«Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 3.»

Мурасаки Сикибу Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 3.

Передняя обложка
Титульный лист
Передний форзац
Задний форзац
Задняя обложка

Первая зелень 1

Основные персонажи

Хозяин дома на Шестой линии (Гэндзи), 39—41 год, — сын имп. Кирицубо и наложницы Кирицубо

Государь из дворца Судзаку (имп. Судзаку) — сын. имп. Кирицубо и наложницы Кокидэн, старший брат Гэндзи

Принц Весенних покоев (будущий имп. Киндзё) — сын имп. Судзаку и наложницы Дзёкёдэн

Третья принцесса (Сан-но мия), 13(14) —15(16) лет, — дочь имп. Судзаку и наложницы Фудзицубо

Тюнагон, Удайсё (Югири), 18—20 лет, — сын Гэндзи и Аои

Госпожа Весенних покоев (Мурасаки), 31—33 года, — супруга Гэндзи

Уэмон-но ками (Касиваги), 23—25 (24—26) лет, — сын Великого министра

Великий министр (То-но тюдзё) — брат Аои, первой супруги Гэндзи

Найси-но ками (Обородзукиё) — наложница имп. Судзаку, бывшая возлюбленная Гэндзи

Принц Хёбукё (Хотару) — сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи

Садайсё (Хигэкуро) — супруг Тамакадзура

Госпожа Северных покоев в доме Садайсё, госпожа Найси-но ками (Тамакадзура), 25—27 лет, — дочь Великого министра и Югао, приемная дочь Гэндзи

Принц Сикибукё — отец Мурасаки

Обитательница павильона Павлоний, госпожа нёго, нёго Весенних покоев, миясудокоро (имп-ца Акаси), 11 —13 лет, — дочь Гэндзи и госпожи Акаси

Госпожа Акаси, 30—32 года, — дочь Вступившего на Путь из Акаси, возлюбленная Гэндзи

Государь (имп. Рэйдзэй) — сын Гэндзи (официально сын имц. Кирицубо) и Фудзицубо

Государыня-супруга (Акиконому), 30—32 года, — дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, приемная дочь Гэндзи, супруга имп. Рэйдзэй

Обитательница Западных покоев (Ханатирусато) — возлюбленная Гэндзи

Госпожа Северных покоев из дома на Третьей линии (Кумои-но кари) — дочь Великого министра, супруга Югири

Старая монахиня — мать госпожи Акаси

Отшельник из Акаси (Вступивший на Путь из Акаси) — отец госпожи Акаси

Вскоре после церемонии Высочайшего посещения — да, пожалуй, именно тогда — Государь из дворца Судзаку занемог, и велики были его страдания. Он и раньше не отличался крепким здоровьем, но на сей раз, судя по всему, совершенно пал духом.

— Уже давно поселилось в моей душе желание посвятить себя служению Будде, — сказал он однажды, — но, пока жива была Государыня-мать, я медлил, ибо слишком многое удерживало меня в этом мире. Однако в последнее время словно какая-то неодолимая сила влечет меня... Наверное, близок крайний срок моей жизни.

И Государь начал готовиться к принятию пострига. Детей же у него было пятеро: сын, принц Весенних покоев, и четыре дочери. Матерью одной из них была дочь предыдущего Государя, получившая имя Минамото. Жила она в павильоне Глициний и прозывалась Фудзицубо[1]. Особа эта прислуживала Государю из дворца Судзаку еще в бытность его наследным принцем и могла рассчитывать на самое высокое звание, но, к сожалению, выдвинуться ей не удалось, ибо у нее не оказалось надежного покровителя, да и мать ее, простая кои, была недостаточно родовита. Когда же государыня Кокидэн ввела во дворец Найси-но ками и та, сразу же завоевав расположение Государя, затмила всех прочих дам, обитательнице павильона Глициний и вовсе не на что стало надеяться. Государь в глубине души жалел ее, но весьма скоро обстоятельства вынудили его удалиться на покой, и несчастной не оставалось ничего более, как только сетовать на тщету мирских упований и роптать на собственную участь. Так вот, ее дочь, Третья принцесса, Сан-но мия, была любимицей Государя, предметом его неусыпных попечений. К тому времени, о котором идет речь, ей исполнилось тринадцать или четырнадцать лет. Только о ней и помышлял Государь, только за нее и тревожился. «Что будет с нею, когда, окончательно отвернувшись от мира, заключусь я в горной обители? — спрашивал он себя. — К кому сможет она прибегнуть, оставшись одна?»

Тем временем закончилось строительство храма в Западных горах[2], и, готовясь к переезду, Государь одновременно торопил с приготовлениями к церемонии Надевания мо. Он пожелал передать Третьей принцессе все самое лучшее, что хранилось во дворце Судзаку, — начиная с драгоценностей и утвари и кончая пустяковыми безделушками.

Тем временем слух о болезни Государя и о его намерении отречься от мира дошел до принца Весенних покоев, и он изъявил желание посетить дворец Судзаку. Принцу сопутствовала мать, нёго Дзёкёдэн. Она никогда не пользовалась благосклонностью Государя, но можно ли было пренебречь особой, которой счастливая судьба определила стать матерью наследного принца? Государь долго беседовал с ней о минувшем. Принц же получил немало советов и наставлений, коими руководясь должен был править миром. Он казался старше своих лет, к тому же опекали его лица значительные и беспокоиться за него не стоило.

— Мне не о чем сожалеть, расставаясь с миром, — говорил Государь, отирая слезы, — единственное, что тревожит меня, — это судьба дочерей. Боюсь, что даже «неизбежная разлука» (26) не освободит меня от этих «пут» (43). Прежде, размышляя о человеческих судьбах, коих свидетелем мне довелось стать, я всегда печалился, видя, сколько неожиданностей подстерегает женщину, как много в ее жизни случайного, как легко может она оказаться в положении жалком, унизительном. Когда мир будет подвластен вам, не оставляйте сестер своими заботами. Некоторые из них имеют надежных покровителей, и за них я спокоен. Но Третья принцесса... Сердце мое сжимается от страха и тревоги, когда я думаю о ее будущем. Она совсем мала и привыкла во мне видеть опору в жизни. Когда покину я этот мир, она останется без всякой поддержки.

Нёго Дзёкёдэн он тоже попросил быть с принцессой поласковее. Но надо сказать, что в те времена, когда мать Третьей принцессы, нёго Фудзицубо, пользовалась большим, чем кто-либо из дам, влиянием при дворе, вызывая жгучую зависть в сердцах соперниц, отношения между двумя нёго были далеко не самые лучшие. Скорее всего матери принца Весенних покоев так и не удалось освободиться от прежней неприязни, и, хотя чувство это не распространялось на принцессу, вряд ли можно было ожидать, что она станет заботливо ее опекать.

Денно и нощно грустил Государь, размышляя о будущем дочери. К концу года ему сделалось хуже, и он уже не изволил выходить из-за занавесей. Ему и раньше время от времени досаждали злые духи, но никогда еще они не преследовали его столь неистово. Государь чувствовал, что жить ему осталось совсем недолго. Хотя и отрекся он от своего звания, многие люди, прежде имевшие в его лице надежного покровителя, прислуживали ему и теперь, находя отраду в его обходительности и утонченности. Разумеется, они всем сердцем жалели Государя и печалились. Часто приходили справиться о его здоровье и из дома на Шестой линии. Узнав, что Гэндзи собирается навестить его лично, Государь возрадовался чрезвычайно и, когда во дворец Судзаку приехал господин Тюнагон, изволил распорядиться, чтобы гостя провели за занавеси, и удостоил его доверительной беседы.

— Много наставлений услышал я от покойного Государя в час, когда истек срок его жизни. Особенно же он просил меня позаботиться о вашем отце и о нынешнем Государе. Но, увы, человек, занимающий высокое положение в мире, несвободен в своих действиях, и, питая к вашему отцу неизменно глубокую привязанность, я тем не менее за ничтожную провинность подверг его наказанию столь суровому, что он вправе был вознегодовать. Однако за все эти годы он ни словом, ни даже взглядом не упрекнул меня. А ведь часто самые мудрые люди теряют самообладание, если под угрозу ставится их собственное благополучие. Ослепленные жаждой мести, они готовы даже на злодеяние... Увы, история знает немало подобных примеров. И в вашем отце многие сомневались, полагая, что неприязнь его ко мне раньше или позже непременно выльется наружу, но, очевидно, ему удалось полностью превозмочь это чувство. Иначе разве стал бы он так заботиться о принце Весенних покоев? Я бесконечно рад тому, что теперь их связывают крепкие узы, позволяющие ему опекать принца по-родственному. К сожалению, от рождения я глуповат, а теперь еще тревога за детей повергает душу во мрак (3)... Я нарочно снял с себя все заботы о принце, ибо слишком велик был страх допустить какую-нибудь оплошность. А по отношению к нынешнему Государю я всегда вел себя так, как завещал покойный отец, и мне отрадно видеть, что исполнилось наконец давнишнее мое желание и новое правление озарило наш век, век Конца Закона, столь ярким светом, что даже предыдущие упущения стали менее заметными. После Высочайшего посещения дома на Шестой линии этой осенью мной овладела тоска по прошлому. Больше всего на свете я желал бы еще раз встретиться с вашим отцом. У меня есть о чем поговорить с ним. Непременно передайте ему, что я прошу его пожаловать лично... — говорит Государь, роняя слезы.

А Тюнагон почтительно отвечает:

— О, я не берусь судить о давних временах... Но с тех пор, как я достиг зрелого возраста и стал служить во Дворце, мне часто приходится сталкиваться с разнообразными житейскими сложностями, и каждый раз я обращаюсь за советом к отцу — как в делах значительных, так и ничтожных. И, поверьте, никогда, даже во время задушевных бесед, располагающих к откровенности, он ни словом не обмолвился о том, что когда-то с ним поступили несправедливо. Напротив, отец считает, что именно он-то и пренебрег последней волей ушедшего Государя, ибо снял с себя обязанности Высочайшего попечителя и в угоду собственному желанию удалился на покой, полностью отстранившись от дел. «Когда Государь из дворца Судзаку правил миром, — часто говорит он, — я был слишком молод и недостаточно опытен. Кроме того, при дворе служило немало мудрых людей, и, к сожалению, мне ни разу не представилось случая показать Государю свою готовность быть ему полезным. Теперь же, когда и я отошел от дел, и Государь живет тихой, спокойной жизнью, я был бы рад навестить его и побеседовать с ним обо всем, что волнует сердце. Но, увы, я по-прежнему несвободен в своих действиях, потому-то за все эти дни и луны...»

Лет Тюнагону чуть меньше двадцати, но держится он с большим достоинством, красота же его в самом расцвете.

Невольно задержав взор на миловидном лице гостя, Государь некоторое время разглядывал его, и тут-то пришла ему в голову тайная мысль: а что, если вверить участь любимой дочери Тюнагону?

— Кажется, вы нашли себе пристанище в доме Великого министра? — говорит он. — До меня доходили слухи о его упорном нежелании пойти вам навстречу, и я очень сочувствовал вам. Рад, что все разрешилось наилучшим образом, хотя, не скрою, у меня есть причины и для досады...

«Что он имеет в виду?» — недоумевает Тюнагон, но тут же догадывается: наверное, речь идет о Третьей принцессе. Разумеется, он слышал, что Государь, имея намерение удалиться от мира, весьма обеспокоен будущим дочери и помышляет лишь о том, как найти для нее надежного попечителя. Но прилично ли показывать Государю, что он проник в его тайные мысли?

— Такому никчемному человеку, как я, трудно отыскать себе опору в жизни, — только и сказал Тюнагон, прежде чем удалиться.

Прислуживающие в покоях дамы, которым удалось разглядеть его сквозь щели в ширмах, не в силах сдержать восхищение.

— Ах, как он хорош! Какое лицо, какие манеры! Никто не может сравниться с ним! — восклицают они, а одна, уже немолодая, замечает:

— И все же ему далеко до отца. Тот в его годы был красивее.

— О да, его красота просто ослепляла... — поддерживают ее другие, и, услышав, Государь говорит:

— Дамы правы. Отец Тюнагона действительно обладал необыкновенной наружностью. Впрочем, ему и теперь нет равных, с годами его красота не только не потускнела, а, наоборот, стала еще лучезарнее. Одного взгляда на него довольно, чтобы понять, почему люди прозвали его Блистательным. Как величественна его поступь, как уверенны движения! Всякий, кто хоть раз видел его во Дворце, согласится, что нет на свете человека прекраснее. Но едва ли не счастливее тот, кто имеет возможность наблюдать его в домашней обстановке, предающегося веселым забавам, блещущего остроумием. Какое-то неповторимое, тонкое очарование проглядывает тогда в его облике. А сколько пленительного изящества во всем, что он говорит, что делает... Так, я не знаю никого, кто был бы достоин стать с ним рядом. Представляю, сколь велики были его заслуги в прошлых рождениях... Он рос во Дворце, Государь, безмерно его любивший, ни в чем ему не отказывал. Право же, он дорожил сыном больше собственной жизни. Можно было ожидать, что тот постарается этим воспользоваться, но нет, юноша всегда держался скромно и, насколько я помню, только в двадцатилетнем возрасте стал советником министра. Да, кажется, так... А еще через год он получил звание государственного советника и чин дайсё. Сын продвигается быстрее, и в этом видится залог дальнейшего процветания их рода. У меня сложилось впечатление, что Тюнагон не уступает отцу ни в одаренности, ни в тонкости душевной. Возможно, я не прав, но мне иногда кажется, что его влияние в мире ничуть не меньше того, каким пользовался когда- то Блистательный Гэндзи.

Взглянув же на принцессу, совсем еще юную, простодушную и восхитительно-прелестную, Государь добавил:

— С какой радостью отдал бы я дочь человеку, способному окружить ее нежными заботами, который, снисходительно взирая на недостатки супруги, терпеливо совершенствовал бы ее душевные качества!

Затем, призвав кормилиц постарше, Государь изволил распорядиться относительно церемонии Надевания мо и между прочим сказал:

— Я был бы счастлив, если б мне удалось отыскать для принцессы мужа, который, сосредоточив на ней свои попечения, воспитал бы ее подобно тому, как министр из дома на Шестой линии воспитал дочь принца Сикибукё. Увы, среди простых людей такого найти трудно. Однако у Государя уже есть супруга, а живущие во Дворце нёго принадлежат к самым высоким семействам. Вряд ли можно надеяться, что принцесса займет при дворе прочное положение, не имея достаточно надежного покровителя. Жаль, что я не догадался поговорить с Тюнагоном раньше, когда он был одинок. Он незауряден уже теперь, несмотря на юный возраст, и, несомненно, его ждет большое будущее.

— Но господин Тюнагон славится своим благонравием, — возразила одна из кормилиц. — Сердце его давно принадлежит дочери Великого министра, и пока никому другому не удавалось привлечь его внимания.

— А теперь, когда осуществилось наконец его желание, поколебать его еще труднее, — поддержала ее другая. — Вот отец его — тот до сих пор старается использовать любую возможность...

— Да, и чаще всего его помышления устремляются к высокородным особам. Говорят, он по-прежнему не забывает бывшую жрицу Камо и часто пишет к ней.

— Так, он неисправим в своем сердечном непостоянстве, и это беспокоит меня, — сказал Государь, а про себя подумал: «А ведь и в самом деле... Конечно, в доме на Шестой линии принцесса будет всего лишь одной из многих, и, возможно, ее ждет немало огорчений, но если Гэндзи согласится заменить ей отца...»

— Вероятно, вы правы. Человек, избравший для дочери путь обычного супружества, вряд ли может рассчитывать на лучшего зятя. О, как хотел бы я прожить остаток дней своих так же, как он, — тихо и спокойно, в полном согласии с желаниями души! Мы связаны узами крови, но, будь я женщиной, я непременно постарался бы сблизиться с ним. Я часто помышлял об этом в молодые годы. И можно ли удивляться, видя, что женщины так легко уступают ему?

И Государь вздохнул, очевидно вспомнив Найси-но ками.

У одной из кормилиц Третьей принцессы — особы, принадлежавшей к довольно знатному семейству, — был брат Сатюбэн, который давно уже прислуживал в доме на Шестой линии и был одним из доверенных лиц Гэндзи. Этот Сатюбэн с особым сочувствием относился к Третьей принцессе и, приходя во дворец Судзаку, всегда справлялся о ней. Как-то раз, беседуя с братом, кормилица рассказала ему о желании Государя.

— Я надеюсь, что вы сумеете при случае сообщить об этом своему господину, — добавила она. — Разумеется, в положении незамужней принцессы нет ничего дурного, но я предпочла бы, чтобы рядом с госпожой был надежный человек, всегда готовый ей помочь. Увы, кроме Государя, нет никого, кто всем сердцем входил бы в ее нужды. Я-то, конечно, останусь с госпожой, но удастся ли мне окружить ее заботами, достойными ее звания? Ведь далеко не все зависит от моей воли, может случиться что-нибудь непредвиденное, и пойдет дурная молва. Что тогда делать? Нет, я буду спокойна лишь в том случае, если положение принцессы определится уже теперь, при жизни Государя. Женская судьба непостоянна, и даже высшие из высших... Так что, как видите, причин для беспокойства у меня немало. К тому же исключительная благосклонность Государя к моей госпоже наверняка возбуждает зависть во многих сердцах... Ах, если б я могла сделать так, чтобы «ни единая пылинка...» (12)

— Да, тут есть о чем поразмыслить, — отвечает Сатюбэн. — Трудно найти более надежного и великодушного человека, чем господин с Шестой линии. Он собрал в своем доме всех женщин, с которыми когда-либо свела его судьба: и тех, к кому питал глубокую привязанность, и тех, которые едва затронули его сердце. Но, как видно, и человеческие чувства небеспредельны — только одна особа владеет всеми его помыслами, ее влияние в доме настолько велико, что многие должны чувствовать себя уязвленными. Впрочем, если принцессе и в самом деле суждено

соединиться с моим господином, вряд ли госпожа Весенних покоев при всей исключительности своего положения сможет соперничать с ней. И все же, кто знает... Боюсь, что причин для волнений будет немало. Я не раз слышал, как господин полушутя сетовал: «В наш век Конца Закона мое благополучие кажется чем-то чрезмерным. В самом деле, я живу, не ведая ни забот, ни печалей, вот только из-за женщин навлекаю на себя осуждение, не говоря уже о собственных огорчениях». И это действительно так.

Среди женщин, живущих под сенью его покровительства, нет ни одной, которая не заслуживала бы этого, будучи слишком низкого происхождения, но все они принадлежат к семействам простых подданных, и положение их незначительно. Рядом с ним нет особы, истинно ему равной. И раз уж возникла необходимость распорядиться судьбой принцессы именно таким образом, почему бы не отдать ее в дом на Шестой линии? Трудно представить себе более достойную чету.

Кормилица, улучив миг, сообщила о том Государю.

— Я намекнула о нашем деле одному человеку, — сказала она, — и он полагает, что в согласии господина с Шестой линии можно не сомневаться. Он будет только рад, ибо таким образом исполнится его давнее желание. И если Государь соизволит принять окончательное решение, этот человек берется стать посредником. Но меня одолевают сомнения. Бесспорно, господин с Шестой линии не оставляет попечениями ни одну из обитательниц своего дома: каждая получает то, на что вправе рассчитывать. Но даже простой женщине неприятно видеть рядом с собой соперниц, имеющих равное с ней право на благосклонность супруга. А тем более принцессе... Можем ли мы поручиться, что ей не придется сетовать на судьбу? К тому же есть немало других людей, которые почли бы за счастье... По-моему, следует все хорошенько обдумать, а потом уже и решать. Нынешние молодые женщины, даже самые благородные, как правило, стремятся к самостоятельности, всякая желает сама располагать собой. Но принцесса слишком неискушенна в житейских делах, ее беспомощность вызывает тревогу. Возможности же прислуживающих ей дам ограниченны. К тому же, как бы опытна ни была служанка, если действия ее не подчинены воле хозяина, трудно избежать неприятностей. Словом, так или иначе, без надежного покровителя положение принцессы будет весьма шатким.

— Вы правы, — отвечает Государь. — Я и сам немало размышлял над этим. Стать супругой простого подданного — незавидная участь для дочери Государя, тем более что высокое рождение не спасает женщину от разочарований и огорчений супружеской жизни. Поверьте, мне мучительно трудно решиться на этот шаг. Но разве лучше положение незамужней принцессы, которая, потеряв близких и лишившись защиты, принуждена жить одна, ни в ком не видя опоры? В старину в сердцах людей было больше почтительности, да и запреты имели над ними большую власть, но в наши дни то и дело слышишь О поступках крайне дерзких, граничащих с грубым насилием. Женщина, еще вчера окруженная спокойствием и довольством в доме благородного отца своего, сегодня по милости какого-нибудь низкого, никчемного вертопраха становится всеобщим посмешищем. Жестоко обманутая сама, она лишает доброго имени ушедшего отца, заставляя его и в ином мире испытывать муки стыда. Таких случаев я знаю много, и, право же, неизвестно еще, что лучше. Каждый человек, высокого он звания или низкого, имеет собственное предопределение, коего никому не дано постичь, и могу ли я не беспокоиться за будущее дочери?

Я глубоко убежден, что самое правильное для женщины — отказаться от собственной воли и слушаться тех, кто ее опекает, независимо от того, хороши их советы или дурны. Может статься, что ее ждет неудача — у каждого ведь свое предопределение, — но по крайней мере ей не придется мучиться сознанием собственной вины. Бывает, что на долю женщины выпадает счастливая судьба и со стороны ее жизнь кажется вполне благополучной, лучшего вроде бы и желать нечего. Однако, если действовала она единственно по своему разумению, втайне от родителей и вопреки их советам, нельзя не осудить ее, ибо нет большего порока для женщины, чем своеволие. Даже простые люди порицают подобное поведение, полагая его слишком легкомысленным. Бывает, впрочем, и так, что женщина неожиданно, сама того не желая, оказывается связанной с человеком, решительно ей неподходящим. Причиной тому чаще всего становится ее собственная беспечность и неразборчивость прислуживающих ей дам. Принцесса совсем еще беспомощна в житейских делах, и ни в коем случае нельзя допускать, чтобы участь ее решалась по произволу прислужниц. Если об этом станет известно в мире, можно ждать любых неприятностей.

Так, Государь не мог не беспокоиться, оставляя принцессу одну, и прислуживающие ей дамы со страхом смотрели в будущее.

— Я надеялся, что буду заботиться о ней до тех пор, пока она не начнет понимать... — продолжал Государь. — Но, увы, скорее всего я не успею даже осуществить давнее свое желание. Так что медлить нельзя. Я не знаю человека надежнее министра с Шестой линии, ибо он постиг душу вещей, и, как ни велико число женщин, в его доме живущих, стоит ли обращать на это внимание? В любом случае многое будет зависеть от самой принцессы. Министр живет спокойной, размеренной жизнью и по праву считается образцом добропорядочности. На него можно положиться с большей уверенностью, чем на кого бы то ни было. Разве сумею я найти лучшего зятя? Разумеется, нельзя не отдать справедливой дани достоинствам принца Хёбукё. Он одних с нами кровей, и пренебрегать им недопустимо. Принц обладает тонкой, чувствительной душой, но боюсь, что ему недостает основательности; всем известно, сколь непостоянен он в своих сердечных привязанностях. Могу ли я доверить ему дочь?

Или Дайнагон, который, видите ли, возымел желание взять на себя ведение домашних дел принцессы. Не исключено, что намерения у него и в самом деле похвальные, но вправе ли мы остановить на нем свой выбор? Не думаю, что принцессе будет приятно иметь столь заурядного супруга. Даже в старину, выбирая зятя, всегда отдавали предпочтение тому, чье значение в мире выше. Разве можно сделать достойный выбор, исходя единственно из готовности будущего зятя сосредоточить на супруге все свои попечения? Увы, этого слишком мало, и разочарование ждет всякого, кто пойдет по такому пути. От Найси-но ками я слышал, что Уэмон-но ками тоже питает к принцессе нежные чувства. По прошествии некоторого времени, когда достигнет он более высоких чинов и займет достойное место в мире, любой отец почтет за честь принять его в свой дом, но пока он слишком молод и положение его недостаточно значительно... Я слышал, что Уэмон-но ками до сих пор живет один, вынашивая весьма честолюбивые замыслы. Он слывет человеком благонравным, обладающим благородной душой и редкими дарованиями, я верю, что его достоинства истинно велики и когда-нибудь он выдвинется настолько, что станет опорой правлению. И все же я сомневаюсь, что для моей дочери...

Озабоченный судьбой Третьей принцессы, Государь совершенно забыл о ее сестрах, и никто не докучал им своими искательствами.

Удивительно, как быстро стало известным в мире все то, о чем тайно шептались между собой Государь и кормилица. Узнав о предмете их разговора, многие столичные мужи устремили к принцессе свои помышления. А вот что думал и говорил Великий министр:

— Наш Уэмон-но ками до сих пор живет один, решив, что лишь принцесса крови станет его супругой. Поскольку Государь подумывает о зяте, неплохо было бы и нам замолвить словечко за сына. Ежели Государь окажет ему благосклонность, это союз будет для нас великой честью и радостью.

И министр попросил супругу прибегнуть к посредничеству госпожи Найси-но ками, которая приходилась ей младшей сестрой. А уж та призвала на помощь все свое красноречие, дабы склонить Государя к согласию.

Принц Хёбукё, потерпев неудачу с особой, ставшей госпожой Северных покоев в доме Садайсё, по-прежнему жил в одиночестве, ибо, намереваясь отчасти уязвить тем самым ту, что некогда была предметом его помышлений, не желал останавливать свой выбор на обыкновенной женщине. Так мог ли он остаться равнодушным, узнав о намерениях Государя из дворца Судзаку? Разумеется, Третья принцесса целиком завладела его помыслами.

Дайнагон, давно уже исполнявший во дворце Красной птицы обязанности главного управляющего, был одним из самых преданных приближенных Государя и пользовался полным его доверием. Понимая, что, после того как Государь удалится в горную обитель, Третья принцесса останется одна, без всякой опоры, Дайнагон всеми силами старался добиться благосклонности Государя, особо обращая внимание его на то обстоятельство, что никто другой не сумеет окружить, принцессу столь нежными заботами.

Знал о намерениях Государя из дворца Судзаку и Тюнагон, причем знал не понаслышке, как другие, а от самого Государя, соблаговолившего открыто выказать ему свое предпочтение. Сердце Тюнагона замирало от радостного волнения при мысли, что стоит ему захотеть... Но как отнесется к этому молодая госпожа? Ведь она верит ему безгранично... Даже в самые неблагоприятные для него годы Тюнагон не обращал внимания на других женщин, так неужели теперь он решится подвергнуть ее столь неожиданному испытанию? К тому же союз с особой, принадлежащей к высочайшему семейству, неминуемо ограничит его свободу, и в конце концов он станет невольным источником огорчений для обеих супруг своих, не говоря о том, что и самого его не ждет ничего, кроме неприятностей. И со свойственным ему благоразумием Тюнагон предпочел промолчать, оставив свои сомнения при себе. Однако мысль о том, что принцесса достанется другому, возбуждала досаду в его сердце, и он внимательно прислушивался к разговорам, которые ходили о ней в мире.

Кое-какие слухи дошли и до Весенних покоев.

— Полагаю, что следует обдумать любую возможность, ибо речь идет не столько о настоящем, сколько о будущем, — сказал принц. — Все наши начинания когда-нибудь послужат примером для потомков. Человек может обладать всеми мыслимыми достоинствами, но, если он не принадлежит к высочайшему семейству, существует предел его устремлениям. Так или иначе, поскольку медлить с решением нельзя, не лучше ли отдать принцессу в дом на Шестой линии, чтобы о ней заботились там, как о дочери?

Не посылая Государю из дворца Судзаку особого письма, принц каким-то образом сообщил ему свое мнение, и Государь решил: «Что ж, пусть так и будет. Лучшего выхода не найти».

Окончательно утвердившись в этой мысли, он прежде всего через того же Сатюбэна уведомил хозяина дома на Шестой линии о своем желании. Впрочем, слухи о намерениях Государя дошли до Гэндзи гораздо раньше.

— Не знаю, на что решиться, — посетовал он. — Возможно, Государю осталось жить совсем немного, но надолго ли переживу его я? К тому же, если естественное течение жизни не будет нарушено и мне придется задержаться в этом мире еще на некоторое время, я и сам не оставлю государевых детей без надлежащего присмотра, а поскольку за Третью принцессу он просит особо, я наверняка сделаю для нее все, что в моих силах. Правда, мир наш так изменчив... Но разве не будет ее положение еще более шатким, если я позволю себе стать ее единственной опорой, а затем вослед за Государем уйду из мира? Да и мне самому к чему «эти тяжкие путы»? (43) Почему бы Государю не подумать о Тюнагоне? Не спорю: он еще молод и положение его незначительно, но у него впереди большое будущее и, как мне кажется, он наделен всеми качествами, необходимыми для того, чтобы стать Высочайшим попечителем. Словом, лучшего зятя Государю не найти. Правда, Тюнагон всегда слыл человеком строгих правил, а поскольку у него уже есть супруга... Возможно, именно это и смущает Государя...

Зная, что выбор, сделанный Государем, далеко не случаен, Сатюбэн был весьма огорчен и уязвлен тем, что высочайшее предложение не столько обрадовало Гэндзи, сколько повергло его в замешательство. Он долго и подробно объяснял, что побудило Государя прийти именно к такому решению, и в конце концов Гэндзи сказал, улыбнувшись:

— Насколько мне известно, эта принцесса особенно дорога Государю, неудивительно, что его волнует ее будущее. Но не лучше ли отдать ее во Дворец? Разумеется, там есть другие дамы, причем некоторые весьма высокого происхождения, но не думаю, чтобы это могло служить препятствием. Представленные ко двору позже других не всегда оказываются в худшем положении. Во времена покойного Государя раньше всех появилась во Дворце будущая Великая государыня, ее отдали Государю еще тогда, когда он назывался принцем Весенних покоев, и велико было ее влияние в мире. Однако и она не смогла соперничать со Вступившей на Путь принцессой, представленной ко двору позже всех остальных. Я слышал, что мать Третьей принцессы приходится этой последней единоутробной сестрой. Говорят, она почти так же красива, должно быть, и дочь ее обладает незаурядной наружностью.

Право, мог ли Гэндзи остаться совершенно равнодушным к этой юной особе?

Тем временем год снова подошел к концу. Здоровье Государя из дворца Красной птицы так и не поправилось, и он, желая уладить дела побыстрее, торопил с приготовлениями к церемонии Надевания мо. Предполагалось, что она будет проведена с размахом, какого не видывали в прошлом и вряд ли увидят в будущем. Западные покои дворца Каэдоно[3] были убраны с изысканнейшей роскошью. Для ширм и занавесей выбрали исключительно заморские шелка и парчу, наводящие на мысль о чертогах китайской государыни.

Роль Завязывающего пояс была поручена Великому министру. Возможно, тот предпочел бы отказаться, сочтя подобное поручение ниже своего достоинства, но, с давних пор привыкший подчиняться всем распоряжениям Государя, не решился возразить и на этот раз.

Остальные два министра тоже почтили церемонию своим присутствием, равно как и все знатные вельможи, несмотря на то что некоторым пришлось пренебречь ради такого случая другими, требовавшими их участия делами.

В тот день во дворце Судзаку собрался весь двор. Не говоря уже о восьми принцах крови и придворных, на церемонии присутствовали все приближенные Государя и принца Весенних покоев. Трудно себе представить более великолепное зрелище.

Государь, принц Весенних покоев и многие другие не могли не понимать, что хозяину дворца Судзаку вряд ли придется когда-нибудь еще участвовать в подобной церемонии. Опечаленные, они поспешили порадовать его прекрасными дарами. Многие китайские диковины были извлечены для этой цели из дворцовых хранилищ и Императорского архива.

Великолепные дары были присланы и из дома на Шестой линии. О вознаграждении для участников церемонии, подношениях для почетного гостя, Великого министра, и прочем позаботился сам Гэндзи.

Вечером принесли дары и от Государыни-супруги: прекрасные наряды, шкатулки для гребней, подобранные с необыкновенным изяществом. Принадлежности для прически, хранившиеся у нее с того давнего дня[4], умело обновленные, не утратили прежней прелести, так что узнать их не представляло труда. Принес же эти дары Гон-но сукэ из службы Срединных покоев, одновременно прислуживающий во дворце Судзаку. Государыня велела передать их лично принцессе. Среди прочего была там и такая песня:

Пусть о прошлом напомнит Драгоценный гребень, другую Украсив прическу, Ведь и он за минувшие годы От старости потускнел.

Песня эта попалась на глаза Государю, и сердце его сжалось от томительных воспоминаний... «Вполне достойный образец для подражания», — подумал он, передавая шкатулку дочери, а как шкатулка и в самом деле была достопамятная, поспешил написать ответ, вложив в него чисто благопожелательный смысл и постаравшись избежать всяких упоминаний о прошлом:

Вослед за тобой, Я верю, пойдет другая, И пусть ее путь Будет долог — не потускнеет Вечный самшитовый гребень...

Его мучили боли, но, пересиливая недомогание, он довел до конца все положенные обряды и только через три дня после церемонии принял постриг. Когда менять обличье приходится обычному человеку, и то трудно не испытывать сожаления, а уж если речь идет о Государе... Дамы были в отчаянии. Найси-но ками неотлучно находилась при нем, и безмерно было ее горе. Не умея утешить ее, Государь говорил:

— Как ни велика тревога за детей, она не бесконечна, разлука любящих — вот с чем невозможно примириться.

Неизъяснимо тяжело было у него на сердце, но он принудил себя сесть, прислонившись к скамеечке-подлокотнику, и при помощи прислуживающих ему монахов — дзасу с горы Хиэ и трех адзари, в обязанности которых входило принятие обета, облачился в монашеское платье. Как печален обряд отречения от мира!.. Даже просветленные монахи не могли сдержать слез, что же говорить о дочерях Государя, о прислуживающих ему дамах? Все его приближенные — мужчины и женщины, высшие и низшие — плакали, потрясенные, громко стенали, повергая душу Государя в еще большее смятение и заставляя его сетовать на то, что тревога за дочь мешает ему немедленно удалиться в более уединенное место, где он смог бы остаток дней своих целиком посвятить служению Будде.

Вряд ли стоит говорить о том, что отовсюду приходили с изъявлениями участия, и в первую очередь из Дворца.

Гэндзи, прослышав о том, что Государю из дворца Судзаку стало немного лучше, решил навестить его.

Имея такое же обеспечение, как отрекшийся Государь, Гэндзи был более свободен в своих действиях, чем это бывает обычно при столь высоком звании. Осыпанный почестями и пользующийся исключительным влиянием в мире, он вместе с тем мог не придавать особого значения церемониям и приехал во дворец Судзаку в скромной карете, сопутствуемый лишь несколькими телохранителями.

Государь собрал все свои силы, чтобы достойно принять дорогого гостя. Встреча их проходила без всякой пышности. Гэндзи провели в покои Государя, приготовив там для него сиденье. Увидев, как изменился Государь, он не сумел сдержать слез, мысли его то уносились в прошлое, то устремлялись в будущее, безграничная печаль овладела душой.

— С тех пор как оставил нас покойный Государь, — говорил Гэндзи, — я не перестаю скорбеть о непостоянстве мира и желание отречься от него становится все сильнее. Но, увы, я слаб духом и все медлю. Теперь, видя вас в этом обличье, я еще больше стыжусь своей нерешительности и искренне сожалею, что позволил вам опередить себя. Мне нетрудно уйти от мира, гораздо легче, чем вам, и много раз я готов был решиться на это, но, увы, каждый раз что-нибудь удерживало меня.

Ах, что можно было сказать ему в утешение?

Не менее опечаленный Государь, тщетно стараясь обрести присутствие духа, ронял слезы и слабым голосом беседовал с Гэндзи о былом и настоящем.

— Я все ждал — «сегодня, завтра...» (279, 280), — говорил он между прочим, — а прожил так долго. И вот наконец решился уйти от мира. Я не могу больше медлить, иначе мое желание так и останется неосуществленным. Боюсь, что и теперь у меня впереди слишком мало времени и я не успею... Надеюсь все же хотя бы ненадолго обрести покой и отдаться молитвам. Будучи человеком крайне болезненным и слабым, я так надолго задержался в мире лишь потому, что до сих пор не сумел исполнить своего намерения. Я давно уже понял это, и все же... Мысль о столь непростительном небрежении повергала меня в отчаяние.

Подробно рассказав Гэндзи о том, что побудило его сменить обличье, Государь добавил:

— Меня тревожит судьба моих дочерей, особенно одной из них, остающейся без всякой опоры.

Этот явный намек заставил Гэндзи содрогнуться от жалости. К тому же любопытство его было возбуждено, и он не смог пропустить слова Государя мимо ушей.

— Увы, это так, — ответил он, — особа столь высокого звания гораздо больше нуждается в надежном покровителе, нежели девица из простого семейства. Но стоит ли беспокоиться за ее будущее? Ведь она имеет превосходного защитника в лице брата, принца Весенних покоев. Мир не зря видит в нем благословение нынешнего века, единственную надежду Поднебесной. Неужели вы полагаете, что принц способен пренебречь вашей просьбой? Бесспорно, все имеет свои пределы, может статься, что, сделавшись государем и получив власть над миром, принц не сумеет позаботиться о своих сестрах так, как они того заслуживают. За судьбу женщины можно не беспокоиться лишь в том случае, если у нее есть надежный защитник, готовый взять на себя все заботы о ней и связанный с ней соответствующим обетом. Если вас так тревожит будущее дочери, постарайтесь найти для нее подходящего супруга и, не придавая делу особой огласки, поручите ему заботиться о ней.

— Да, я уже думал об этом, но все это не так просто. Известно, что и в старину многие принцессы принуждены были вступать в брачный союз, дабы обеспечить себе дальнейшее существование. Некоторым приходилось делать это еще до того, как отцы их уходили на покой. Так стоит ли высокомерно пренебрегать такой возможностью принцессе, отец которой вот-вот покинет ее? Я отрекся от мира, но мысли о нем не оставляют меня, и душа не знает покоя, а тем временем мне становится все хуже и хуже. Безвозвратно уходят в прошлое дни и луны, но нет конца снедающей меня тревоге. Мне не хотелось бы обременять вас просьбами, но не возьмете ли вы эту юную особу на свое попечение, дабы впоследствии, подобрав для нее достойного супруга, перепоручить ее ему? Вероятно, мне следовало бы подумать об этом раньше, когда Тюнагон не был еще ни с кем связан. Досадно, что меня опередил Великий министр.

— Тюнагон — человек надежный, в этом можно не сомневаться, к тому же он сделает для принцессы все, что в его силах, но слишком незначительно его положение в мире, да и жизненного опыта у него маловато... Простите мне мою дерзость, но, если вы соблаговолите доверить ее мне — а на мое усердие вы можете смело положиться, — принцесса и не почувствует, что в ее жизни что-то изменилось с тех пор, когда ее осеняло ваше милостивое покровительство. Боюсь только, что мне осталось не так уж много жить, поэтому я не могу не тревожиться, думая о том времени, когда я принужден буду оставить ее одну.

Так вот и получилось, что Гэндзи согласился взять принцессу на свое попечение.

Скоро стемнело, и слуги принесли угощение для домочадцев Государя и спутников гостя. Оно оказалось постным и весьма скромным — да и можно ли было ожидать иного в доме Государя-монаха? — но подали его с отменным изяществом.

Перед Государем на столик из аквилярии поставили особую столовую утварь, так непохожую на ту, какой он привык пользоваться, что люди плакали, на него глядя. Увы, многое в тот вечер трогало до слез, но слишком тягостно все это описывать...

Поздно ночью Гэндзи отправился домой. Его приближенные получили прекрасные дары. Гостя провожал Дайнагон. В тот день шел снег, и Государь простудился, поэтому состояние его заметно ухудшилось. Вместе с тем он испытывал невольное облегчение, ибо о будущем принцессы можно было больше не беспокоиться.

Между тем Гэндзи терзался сомнениями, и смятенны были его думы. Кое-какие слухи дошли до госпожи Мурасаки, но она отказывалась верить им. «Ведь и раньше говорили, будто он увлечен бывшей жрицей Камо, а оказалось, все это не более чем пустые домыслы», — думала она и, ни о чем не спрашивая, притворялась спокойной и безмятежной, а сердце Гэндзи разрывалось от жалости. «Каково будет ей? — тревожился он. — Мои чувства неизменны. Даже если действительно произойдет что-нибудь подобное, привязанность моя к ней лишь увеличится. Но пока она в этом не убедится окончательно, какие жестокие сомнения будут терзать ее душу!»

За последние годы супруги еще более сблизились, у них не было тайн друг от друга, поэтому, утаив — пусть и ненадолго — от госпожи столь важное обстоятельство, Гэндзи не мог не чувствовать себя виноватым. Однако, так ничего и не сказав ей, он удалился в опочивальню, где всю ночь не смыкал глаз.

На следующий день шел снег, и небо казалось особенно печальным. Гэндзи долго беседовал с госпожой о прошлом и о грядущем.

— Вчера я был во дворце Судзаку, — сказал он между прочим. — Увы, состояние Государя безнадежно. Невозможно было удержаться от слез, слушая его. Он весьма обеспокоен судьбой Третьей принцессы и изъявил горячее желание, чтобы именно я взял на себя заботы о ней. Мне было жаль его, и я не посмел отказаться. Боюсь, что теперь по миру пойдут пересуды. Я понимаю, что в мои годы не пристало помышлять о чем-нибудь подобном, и прежде, когда Государь обращался ко мне через посредников, всегда старался уклониться. Однако мог ли я ответить отказом ему самому? Мог ли обмануть его надежды? Скорее всего, как только он удалится в горную обитель, мне придется перевезти принцессу сюда. Знаю, это огорчит вас. Но что бы ни случилось, помните: мои чувства к вам неизменны и не обижайтесь на меня. Мне просто жаль Государя. Надеюсь, что мы сумеем обеспечить принцессе то положение в доме, которого она заслуживает. О, если б все могли жить в мире и согласии!

Гэндзи с тревогой ждал ответа, зная, как мучительно переживала госпожа любые, даже самые мимолетные его увлечения. Однако она сказала совершенно спокойно:

— Какое трогательное поручение! И смею ли я обижаться? Единственное, что волнует меня, — не будет ли принцессе мешать мое присутствие? Впрочем, мы не совсем чужие, ее мать, нёго, принадлежала к тому же роду, что и я. Возможно, принцесса не станет пренебрегать мной.

Госпожа явно пыталась умалить свое значение в доме.

— Меня настораживает ваша уступчивость, — заметил Гэндзи. — Когда вы так говорите, я просто не знаю, что и думать. И все же, не скрою, я был бы чрезвычайно признателен вам, если бы вы нашли в себе довольно великодушия, чтобы жить с принцессой в согласии. Не обращайте внимания на пересуды. Люди склонны толковать дурно все, что слышат, не задумываясь над тем, к каким пагубным последствиям это может привести. Лучше внимать голосу собственного сердца и подчиняться естественному ходу событий. Не нужно волноваться раньше времени и обижаться понапрасну.

Впрочем, госпожа и сама думала: «Все это словно с неба свалилось на нас, у господина действительно не было иного выхода, и стоит ли упрекать его теперь? Почему он должен чувствовать себя виноватым и считаться с моими прихотями? К тому же речь идет не о союзе по любви. Изменить ничего нельзя, и нелепо выставлять напоказ свои обиды. Госпожа Северных покоев в доме отца моего, принца Сикибукё, постоянно бранит меня, ставя мне в вину даже историю с Садайсё, к которой я не имею решительно никакого отношения. Услыхав о предстоящем событии, она наверняка почувствует себя удовлетворенной».

Как ни кротка была госпожа, иногда и ее посещали мрачные мысли, да и могло ли быть иначе? В последнее время ее положение в доме упрочилось, она жила, чувствуя себя в безопасности, и во всем доверяла супругу. Зная об этом, люди злословили еще охотнее, но, как ни уязвляли госпожу бесконечные пересуды, она не жаловалась и всегда казалась спокойной и беззаботной.

Между тем год снова сменился новым. Во дворце Судзаку шли приготовления к переезду Третьей принцессы в дом на Шестой линии, и велико было разочарование тех, кто до сих пор тешил себя надеждами... Государь и тот, судя по всему, помышлял о принцессе, но, узнав, что судьба ее решена, смирился.

В том году Гэндзи исполнялось сорок лет, и мог ли двор пренебречь этим событием? В столице только и говорили что о готовящемся празднестве, но сам Гэндзи, никогда не любивший пышных торжеств, которых великолепие для многих оборачивается тяжкими страданиями, отказался от всех почестей.

На Двадцать третий день Первой луны, в день Крысы, госпожа Северных покоев из дома Садайсё поднесла Гэндзи первую зелень[5]. Задумав все это уже давно, она готовилась тайно, никому не открывая своих намерений, и неожиданное появление ее застало Гэндзи врасплох. Супруга Садайсё постаралась обойтись без огласки, но слишком высоко было ее значение в мире, и весть о ее посещении дома на Шестой линии сразу же разнеслась по столице.

Для церемонии приготовили особые покои в западной части главного дома. Повесили новые занавеси, поставили новые ширмы, старую же утварь убрали. Решено было отказаться от высоких стульев, которые наверняка придали бы церемонии излишнюю торжественность, и ограничиться сорока циновками, разложив на них сиденья и расставив скамеечки-подлокотники. Праздничная утварь была подобрана с необыкновенным изяществом. На четыре инкрустированные перламутром подставки поставили четыре ларца, наполненные летними и зимними нарядами, рядом разместили горшочки с благовониями, шкатулки с целебными снадобьями, тушечницы, шкатулки с принадлежностями для мытья головы и для прически — при всей своей скромности эти предметы отличались удивительной утонченностью. Подставки для головных украшений, сделанные из аквилярии и сандала, были украшены тонкой резьбой. Сами же шпильки — как обычно, золотые или серебряные — поражали взор мастерством исполнения и изысканностью оттенков. В некоторой их необычности угадывалось влияние тонкого вкуса госпожи Найси-но ками. Вместе с тем устроительнице удалось избежать чрезмерной пышности.

Начали собираться гости, но, прежде чем появиться перед ними, Гэндзи встретился с госпожой Найси-но ками. Им обоим было о чем вспомнить.

Гэндзи так моложав и так хорош собой, что, глядя на него, трудно удержаться от мысли: «Полно, уж не ошиблись ли мы, празднуя его сорокалетие?» Разве можно поверить, что перед вами почтенный отец семейства? Встретившись с ним после стольких лет разлуки, госпожа Найси-но ками сначала чувствовала себя принужденно, но очень скоро преодолела застенчивость и стала охотно отвечать ему.

Ее миловидные сыновья были погодками, и, немного стыдясь этого, Найси-но ками не хотела брать их с собой, но Садайсё решил, что лучшего случая представить их Гэндзи не будет. Мальчики были облачены в носи. Разделенные пробором, свободно падающие на плечи волосы придавали им по-детски простодушный вид.

— Да, годы уходят, — говорит Гэндзи. — Но меня это не так уж и огорчает, тем более что я чувствую себя таким же молодым, как и прежде. Мне кажется, я совсем не переменился. Вот только появление новых и новых внуков напоминает о том, что лет мне уже немало. Тюнагон — и когда только успел? — обзавелся многочисленным потомством, но почему-то пренебрегает мною, и я до сих пор не видел никого из его детей. Вы первая подсчитали мои годы, и сегодня, в этот день Крысы, мне немного печально. Увы, мне так хотелось хотя бы ненадолго забыть о своем возрасте.

Госпожа Найси-но ками за время, прошедшее со дня их последней встречи, стала еще краше. В ее облике появилось что-то величавое, трудно было не залюбоваться ею.

— Я сегодня сюда Привела первой хвоей покрытые Юные сосны, Чтобы долгих лет пожелали Взрастившему их утесу, —

произносит она степенно, и Гэндзи, взяв с одного из четырех подносов чашу, торжественно вкушает суп из первой зелени. Затем, подняв чашу, отвечает:

— Пусть крепнет-растет, За юными соснами тянется Первая зелень. Пусть много новых весен Ждет и ее впереди.

Этими и другими песнями обменялись они с Найси-но ками, а тем временем в южных передних покоях собралось множество знатных гостей.

Принц Сикибукё хотел было уклониться от участия в сегодняшнем торжестве, но Гэндзи прислал ему особое приглашение, и тот не посмел отказаться, рассудив, что родственные узы, связывающие его с Гэндзи, не позволяют выставлять напоказ свои обиды.

Солнце стояло довольно высоко, когда принц Сикибукё приехал в дом на Шестой линии. Скорее всего ему и в самом деле неприятно было смотреть, как Садайсё с самодовольной миной на лице распоряжается ходом церемонии, не упуская случая подчеркнуть свою близость к хозяину, однако тут же рядом усердно хлопотали его собственные внуки, с разных сторон связанные с этим домом.

Гэндзи поднесли сорок корзин с плодами, сорок китайских ларцов. Все знатные гости, начиная с Тюнагона, один за другим подходили к нему со своими дарами. Затем гости угощались вином и супом из первой зелени. Перед хозяином стояли четыре столика из аквилярии с изящно расставленными на них чашами и блюдами превосходной современной работы.

Состояние Государя из дворца Судзаку оставалось по-прежнему тяжелым, поэтому музыкантов не приглашали. Флейты и прочее подготовил Великий министр.

— Может ли быть повод достойнее? — заявил он и постарался выбрать самые благозвучные инструменты.

Весь вечер звучала тихая, прекрасная музыка. Гости один за другим показывали свое мастерство, но никому не удалось превзойти Великого министра, игравшего на своем любимом японском кото. Он был так искусен и играл с таким воодушевлением, что остальные пришли в замешательство. Гэндзи долго уговаривал упорно отказывающегося Уэмон-но ками, прежде чем тот согласился наконец сыграть. Играл же он действительно прекрасно, почти ни в чем не уступая отцу. «Сыновья часто наследуют таланты отцов, тут нет ничего удивительного, — восхищенно шептались слушатели, — но чтобы до такой степени...»

В самом деле, не составляет большого труда усвоить наиболее распространенные мелодии, требующие от исполнителя знания определенных приемов. Всякий может выучить несколько известных китайских пьес, какими бы сложными они ни были. Но японское кото — совсем другое дело. Здесь мастерство исполнителя измеряется прежде всего умением заставить струны откликаться на сокровенные движения собственной души и одновременно звучать в строгом согласии с другими инструментами. Если это достигнуто, японское кото по изяществу звучания, богатству оттенков едва ли не превосходит все остальные инструменты.

Великий министр играл на кото, настроенном в довольно низкой тональности, и игра его поражала удивительной проникновенностью. Кого Уэмон-но ками звучало звонко и радостно, исполнение же отличалось такой необычной, пленительной мягкостью, что принцы не смогли сдержать восхищения: «Право, и вообразить было невозможно...»

На китайском кото играл принц Хёбукё. Этот инструмент хранился во дворце Благодатного света, Гиёдэн, передаваясь от одного государя к другому, и постепенно за ним закрепилась слава первого кото Поднебесной. Покойный Государь незадолго до своего ухода из мира подарил его Первой принцессе, страстной любительнице музыки. Она же передала его Великому министру, пожелавшему придать возможно больше блеска нынешнему празднеству.

Вспомнив об этом, Гэндзи почувствовал себя растроганным, и думы его устремились в прошлое. Изрядно захмелевший принц, не сумев, как видно, справиться с волнением, тоже заплакал. Словно проникнув в сокровенные мысли Гэндзи, он положил перед ним китайское кото, и тот заиграл, поддавшись очарованию мига, но, к сожалению, ограничился всего одной мелодией, вызвавшей всеобщее восхищение.

Празднество не отличалось особой пышностью, но было что-то бесконечно прекрасное в этом вечернем музицировании.

Певцы собрались у главной лестницы и пели, переходя из одной тональности в другую. Голоса у них были превосходные. Чем больше темнело, тем тише, спокойнее звучала музыка, когда же запели «Зеленую иву», восхищение собравшихся достигло предела. Вряд ли кто-то удивился бы, если б соловей и в самом деле проснулся в своем гнезде[6]. Воспользовавшись тем, что празднество не было подчинено официальным установлениям, Гэндзи позволил себе одарить гостей куда щедрее, чем предписывалось правилами.

На рассвете госпожа Найси-но ками уехала, осыпанная богатыми дарами.

— Живя в уединении, словно отрекшись уже от этого мира, — сказал Гэндзи ей на прощание, — я порой не замечаю, как проходят дни и луны. Но, подсчитав мои годы, вы напомнили мне о приближающейся старости. Грустно, право... Прошу вас, навещайте меня почаще, хотя бы затем, чтобы увидеть, насколько я постарел. Жаль, что мы встречаемся с вами гораздо реже, чем хотелось бы, но, увы, в мои годы и в моем положении...

Так, им было о чем вспомнить, немало печального и радостного связывало их в прошлом, но слишком непродолжительной оказалась их встреча, и Гэндзи не скрывал досады. Впрочем, и у Найси-но ками тяжело было на душе. Как подобает благонравной дочери, она всегда почитала родного отца, но сердце ее было преисполнено горячей признательности к Гэндзи. Да и могло ли быть иначе, ведь с годами (и особенно после того, как определилось ее положение в мире) она поняла, сколь многим ему обязана.

Итак, по прошествии Десятого дня Второй луны принцесса из дворца Судзаку переехала в дом на Шестой линии. Гэндзи сделал все от него зависящее, чтобы достойно встретить ее. В Западных покоях, где ему подносили первую зелень, он велел установить полог и распорядился, чтобы привели в порядок флигели и галереи, предназначенные для прислуживающих принцессе дам, не забыв позаботиться и о внутреннем их убранстве. Государь из дворца Судзаку прислал разнообразную утварь, подобно тому как это бывает во время церемонии представления ко двору. Стоит ли говорить о том, сколько внимания было уделено переезду? Принцессу сопровождали самые знатные вельможи. Ей прислуживал, как ни досадно ему было, и тот Дайнагон, который мечтал стать ее домоуправителем.

Когда кареты приблизились к дому, Гэндзи сам вышел навстречу принцессе и помог ей выйти, хотя это и не предусматривалось никакими установлениями. Как ни высоко было положение Гэндзи, он оставался простым подданным, а потому возможности его были ограниченны, и происходящее мало походило на церемонию представления ко двору. Однако всем было ясно, что союз этот необычен и слова: «О благородный юноша, приди!»[7] — в настоящем случае неуместны.

В течение трех дней в доме на Шестой линии продолжались праздничные церемонии, в подготовке которых немалое участие принял и Государь из дворца Судзаку.

Это было беспокойное время для госпожи Весенних покоев. Вряд ли стоило опасаться, что ее положение в доме пошатнется, но она не привыкла иметь соперниц, принцесса же была не только юна и хороша собой, но еще и обладала высоким званием, с которым нельзя было не считаться, и церемония переезда стала лучшим тому подтверждением. Словом, госпоже было от чего впасть в уныние. Однако она подавляла мрачные мысли и ничем не выдавала своей тревоги. Помогая Гэндзи готовиться к приему принцессы, она заботливо вникала во все мелочи, так что он не уставал восхищаться ею, все больше утверждаясь в мысли о ее исключительности.

Принцесса — маленькая, хрупкая — поразила Гэндзи телесной и душевной незрелостью. Она казалась ребенком, и, глядя на нее, он вспомнил, как когда-то появился в его доме юный цветок Мурасаки... Да, госпожа уже тогда обнаруживала незаурядную тонкость ума и была прекрасной собеседницей. Принцесса же не имела иных достоинств, кроме детского простодушия. «Что ж, и это неплохо, — успокаивал себя Гэндзи. — По крайней мере она не высокомерна». «И все же, будь она хоть немного разумнее...» — думал он, вздыхая.

Три ночи подряд провел Гэндзи в покоях Третьей принцессы, и не привыкшая к одиночеству госпожа совсем приуныла, хотя и виду не подавала, что страдает. Она заботливо пропитывала благовониями одежды супруга, и ее печальное лицо было так трогательно-прелестно, что сердце Гэндзи болезненно сжималось и слезы навертывались на глазах. «Как мог я поставить кого-то рядом с ней? — сетовал он. — Ни в коем случае нельзя было этого делать. Виною всему мое поистине непростительное малодушие и легкомыслие. Ведь как ни молод Тюнагон, Государю не удалось уговорить его...»

— Простите мне еще одну ночь, — сказал он госпоже. — Я должен считаться с приличиями, и, как ни тяжело мне расставаться с вами... Возможно, я и впредь принужден буду оставлять вас одну, но, поверьте, никто не будет страдать от этого больше, чем я сам. Увы, приходится мириться с обстоятельствами. Да и не хотелось бы обижать Государя.

Искреннее страдание отражалось на лице Гэндзи, и госпоже стало жаль его.

— Если вы сами не знаете, что делать, — слабо улыбнувшись, ответила она, — может ли кто-нибудь решить это за вас?

Ответа она не ждала. Гэндзи, смутившись, задумался и долго сидел, подперев рукой щеку.

Придвинув к себе тушечницу, госпожа написала:

«У меня на глазах С каждым мгновеньем меняется Непрочный мир. А я льстила себя надеждой На долгий путь впереди...»

Рядом она начертала несколько старинных песен, и, взяв листок бумаги, Гэндзи долго любовался им. В ее песне не было ничего особенного, но мог ли кто-нибудь лучше угадать его сокровенные мысли?

Жизнь имеет предел, И конец неизбежен. Изменчив Этот горестный мир. Но разве в верности вечной Не клялись мы когда-то друг другу?

Гэндзи медлил, ему явно не хотелось расставаться с госпожой.

— Право, нехорошо! — попеняла она ему, и он наконец ушел, облаченный в прелестное, пропитанное благовониями платье. Провожая его взглядом, госпожа с трудом скрывала тревогу. Она всегда была готова к тому, что может случиться нечто подобное, и только в последнее время почувствовала себя в безопасности, решив, что Гэндзи наконец расстался с прежними привычками. Ждала ли она, что именно теперь, после всех этих лет, ее благополучие окажется под угрозой, а имя сделается предметом пересудов? Ее нынешнее положение снова стало казаться ей ненадежным, а уж о будущем она не смела и помыслить без страха. Тем не менее ей удавалось сохранять наружное спокойствие, и только прислужницы ее сетовали:

— Как же превратен мир!

— В этом доме всегда было много женщин, но все они склонялись перед госпожой, признавая ее превосходство, потому-то до сих пор мы жили в мире и согласии.

— Легко станется, что принцесса, не сообразуясь с обстоятельствами, будет требовать признания исключительности своего положения. Боюсь, что госпожа не сумеет с этим примириться.

— Так или иначе, теперь любое, даже самое незначительное столкновение может повлечь за собой великие беды.

Они шептались и вздыхали, но госпожа, сделав вид, будто ничего не замечает, постаралась занять их беседой и до поздней ночи не уходила в опочивальню. Ее пугало чрезмерное внимание прислуживающих ей дам к недавнему событию, поэтому, улучив подходящий миг, она как бы между прочим сказала:

— У нас в доме много женщин, но ни одной не удалось покорить сердце господина ни изысканностью манер, ни родовитостью. Он пригляделся к нам, и мы наскучили ему, поэтому я очень рада, что сюда переехала Третья принцесса. Мне хотелось бы сблизиться с ней. Уж не потому ли, что в душе я и сама — сущее дитя?.. К сожалению, кое-кто распространяет слухи о якобы существующей меж нами вражде. Полагаю, что подобное чувство допустимо питать лишь по отношению к равным себе или низшим. Третья же принцесса выше нас всех, к тому же за нее просил сам Государь, и я надеюсь, что у нее не будет оснований для недовольства.

— Госпожа слишком добросердечна, — заявила Накацукаса, переглянувшись с Тюдзё.

Когда-то эти дамы прислуживали Гэндзи, причем довольно близко, но уже давно перешли в распоряжение госпожи Весенних покоев и искренне полюбили ее.

Многие другие обитательницы дома на Шестой линии тоже не преминули выразить госпоже свое сочувствие. «О, как Вам должно быть тоскливо теперь... — писали они к ней. — Нам и то легче, ведь мы давно смирились...»

От их сочувствия госпоже стало еще тяжелее. «Впрочем, в этом мире все непостоянно, так стоит ли терзать себя понапрасну?» — подумала она. Решив, что столь долгое бдение может показаться подозрительным, она удалилась наконец в опочивальню, и дамы помогли ей лечь. Нетрудно себе представить, как тяжело было у нее на душе. Увы, одинокие ночи всегда так длинны и тоскливы... Она вспомнила тот день, когда Гэндзи уезжал в Сума: «Тогда я думала: как бы далеко он ни уехал, я все вынесу, если буду знать, что он по-прежнему живет в одном со мной мире. О да, я забывала о себе и жила его горестями, его печалями. Чего стоил бы наш союз, если бы мы не выдержали таких испытаний?» Эта мысль принесла ей некоторое облегчение.

Дул ветер, ночь была холодна, и сон все не шел к госпоже, но, не желая волновать прислужниц, она старалась лежать неподвижно, и это усугубляло ее страдания. Крик петуха, раздавшийся глубокой ночью, печалью отозвался в ее сердце.

Госпожа не испытывала ни гнева, ни обиды, но то ли потому, что чувства ее были в смятении, то ли по какой другой причине, только явилась она Гэндзи во сне, и, встревоженный: «Уж не случилось ли дурного», он проснулся и, еле дождавшись крика петуха, поспешил уйти, сделав вид, будто не ведает о том, что до рассвета еще далеко.

Принцесса была слишком неопытна, и кормилицы неотлучно находились при ней. Они видели, как, открыв боковую дверь, Гэндзи вышел из дома.

В неясно светлевшем небе, мерцая, кружился снег, но вокруг было темно. Гэндзи ушел, а в воздухе долго еще витал аромат его платья.

— «Быть темной напрасно...» (284) — прошептала кормилица. В саду кое-где лежал снег, почти незаметный на белом песке.

— «У стены еще сохранился снег...»[8] — тихонько произнес Гэндзи и, приблизившись к покоям госпожи, постучал по решетке. Поскольку давно уже не случалось ему возвращаться в столь ранний час, дамы, притворившись спящими, открыли не сразу.

— Я так долго ждал, что совсем продрог, — пожаловался Гэндзи, подойдя к изголовью. — К тому же я боюсь вашего гнева, хотя и нет за мной никакой вины.

Он откинул прикрывавшее госпожу платье, и она поспешно спрятала мокрые рукава.

Госпожа была приветлива и, казалось, не таила в душе обиды, но в движениях ее, в словах проглядывала некоторая принужденность. Красота ее была безупречна. «Среди самых высоких особ не найдешь ей подобной», — подумал Гэндзи, невольно сравнивая ее с принцессой.

Весь день он провел в Весенних покоях, вспоминая минувшие годы и безуспешно пытаясь развеселить госпожу. Принцессе же отправил письмо следующего содержания:

«Утренний снег плохо отозвался на моем самочувствии, и я хотел бы немного отдохнуть».

— Я передала госпоже принцессе, — только и ответила кормилица, не потрудившись даже написать письмо.

«Ей следовало бы быть поучтивее, — подумал Гэндзи. — Что, если узнает Государь? Я не должен пренебрегать принцессой хотя бы первое время...» Но, увы, он так и не сумел заставить себя пойти к ней. «Ведь я знал, что так получится, — раскаивался он, — о, как же все это тягостно!»

Не могла успокоиться и госпожа. «Он ведет себя слишком неосмотрительно», — думала она, вздыхая.

Утром, проснувшись, Гэндзи, как полагается, отправил Третьей принцессе письмо. Особенно стараться не было нужды, но, тщательно подготовив кисть, он написал на белой бумаге:

«Разве преградой Может стать между нами Легкий снежок? И все же сегодня утром В таком смятении думы...» (281)

Письмо Гэндзи привязал к ветке цветущей сливы и, вручив его слуге, велел передать через западную галерею. Сам же остался сидеть у порога. Облаченный в белое платье, с веткой сливы в руке любовался он небом, посылавшим на землю все новые и новые снежинки, чтобы не было одиноко тем, что уже лежали в саду, «друзей поджидая»... (282, 283). Неподалеку, в кроне красной сливы, звонко запел соловей, и Гэндзи произнес:

— «Аромат остался на платье...» (285)

Спрятав цветы и приподняв занавеси, он выглянул наружу. Невозможно было представить себе, что перед вами человек, занимающий высокое положение в мире и имеющий взрослых детей, — так пленительно изящен и так молод он был. Зная, что ответа придется дожидаться довольно долго, Гэндзи вошел в покои, чтобы показать госпоже ветку цветущей сливы.

— Жаль, что не у всех цветов столь дивный аромат, — посетовал он. — Когда бы цветущие вишни так благоухали, я никогда бы и не помышлял о других цветах... (178) — Возможно, сливы чаруют нас потому лишь, что расцветают первыми. Вот если бы они цвели одновременно с вишнями...

Тут принесли ответ. Написанное на тонкой алой бумаге письмо было изящно свернуто, и щемящая жалость пронзила сердце Гэндзи. «Почерк у нее совсем еще детский, — подумал он, — лучше, пожалуй, пока не показывать письма госпоже. Я не хочу ничего скрывать, но боюсь, что содержание его может оказаться недостойным ее внимания и несовместным с высоким званием принцессы». Но попытайся он его спрятать, госпожа наверняка обиделась бы... Поэтому Гэндзи все-таки развернул письмо.

Поглядывая на него украдкой, госпожа лежала, прислонившись к скамеечке-подлокотнику.

«Стоит ли ждать? В небе далеком вот-вот Исчезнут-растают Весенним ветром влекомые Беспомощные снежинки».

Почерк у принцессы и в самом деле был весьма неуверенный, почти детский. «Право, в таком возрасте можно писать и получше», — подумала госпожа, украдкой разглядывая письмо и делая вид, будто оно совершенно ее не интересует. Если бы речь шла о ком-то другом, Гэндзи непременно сказал бы: «Как неумело написано!» Но принцессу ему было жаль, и он лишь заметил:

— Теперь вы и сами видите, что оснований для беспокойства у вас нет.

Днем Гэндзи отправился в покои принцессы. Он уделил особое внимание своему наряду, и дамы, впервые получившие возможность как следует рассмотреть его, не скрывали своего восхищения. Только кормилица и некоторые пожилые прислужницы терзались сомнениями: «Не слишком ли он хорош? Неизвестно еще, сколько горестей выпадет на долю нашей госпожи...»

Принцесса была юна и прелестна. Изысканное благородство роскошно убранных покоев подчеркивало ее трогательную хрупкость и беспомощность. Маленькое тело терялось в чрезмерно пышных одеждах. Вместе с тем она почти не смущалась, держалась спокойно и приветливо, словно невинное дитя, еще не привыкшее бояться незнакомых людей.

«Государя из дворца Судзаку многие упрекали в слабодушии, в науках он тоже не оказывал особенных успехов, — думал Гэндзи. — Но мало кто мог сравниться с ним в изяществе и тонкости вкуса. Отчего же он пренебрег воспитанием дочери? Ведь ее называют его любимицей».

И все же в принцессе было немало привлекательного. Во всем послушная Гэндзи, она почтительно внимала ему и как умела отвечала на его вопросы. Так мог ли он судить ее слишком строго? «Будь я молод, — думал он, — мое разочарование было бы настолько велико, что я скорее всего отвернулся бы от нее с презрением. Но годы научили меня терпению. Теперь-то я знаю, как трудно найти женщину, безупречную во всех отношениях. Женщин много, и у всех свои слабости и свои достоинства. Кому-то и принцесса показалась бы совершенством».

Мысли его снова и снова обращались к госпоже Весенних покоев. Долгие годы была она рядом с ним, но не наскучила ему, напротив, он открывал в ней все новые и новые прелести. Право же, Гэндзи вправе был гордиться своей воспитанницей. Расставаясь с ней на одну только ночь, он изнемогал от тоски и тревоги. С годами его чувство росло, и иногда он со страхом думал: «К добру ли?»

Тем временем Государь из дворца Судзаку перебрался в горную обитель и оттуда писал Гэндзи трогательные письма. Разумеется, он беспокоился о дочери, но, доверяя Гэндзи ее воспитание, просил ни в коем случае не принимать в расчет его собственных чувств. Тем не менее детская беспомощность принцессы явно тревожила его. Госпоже Мурасаки Государь написал отдельное письмо:

«Надеюсь, Вы не сердитесь на меня за то, что я позволил себе передать на Ваше попечение столь юную и столь далекую от совершенства особу. Могу ли я рассчитывать на Ваше великодушие? Не оставьте же ее своими заботами. Ведь мы не чужие друг другу.

Отрекся от мира, Но стремятся к нему по-прежнему Думы мои, Мешая идти вперед По этой горной дороге.

Боюсь, что мое послание покажется Вам несвязным, но поверьте, „блуждающему впотьмах“ (3) так трудно сохранить ясность мысли».

Увидав это письмо, Гэндзи:

— Как трогательно! Вы должны ответить ему с подобающей почтительностью! — сказал и через одну из прислуживающих дам выслал гонцу чашу с вином.

«Как же мне ответить?» — задумалась госпожа, но, поскольку ничего особенно сложного, изощренного от нее не требовалось, написала первое, что пришло ей в голову:

«Если в мире еще Для тревоги остались причины, Стоит ли, право, С такой тяжестью в сердце Уходить по горной тропе?»

Да, кажется, она ответила именно так.

Гонец получил полный женский наряд и великолепное хосонага.

Любуясь редким по изяществу почерком госпожи Мурасаки, Государь невольно подумал о том, сколь жалкой должна казаться принцесса рядом с такой изысканной особой, и снова лишился покоя.

Тем временем дамы, ранее прислуживавшие Государю, одна за другой покидали дворец Судзаку, и каждый новый день был печальнее предыдущего. Госпожа Найси-но ками поселилась во дворце на Второй линии, где когда-то жила покойная государыня Кокидэн. Именно с ней, если не считать Третьей принцессы, Государю было труднее всего расставаться. Она изъявила желание тоже принять постриг, но Государь убедил ее отказаться от этой мысли, ибо, по его мнению, подобная поспешность была неуместна, и Найси-но ками ограничилась тем, что начала постепенно готовить себя к этому шагу.

Бывший министр с Шестой линии — не потому ли, что им пришлось слишком быстро расстаться? — все эти годы не забывал ее. У него не раз возникало желание снова встретиться с Найси-но ками и вместе вспомнить минувшее, но, понимая, что высокое положение обоих делает их особенно уязвимыми для людской молвы, и помня, к каким печальным последствиям привела их некогда собственная неосторожность, он не предпринимал никаких попыток снестись с ней. Однако в последнее время, когда Найси-но ками зажила тихой, уединенной жизнью, судя по всему отказавшись от всех мирских соблазнов, им снова завладело неодолимое желание увидеть ее. Не в силах совладать с собой (хотя и понимая, что поведение его предосудительно), Гэндзи стал писать к ней нежные письма, оправдывая себя тем, что простая вежливость обязывает его выказывать ей свое участие. Оба они были уже немолоды, и иногда Найси-но ками позволяла себе отвечать ему. С годами она стала еще утонченнее, почерк ее поражал удивительным совершенством, и Гэндзи снова лишился покоя. Вспомнив прошлое, он принялся докучать изъявлениями своих чувств одной из ее прислужниц, той самой Тюнагон, и первым делом призвал к себе брата этой особы, бывшего правителя Идзуми, надеясь, как бывало, заручиться его поддержкой.

— Я должен сообщить вашей госпоже нечто весьма важное, — сказал он ему. — Причем сообщить лично, а не через посредников. Если вы возьмете на себя труд убедить ее выслушать меня, я обещаю, что никто об этом не узнает. Вы, разумеется, понимаете, что мое положение ко многому обязывает и я должен проявлять предельную осторожность. Впрочем, я уверен, что вы никому об этом не пророните ни слова и мы оба можем быть спокойны...

Однако Найси-но ками было не так-то легко уговорить.

«Вправе ли я позволять себе?.. — думала она, вздыхая. — Чем глубже проникаю я в суть явлений нашего мира, тем яснее понимаю, как жестоко поступил со мной этот человек. И теперь, после всех этих лет, о каком прошлом могу я говорить с ним, кроме как о печальной судьбе Государя? Возможно, никто и в самом деле не узнает, но „если спрошу у сердца?“ (286)»

И она неизменно отказывалась встретиться с ним.

«Право же, мы находили средство обмениваться любовными речами даже тогда, когда это казалось совершенно невозможным, — думал Гэндзи, — и, как ни велика моя вина перед отрекшимся от мира Государем, стоит ли отрицать, что нас с Найси-но ками связывали самые нежные чувства? Как бы мы ни старались очиститься теперь, можно ли вернуть „стайку вспугнутых птиц“? (243) Так не все ли равно?» И, решившись, Гэндзи отправился на Вторую линию вослед за человеком из лесов Синода[9]. Вот что он сказал госпоже:

— Дочери принца Хитати, живущей в Восточной усадьбе, давно нездоровится, а я из-за царившей в доме суматохи до сих пор не удосужился ее навестить. Не совсем удобно отправляться туда среди бела дня у всех на глазах, поэтому я и решил поехать попозже, вечером. Прошу вас никому о том не говорить.

Чрезмерная взволнованность Гэндзи, равно как и неожиданное желание навестить особу, никогда до сих пор не удостаивавшуюся его внимания, показалась госпоже подозрительной. Не исключено, что она догадалась об истинной подоплеке его намерения, но ничем не выдала себя. Увы, после того как в доме на Шестой линии появилась Третья принцесса, госпожа уже не была так откровенна с супругом, как прежде.

В тот день Гэндзи не заходил в главные покои, лишь обменялся с принцессой посланиями. Днем он усердно пропитывал свою одежду благовониями, а когда настал вечер, выехал из дома, сопутствуемый четырьмя самыми преданными приближенными. Ехал он в карете с плетеным верхом, стараясь держаться как можно незаметнее, совсем как бывало в старые времена. С письмом он послал правителя Идзуми.

Можно себе представить, как растерялась Найси-но ками, когда кто-то из дам украдкой сообщил ей о том, что приехал господин с Шестой линии.

— Возможно ли? Что же сказал ему правитель Идзуми?

— Не принять его теперь было бы величайшей неучтивостью, — заявил правитель Идзуми и, воспользовавшись всеобщим замешательством, провел Гэндзи в покои. А тот, любезно осведомившись через дам о самочувствии госпожи и сказав все, что принято говорить в таких случаях, стал просить, чтобы она вышла к нему.

— Неужели вы не согласитесь поговорить со мной через ширму? — настаивал он. — Поверьте, я уже далеко не тот, каким был когда-то, вам нечего бояться.

В конце концов Найси-но ками со вздохом приблизилась к занавесям.

«Я не ошибся, она по-прежнему уступчива», — невольно отметил про себя Гэндзи.

Их нынешнее положение обязывало к сдержанности, но тем трогательнее была эта встреча... Госпожа Найси-но ками приняла гостя в Восточном флигеле. Дамы усадили его в юго-восточной передней, предварительно укрепив замок на нижней части перегородки.

— Я чувствую себя неискушенным юнцом, — жалуется Гэндзи. — Думал ли я, что встречу столь холодный прием? Ведь я могу, ни разу не сбившись, перечесть все годы, которые нас разделяют. Ну не жестоки ли вы?

Постепенно темнеет. Вокруг безлюдно и тихо, только из сада долетают трогательно-печальные голоса уточек-мандаринок, резвящихся в жемчужных травах пруда (288). «О, как все шатко, как все непродолжительно в этом мире!» — думает Гэндзи, глядя вокруг. Ему не хочется уподобляться Хэйтю[10], но в последнее время слезы все чаще навертываются у него на глазах. Сначала он говорит спокойным, рассудительным тоном, совсем не так, как бывало прежде, потом: «Неужели так и расстанемся?!» — воскликнув, пытается отодвинуть перегородку...

— Луны и годы Встали преградой меж нами Неодолимой. Увы, чрез заставу Встреч Только слезам путь открыт,—

говорит он, а Найси-но ками отвечает:

— Слезы льются из глаз — У заставы чистый источник (289) Никогда не иссякнет. Но давно уже путь закрыт, Нас к новым встречам ведущий.

Скорее всего она собиралась держать его в отдалении, но тут вспомнилось ей прошлое. «Разве не из-за меня попал он тогда в беду? — подумала она, чувствуя, как слабеет ее решимость.— В самом деле, почему бы в последний раз...»

Найси-но ками никогда не отличалась твердостью духа, но с годами, приобретя некоторый жизненный опыт, научилась лучше владеть собой. Она часто обращалась мыслями к далеким дням своей молодости и с сожалением думала о том, что, не будь она столь опрометчива, ее жизнь сложилась бы совсем по-другому. Однако сегодняшняя встреча так живо напомнила ей прошлое, что устоять было невозможно. Ее изящных черт еще не коснулось увядание, она по-прежнему была необыкновенно хороша собой. Страх перед мнением света боролся в ее сердце с нежностью к Гэндзи, и томные вздохи теснили грудь. Никогда, даже в дни их первых встреч, она не казалась Гэндзи такой прекрасной. С досадой глядя на светлеющее небо, он не находил в себе сил расстаться с ней. Скоро рассвело, и в невыразимо прекрасном небе звонко запели птицы. Цветы уже осыпались, и ветки деревьев были окутаны зеленоватой дымкой. «А ведь тот давний праздник глициний был в эту же пору...»[11] — подумал Гэндзи, печально перебирая в памяти годы, с того дня протекшие. Когда госпожа Тюнагон, намереваясь проводить гостя, открыла боковую дверь, он, оборотившись, сказал:

— Как прекрасны глицинии! Кто поверит, что в мире существуют такие оттенки? Невероятно! Но, увы, я должен расстаться с ними!

Гэндзи медлил, явно не желая уходить.

Поднявшись над краем гор, ярко засияло солнце, и Тюнагон не могла сдержать восхищения, увидев лицо Гэндзи, засверкавшее поистине ослепительной красотой. С тех пор как она видела его в последний раз, прошло немало лет, но за эти годы он стал лишь прекраснее. «Почему госпоже нельзя видеться с ним? — думала Тюнагон. — Да, она служила во Дворце, но при том положении, какое она там занимала, вовсе не возбраняется... Виной всему покойная Государыня, когда б не она, никто бы и не узнал ничего. Из-за нее и пошла по миру дурная молва, заставившая их расстаться».

Слишком многое и в самом деле осталось недосказанным, но вправе ли человек, занимающий столь высокое положение, забывать о приличиях? Гэндзи боялся оказаться замеченным и тревожился, видя, что солнце поднимается все выше и выше. Приближенные, подведя карету к галерее, тихонько покашливали, поторапливая его. Подозвав одного из них, Гэндзи велел ему сорвать для себя ветку расцветшей глицинии.

Не забыть никогда, Как тонул я в пучине бедствий, Но, увы, тот урок, Видно, даром прошел, я готов Снова броситься в волны глициний.

На лице его изобразилось страдание, и Тюнагон растроганно вздохнула. Найси-но ками сидела смущенная, растерянная. Что станут теперь о ней говорить? Но цветы были так прекрасны...

Настоящая ли Та пучина, в которую ты Броситься хочешь? Был урок не напрасен, волна Вновь моих рукавов не коснется...

Хорошо понимая, что юношеская пылкость непозволительна в его возрасте и при его положении, Гэндзи все-таки не уходил до тех пор, пока не добился ее согласия на новую встречу. Впрочем, вряд ли его ждали на этом пути какие-то трудности, ведь в ее доме не было слишком сурового «хранителя заставы» (224).

Когда-то Гэндзи был привязан к этой женщине больше, чем к другим, и разве не печально, что так быстро пришлось им расстаться?

Увидев, как Гэндзи в небрежно накинутом платье украдкой проскользнул в опочивальню, госпожа Мурасаки, разумеется, поняла, что ее подозрения не были лишены оснований, но сделала вид, будто ничего не заметила. Гэндзи, пожалуй, предпочел бы, чтобы его осыпали упреками. «Неужели она настолько равнодушна ко мне?» — встревожился он и принялся с еще большим, чем обыкновенно, жаром уверять ее в искренности своих чувств, в своей неизменной преданности. Он мог бы и не упоминать о Найси-но ками, но ведь госпожа знала о ней, поэтому он сказал как бы между прочим:

— Я заехал навестить госпожу Найси-но ками из дворца Судзаку и побеседовал с ней через ширму. Все же о многом мы поговорить не успели, и мне хотелось бы еще раз встретиться с ней тайком, дабы избежать пересудов.

— Вы словно помолодели! — улыбаясь, отвечала госпожа. — Вы возвращаетесь к старому, начинаете новое, а к чему мне, несчастной, прибегнуть?

Как ни старалась она сдерживаться, слезы показались у нее на глазах, и так трогательна была она в своей печали, что Гэндзи не мог не залюбоваться ею.

— Меня огорчает, что вы скрываете от меня свои обиды,— сказал он.— Я предпочел бы, чтобы вы говорили мне прямо, в чем я, по-вашему, виноват. Я всегда стремился к тому, чтобы у нас не было друг от друга тайн. Право, я не ожидал...

Так утешая госпожу и оправдываясь, Гэндзи в конце концов признался ей во всем. Целый день провел он в Весенних покоях, стараясь ее развеселить, и не пошел даже к принцессе. Та, конечно, и не думала сердиться, зато встревожились прислуживающие ей дамы. Возможно, Гэндзи беспокоился бы о принцессе куда больше, будь она обидчива или ревнива, а так — он видел в ней милую, прелестную игрушку, не более.

Обитательница павильона Павлоний нечасто бывала в отчем доме, ибо принц не отпускал ее от себя. Между тем придворные обязанности тяготили ее, совсем еще юную, привыкшую к беззаботной жизни в доме на Шестой линии. Летом она почувствовала себя нездоровой, и нежелание принца даже на короткое время расстаться с ней чрезвычайно ее огорчало. А надо сказать, что причина ее недомогания была не совсем обычной. Все вокруг тревожились, понимая, что в столь юные годы... Наконец с большим трудом ей удалось получить разрешение уехать. Для нее были приготовлены восточные покои главного дома, в котором жила теперь Третья принцесса. Госпожа Акаси неотлучно находилась при дочери. Вот уж и в самом деле на редкость удачливая особа! Как-то, намереваясь навестить свою воспитанницу, госпожа Мурасаки сказала:

— Пусть откроют срединную дверцу, чтобы одновременно я могла приветствовать и принцессу. Мне давно хотелось с ней познакомиться, но все не представлялось случая, и я не решалась просить вас об этом. Чем раньше мы начнем привыкать друг к другу, тем легче нам будет жить в мире и согласии.

— Вы угадали самое большое мое желание,— улыбнулся Гэндзи.— Принцесса еще совсем дитя, я был бы крайне признателен вам, если бы вы согласились стать ее наставницей.

Впрочем, встреча с принцессой волновала госпожу гораздо меньше, чем встреча с госпожой Акаси. Она заранее вымыла волосы, принарядилась и стала так хороша, что в целом мире не найдешь прекраснее.

А Гэндзи отправился к принцессе.

— Вечером сюда придет госпожа Весенних покоев, чтобы встретиться с обитательницей павильона Павлоний,— сказал он.— Она выразила желание познакомиться с вами. Она очень добра и достаточно молода, вам не придется скучать в ее обществе.

— Но я робею,— смутилась принцесса.— О чем мне следует с ней говорить?

— Это будет зависеть от обстоятельств. Ответ должен быть сообразен вопросу. Постарайтесь держаться свободнее, не стесняйтесь,— наставлял ее Гэндзи.

Он всегда хотел, чтобы женщины подружились, и со страхом думал о том, что принцесса может показаться слишком непонятливой и неразумной. Так или иначе, госпожа сама заговорила об этом, и вряд ли стоило противиться ее желанию.

Тем временем госпожа Мурасаки, готовясь к предстоящей встрече, терзала себя сомнениями. «Может ли кто-нибудь в этом доме быть выше меня? — думала она. — Разумеется, я выросла в бедном жилище, но это единственное, в чем меня можно упрекнуть...»

В последние дни она много занималась каллиграфией, с удивлением замечая, что из-под ее кисти выходят одни лишь старые, томительно-печальные песни. «Наверное, и у меня в сердце живет тайная грусть...» — думала она, глядя на исписанные листки бумаги.

Скоро пришел Гэндзи. Он только что виделся с принцессой и госпожой нёго. Эти юные особы были так прелестны, что после них любая женщина могла бы показаться невзрачной, а уж та, с которой вместе прожито столько долгих лет... Но, взглянув на госпожу Мурасаки, Гэндзи подумал: «Лучше ее нет на свете!» И это истинно так, в мире редко встречается подобная красота.

Госпожа Мурасаки была в самом расцвете лет, в движениях ее, во всем облике проглядывало удивительное благородство. Достоинство, с которым она держалась, вызывало невольное восхищение окружающих, а пленительная изысканность черт вряд ли кого-либо оставила бы равнодушным. Казалось, в ней сосредоточилось все самое изящное, самое привлекательное, что только есть в этом мире. В нынешнем году она была прекраснее, чем в предыдущем, сегодня казалась восхитительнее, чем вчера, красота ее никогда не могла наскучить. И Гэндзи не уставал изумляться, на нее глядя.

Листки с небрежно начертанными на них песнями госпожа засунула под тушечницу, но Гэндзи заметил их и вытащил. Совершенным ее почерк назвать было нельзя, но чувствовалось в нем подлинное изящество и благородство.

«Неужели ко мне Скоро осень придет унылая? (290, 291) Смотрю я вокруг И вижу — зеленые горы На глазах меняют свой цвет».

Обратив на эту песню особое внимание, Гэндзи приписал рядом:

«Птиц водяных Изумрудно-зеленые крылья Неизменно ярки. Но взгляни — пожелтели уже Нижние листья хаги...» (292)

Так, печаль, в последнее время снедавшая сердце госпожи, иногда вырывалась наружу, и Гэндзи умилялся и восхищался, видя, как она старается ее скрыть.

В тот вечер он был свободен и, дав волю своему безрассудству, снова тайком отправился туда, где жила Найси-но ками. Разумеется, он понимал, что не должен этого делать, и терзался угрызениями совести, но искушение было слишком велико.

Нёго Весенних покоев стала еще красивее за эти годы. Она любила и почитала госпожу Мурасаки, пожалуй, больше даже, чем свою настоящую мать. Да и госпожа привязалась к ней совсем как к родной дочери, и не было у них тайн друг от друга.

Они долго беседовали, радуясь возможности поговорить о радостях своих и печалях, затем открыли срединную дверцу, и госпожа Мурасаки встретилась с принцессой. Та в самом деле оказалась совершенным ребенком, поэтому госпожа говорила с ней по-матерински ласково и рассудительно, не упустив случая напомнить о связывающих их родственных узах. Призвав к себе кормилицу принцессы, даму по прозванию Тюнагон, госпожа сказала:

— Я не смею указывать вам на то, что наши прически украшены одинаковыми шпильками (213), но, как бы то ни было, мы связаны неразрывными узами, и мне жаль, что до сих пор не представлялось случая... Надеюсь, впредь мы не станем избегать друг друга. Буду рада видеть вас в своих покоях. Не сочтите также за труд поправить меня, если заметите, что я недостаточно внимательна к вашей госпоже.

— Принцесса рано осталась одна, лишившись опоры в жизни,— отвечала кормилица,— вы и представить себе не можете, как я вам признательна. Вот ведь и Государь, ее отец, удаляясь от мира, только и надеялся что на вашу доброту, на вашу снисходительность к ее юной неопытности. Да и сама она в душе полагается только на вас.

— После того как Государь удостоил меня столь милостивого послания,— сказала госпожа,— я постоянно размышляю над тем, чем могу быть полезна принцессе. Но, к сожалению, при моей собственной ничтожности...

С ласковой снисходительностью беседовала госпожа Мурасаки с принцессой, они говорили о любимых картинках, о том, как трудно расстаться с куклами... Словом, обо всем, что близко детскому сердцу. «Она и в самом деле совсем еще молодая и очень добрая»,— в душевной простоте своей подумала принцесса, и прежней робости как не бывало.

С тех пор они часто обменивались письмами и, встречаясь — как правило, в те дни, когда в доме на Шестой линии устраивались какие-нибудь празднества,— с удовольствием беседовали друг с другом.

Люди, всегда готовые посудачить о тех, кто занимает высокое положение в мире, сначала любопытствовали:

— Хотелось бы знать, как относится к принцессе госпожа Весенних покоев?

— Не может быть, чтобы господин питал к ней прежнюю привязанность. Наверняка ее положение в доме пошатнулось.

Когда же стало ясно, что привязанность Гэндзи к госпоже за последнее время не только не уменьшилась, а, наоборот, увеличилась, не преминули позлословить и об этом, однако, узнав, что женщины не проявляют никакой враждебности друг к другу, потеряли к ним всякий интерес и перестали судачить.

На Десятую луну госпожа Весенних покоев по случаю сорокалетия супруга отправляла дары будде Якуси[12] в один из храмов на равнине Сага. Зная, что Гэндзи всегда претила чрезмерная роскошь, она ограничилась самыми скромными приготовлениями. И все же изображения будд, шкатулки для сутр и украшения для свитков были так хороши, что при виде их невольно вспоминалась земля Вечного блаженства. Были проведены торжественные чтения сутр Сайсёокё, Конгоханнякё, Дзумёкё[13]. По этому случаю собралось множество знатных вельмож. Убранство храма отличалось чрезвычайной изысканностью, все вокруг, начиная с багряной осенней листвы, радовало взор. Возможно, именно поэтому люди и оспаривали друг у друга честь присутствовать на этом празднестве.

По поблекшим от инея лугам разносился непрерывный грохот подъезжающих повозок, цокот копыт. Монахи получили щедрое вознаграждение — никто не хотел отставать от других.

На Двадцать третий день кончался пост[14], а как в доме на Шестой линии и угла свободного найти было невозможно, госпожа устроила праздничное пиршество в доме на Второй линии, который всегда считала своим. Она сама занималась подготовкой нарядов и прочего, а обитательницы других покоев охотно помогали ей. Во флигелях обычно размещались прислуживающие дамы, но госпожа временно перевела их в другое место, предоставив освободившиеся помещения в распоряжение придворных, приближенных высоких особ и многочисленной челяди из дома на Шестой линии.

В передних покоях главного дома, убранных соответственно случаю, установили инкрустированное перламутром кресло[15]. В Западных покоях поставили двенадцать столиков, согласно обычаю разложив на них летние и зимние наряды, спальные принадлежности. Впрочем, все это было скрыто от любопытных взоров роскошными лиловыми покрывалами из узорчатого шелка. Перед креслом стояли еще два столика, покрытые коричневато-красной тканью, которой цвет сгущался книзу. Подставка для головных украшений была сделана из аквилярии, серебряная ветка с сидящей на ней золотой птичкой поражала изяществом и благородством очертаний. Эта прекрасная вещь, присланная обитательницей павильона Павлоний, была сделана по заказу ее матери. Четырехстворчатая ширма, стоявшая за креслом, дар принца Сикибукё, отличалась необыкновенной изысканностью и, хотя изображены были на ней всем известные картины четырех времен года, горы, реки и водопады, привлекала внимание причудливой, своеобразной красотой.

У северной стены размещались две пары шкафчиков с обычной утварью на них.

В южной передней собрались самые знатные вельможи, левый и правый министры, принц Сикибукё и многие, многие другие. Можно сказать, что сегодня здесь присутствовал весь двор.

В саду, слева и справа от помоста для танцев, установили навесы для музыкантов; к западу и к востоку поставили восемьдесят коробов с рисовыми колобками, а также сорок китайских ларцов с дарами для гостей.

В стражу Овцы прибыли музыканты. Были исполнены танцы «Десять тысяч лет» и «Желтая кабарга», а когда день подошел к концу, громко запели флейты, загремели барабаны и один из танцоров начал танцевать корейский танец «На согнутых ногах». Как только музыка смолкла, Тюнагон и Уэмон-но ками, очевидно восхищенные столь необычным зрелищем, спустились в сад и повторили несколько прощальных па, после чего, к величайшей досаде зрителей, скрылись под сенью алой листвы.

Люди, сохранившие в памяти тот давний вечер, когда по случаю Высочайшего посещения дворца Судзаку был исполнен танец «Волны на озере Цинхай», невольно подумали, что Тюнагон и Уэмон-но ками вполне достойны своих отцов. В самом деле, они были почти так же красивы и изящны, пользовались не меньшим влиянием в мире, а по службе продвигались даже быстрее. Многие же, подсчитав, сколько лет прошло с тех пор, заключили, что, видно, существует какая-то давняя связь между обоими семействами, недаром сыновья так же неразлучны, как некогда их отцы.

Сам же хозяин едва не плакал от умиления, и мысли его устремлялись к прошлому.

Но вот спустилась ночь, и музыканты собрались уходить. На прощание один из служителей домашней управы оделил их прекрасными дарами, которые слуги тут же извлекли из китайских ларцов. Когда, накинув на плечи белые платья, музыканты шествовали мимо холмов, по запруде, их можно было принять за предвещающих тысячу лет журавлей[16].

Потом начали музицировать во внутренних покоях, и это было не менее прекрасно. Инструменты изволил подготовить сам наследный принц. Все они, в том числе принесенные из дворца Судзаку бива и китайское кото, не говоря уже о присланном Государем кото «со», были хорошо знакомы Гэндзи, и звуки струн пробудили в его сердце томительные воспоминания. Увы, как давно это было! «Будь жива Государыня-супруга, — сетовал он, — я устроил бы в ее честь такое же празднество. Как жаль, что она не успела убедиться в моей преданности».

Государь тоже до сих пор оплакивал ушедшую, и мир казался ему бесконечно унылым. Страдания его усугублялись еще и тем, что, как он ни старался, ему не удавалось в полной мере проявить свою сыновнюю почтительность.

В этом году под предлогом сорокалетия Гэндзи он вознамерился было провести церемонию Высочайшего посещения, но Гэндзи снова отказался. «Никогда не следует делать того, что тяжким бременем ложится на Поднебесную», — сказал он, и Государь принужден был смириться.

По прошествии Двадцатого дня Двенадцатой луны дом на Шестой линии посетила Государыня-супруга. Решив отметить праздничными молебнами последнюю луну года, она заказала чтения сутр в семи великих храмах Нара и в качестве вознаграждения отправила туда сорок тысяч данов[17] различных тканей. Креме того, она послала четыреста бики[18] шелка в сорок храмов, неподалеку от столицы расположенных, заказав там торжественные службы. Хорошо понимая, сколь многим обязана она Гэндзи, и представляя себе, как велика была бы признательность ее покойных родителей, Государыня-супруга только и помышляла о том, как бы получше отблагодарить его. К ее величайшему сожалению, ей так и не удалось осуществить многих своих замыслов, ибо Гэндзи потребовал, чтобы во Дворце не устраивали никаких празднеств в его честь.

— Я знал многих, кто, пышно отпраздновав сороковую годовщину, в самом непродолжительном времени расставался с миром. Мне кажется, что на этот раз лучше обойтись без огласки, а подсчитать мои годы тогда, когда я достигну полного возраста,— заявил Гэндзи, но, право, при том высоком положении, какое занимала при дворе Государыня-супруга...

Главные покои той части дома, где жила Государыня-супруга, привели в порядок и устроили там праздничное пиршество, которое в целом мало чем отличалось от предыдущих. Вот только высшие сановники получили дары не менее щедрые, чем во время Великого пиршества[19], а принцам Государыня пожаловала еще и по женскому наряду. Советники Четвертого ранга, чиновники Пятого ранга и простые придворнослужители получили белые хосонага и по свертку шелка. Самому Гэндзи Государыня преподнесла платье необыкновенной красоты и — что показалось всем особенно трогательным — прославленные пояс и меч, доставшиеся ей в наследство от принца Дзэмбо. Да, можно сказать, что теперь в доме на Шестой линии были собраны все самые известные в мире редкости.

В старинных повестях очень часто, как нечто чрезвычайно важное, перечисляются все до единого преподнесенные по тому или иному случаю дары, но мне это кажется слишком утомительным, и я не собираюсь останавливаться здесь на всех знаках внимания, оказанных друг другу этими знатными особами.

Не желая совершенно отказываться от задуманного, Государь решил сосредоточить свои попечения на Тюнагоне. Воспользовавшись тем, что Удайсё, заболев, подал в отставку, Государь поспешил передать его звание сыну Гэндзи, рассчитывая, что пиршества в честь этого назначения станут достойным продолжением празднеств, проводившихся в доме на Шестой линии. Выразив Государю свою благодарность, Гэндзи сказал смиренно:

— Ведь он так еще молод...

Для праздничной церемонии подготовили северо-восточную часть дома, и, хотя решено было обойтись без широкой огласки, вряд ли когда-нибудь по такому случаю устраивалось столь пышное пиршество. В разных покоях выставили богатое угощение, присланное по высочайшему указанию из дворцовых хранилищ.

То-тюдзё поручено было подготовить точно такие же рисовые колобки, какие готовят во Дворце. На церемонии присутствовали пять принцев крови, левый и правый министры, два дайнагона, три Тюнагона, пять сайсё, а также почти все придворные из свит Государя, принца Весенних покоев и из дворца Судзаку.

О праздничной утвари позаботился Великий министр, получивший подробные указания от Государя. Согласно высочайшей воле он должен был лично участвовать в церемонии. Такая честь немало смутила Гэндзи.

Великий министр сидел напротив хозяина дома, лицом к главным покоям. Его мужественная, величественная красота достигла к тому времени полного расцвета. Гэндзи же казался совсем молодым, словно годы были над ним не властны.

Четырехстворчатая ширма, расписанная самим Государем, была удивительно хороша: бледно-лиловый китайский шелк как нельзя лучше сочетался с выполненными тушью рисунками, отличавшимися таким богатством оттенков, что рядом с ними меркли даже многоцветные весенние и осенние пейзажи. Возможно, впрочем, зрители были слишком пристрастны, и, не будь им известно, что рисунки принадлежат кисти Государя...

Шкафчики для резных фигурок и музыкальные инструменты, как струнные, так и духовые, были доставлены из Императорского архива. Влияние, которым пользовался в мире новый удайсё, придавало особую значительность происходящему.

Пока чиновники из Левой и Правой конюшен, из Шести отрядов охраны выстраивали перед домом сорок коней, передавая их друг другу от низших к высшим, день склонился к вечеру.

Обычные для таких случаев танцы «Десять тысяч лет» и «Возблагодарим Государя за милости» были исполнены весьма кратко, только чтобы не нарушать установленного порядка, после чего приступили к музицированию, причем исполнители, воодушевленные присутствием Великого министра, старались изо всех сил.

На бива, как всегда, играл принц Хёбукё, поистине не имеющий себе равных. Хозяин дома играл на китайском кото, а Великий министр — на японском. Потому ли, что давно уже не музицировали они вместе, или по какой другой причине, но только Гэндзи едва не плакат от умиления и восхищения, слушая игру министра. Сам же он, не пренебрегая сокровеннейшими приемами, извлекал из китайского кото невыразимо сладостные звуки.

Разговор зашел о прошлом, и, разумеется, Великий министр не преминул выразить надежду на то, что узы, их связывающие, будут укрепляться и впредь. Много раз передавали они друг другу чашу с вином и, внимая дивным звукам музыки, не могли сдержать хмельных слез.

Дары Великому министру — превосходное японское кото, корейская флейта, одна из любимых флейт Гэндзи, пара сандаловых ларцов с китайскими и японскими книгами — были отправлены следом за его каретой.

Юноши из правой Личной охраны громко заиграли на корейских инструментах, благодаря за пожалованных коней. Вознаграждение чиновникам из Шести отрядов охраны поднес новый удайсё.

Хозяин дома на Шестой линии, никогда не питавший пристрастия к чрезмерной роскоши, и на этот раз призывал к умеренности, но слишком высокие особы были с ним связаны. Естественно, что церемония, в подготовке которой участвовал сам Государь, не говоря уже о принце Весенних покоев, Государе из дворца Судзаку и Государыне-супруге, вылилась в великолепное празднество.

Гэндзи нередко сетовал на то, что не было у него других сыновей, но его единственный сын стоил многих, и мог ли он не гордиться им? Всеми возможными достоинствами был наделен Удайсё, в мире почитали и любили его.

Гэндзи часто вспоминал о том, как некогда враждовали между собой мать Удайсё и миясудокоро из Исэ. Право, трудно было представить себе тогда, что судьбы их детей сложатся именно таким образом.

Наряд для Удайсё к этому дню подготовила обитательница Западных покоев. А о дарах для участников церемонии и прочем позаботилась госпожа Северных покоев из дома на Третьей линии.

Раньше обитательница Западных покоев знала лишь понаслышке, сколь великолепны празднества, устраиваемые в доме на Шестой линии. Смела ли она мечтать о том, что и ей когда-нибудь выпадет честь участвовать в них? Но вот благодаря Удайсё она тоже попала в число достойнейших.

Год сменился новым. Подошел срок обитательницы павильона Павлоний, и начиная с Первого дня Первой луны в доме на Шестой линии беспрестанно творили молитвы и заклинания, не говоря уже о том, что во многих храмах и святилищах были заказаны соответствующие молебны.

Гэндзи заранее содрогался от страха, думая о предстоящем событии, ибо хорошо знал, сколь ужасны могут быть последствия. Разумеется, его всегда огорчало и печалило то, что у госпожи Весенних покоев не было детей, но, с другой стороны, он радовался этому, ибо слишком боялся ее потерять. Нёго же была так хрупка...

Уже на Вторую луну в ее облике произошли заметные перемены, она испытывала постоянное недомогание, и все пребывали в величайшей тревоге. Предсказатели настаивали на перемене места и строгом воздержании, поэтому нёго перевели в срединный флигель той части дома, где жила госпожа Акаси. Перевозить ее в другое, более отдаленное место, очевидно, сочли неразумным.

Северо-западная часть дома состояла из двух больших флигелей, окруженных галереями. Вдоль этих галерей установили глиняные алтари для оградительных служб[20], в доме собрались самые мудрые заклинатели и беспрестанно читались молитвы. Мать нёго волновалась более других, понимая, что близится миг, когда станет наконец ясно, каково было ее предопределение.

Старая монахиня к тому времени совершенно повредилась в уме. «Уж не сон ли?» — думала она, глядя на внучку, и не отходила от нее ни на шаг, с нетерпением ожидая: «Когда же?»

Госпожа Акаси давно уже находилась при дочери постоянно, но почти никогда не говорила с ней о своем прошлом. Старая монахиня же, изнемогая от радости, то и дело приходила к госпоже нёго и, заливаясь слезами, дрожащим голосом рассказывала ей о старых временах. Сначала та смотрела на нее с удивлением и даже с некоторой неприязнью, но, догадавшись по некоторым намекам, кем приходится ей эта старуха, стала обращаться с ней ласково. Рыдая, старая монахиня рассказывала внучке о том, как она родилась, как приехал к ним в бухту Акаси ее отец, как все горевали, когда пришла ему пора возвращаться, как печалились, что столь непродолжительным оказался этот союз, и как радовались, что благодаря ему семейство старого монаха удостоилось таких милостей. «Как трогательно! — подумала нёго, и слезы навернулись у нее на глазах. — Когда б не эта монахиня, я так и осталась бы в неведении. Значит, мне нечего гордиться своим происхождением, скорее всего я не заслуживаю даже чести занимать столь высокое положение при дворе. Когда б не попечения госпожи Весенних покоев, столько сил отдавшей моему воспитанию, я вряд ли сумела бы составить себе доброе имя. О, как могла я полагать себя выше других, надменно пренебрегая живущими рядом дамами! Представляю себе, что обо мне говорят!»

Разумеется, нёго из павильона Павлоний и раньше знала о том, что мать ее принадлежит к семейству, которого значение в мире весьма невелико, но ей и в голову не приходило, что сама она родилась в такой глуши. Наверное, она была слишком беспечна, жила, ничего вокруг не замечая... Неизъяснимая горесть стеснила ей сердце, когда услышала она о Вступившем на Путь, который, окончательно отказавшись от мира, жил отшельником в далеких горах...

Нёго сидела, погрузившись в глубокую задумчивость, когда в покои вошла ее мать. Дневные обряды уже начались, и рядом с нёго никого не было. Этим-то и воспользовалась старая монахиня, чтобы приблизиться к внучке.

— О, как дурно! — рассердилась госпожа Акаси. — Отчего вы не поставили хотя бы низкий занавес? Ветер сильный, довольно одного порыва... Можно подумать, что вы врачеватель[21]. А ведь лет вам уже немало...

Сама-то монахиня полагала, что ведет себя с большим достоинством, но, увы, она была слишком стара, да и туга на ухо, а потому лишь кивала согласно: «Да, да...» Впрочем, не так уж и много ей было лет, всего шестьдесят пять или шестьдесят шесть... В опрятном монашеском платье вид у нее был весьма благородный. Увидев, как блестят ее опухшие от слез глаза, госпожа Акаси сразу же догадалась, что разговор шел о прошлом, и сердце ее мучительно сжалось.

— Боюсь, что монахиня наскучила вам своими небылицами,— улыбаясь, сказала она. — У нее, несчастной, все перепуталось в голове, она часто вспоминает то, чего никогда и не бывало. Порой создается впечатление, что она рассказывает свои сны.

Юная нёго сидела перед ней, прелестная, изящная... Сегодня она казалась молчаливее и задумчивее обыкновенного. Трудно было поверить, что это ее родная дочь, и госпожа Акаси снова возблагодарила судьбу, но тут же встревожилась, подумав, что монахиня, должно быть, взволновала нёго своими рассказами о прошлом. Разумеется, она и сама собиралась рассказать дочери обо всем, но только позже, когда положение ее упрочится. Вряд ли рассказ монахини мог лишить нёго душевного равновесия, и все же она явно была чем-то расстроена. Когда кончились обряды и все разошлись, госпожа Акаси, приготовив плоды, сама поднесла их дочери:

— Скушайте хоть это.

Видно было, что она не на шутку встревожена.

Старая монахиня, с обожанием и умилением глядя на внучку, улыбалась сквозь слезы. При этом она широко разевала рот, ее мокрое лицо некрасиво морщилось...

— Право, вы не должны... — снова попеняла матери госпожа Акаси, знаками предлагая ей взять себя в руки, но старуха не обратила на нее внимания.

— Волны старости К давно желанному берегу Меня принесли. Кто же станет теперь рыбачку За поблекшее платье корить?

Даже в древние времена стариков положено было прощать[22], — говорит она, а юная нёго, взяв лежащий возле тушечницы листок бумаги, пишет:

«О, когда бы меня Рыбачка в платье поблекшем Провела по волнам, Я смогла б хоть на миг заглянуть В бедную келью у моря...»

Тут уж и госпожа Акаси не сумела сдержаться и заплакала.

— С суетным миром Расставшись, нашел он приют В светлой бухте Акаси. Но когда ж наконец душа его Перестанет блуждать во мраке? (3) —

отвечает она, стараясь скрыть слезы.

«О, если б хоть во сне могла я увидеть тот рассвет, когда расставались мы с Вступившим на Путь!» — думала юная нёго.

Примерно на Десятый день Третьей луны она благополучно разрешилась от бремени. Тревоги остались позади, и в доме на Шестой линии воцарилось веселье, тем большее, что сама нёго чувствовала себя прекрасно, а младенец был мужского пола. Наконец-то Гэндзи вздохнул с облегчением.

Покои, куда временно поместили нёго, располагались в стороне от основной части дома, ближе к людским. Мимо сновали гонцы с дарами, шумно отмечая положенные дни, и, хотя старой монахине казалось, что она попала наконец на «берег желанный», для праздничных церемоний это помещение не подходило, поэтому решено было перевести нёго в прежние покои. Госпожа Мурасаки пришла ее навестить.

Облаченная в белое платье гостья с материнской нежностью прижимала к себе младенца, прелестная как никогда. Сама не имевшая подобного опыта и даже ни разу не присутствовавшая при столь важном событии, госпожа не уставала изумляться и восхищаться. Она взяла на себя все заботы о младенце в эти первые, самые трудные дни, и настоящая бабушка, полностью положившись на нее, ограничилась участием в церемонии Омовения, подготовку которой поручили Найси-но сукэ, доверенной даме принца Весенних покоев. Эта Найси-но сукэ была приятно поражена утонченностью своей помощницы, а поскольку и до нее дошел слух о некоторых тайных обстоятельствах, касающихся этой особы, она невольно думала, на нее глядя: «Юная нёго была бы достойна сожаления, будь ее мать хоть в чем-то несовершенна, но благородству этой дамы можно только позавидовать. В самом деле, что за необыкновенная судьба выпала ей на долю!» Да, но стоит ли подробно рассказывать обо всех церемониях и обрядах, связанных с этим событием?

На Шестой день госпожа нёго переехала в свои обычные покои. На Седьмой[23] — явился гонец с подношениями от самого Государя. Поскольку Государь из дворца Судзаку к тому времени окончательно отошел от мира, великолепнейшие дары от его имени поднес То-но бэн из Императорского архива.

Государыня изволила прислать шелка для участников церемонии — право же, ничего более прекрасного не видывали даже во время дворцовых празднеств. Принцы крови, министры — все только и думали о том, как бы затмить друг друга роскошью подношений.

Даже сам хозяин дома на Шестой линии на этот раз забыл об умеренности и устроил столь пышное празднество, что слава о нем долго еще гремела по миру. К сожалению, ослепленные этой пышностью гости не обратили внимания на многие мелочи, достойные восхищения тонких ценителей, а ведь именно о таких мелочах и стоит рассказывать.

— Я всегда обижался на Удайсё за то, что он не показывает мне своих детей, которых у него уже немало, — говорил Гэндзи, нежно прижимая младенца к груди. — Но это прелестное существо способно вознаградить меня за все обиды...

Младенец и в самом деле был удивительно хорош. Он рос не по дням, а по часам, словно кто-то тянул его вверх. Не желая доверять его воспитание случайным, лишенным надлежащей тонкости особам, решили отобрать кормилиц и служанок из числа прислуживающих в доме дам, которых происхождение и душевные качества соответствовали столь высокому назначению.

Госпожа Акаси заслужила всеобщее одобрение изяществом вкуса, умением держаться с достоинством и вместе с тем смиренно, без малейшей кичливости. Госпожа Весенних покоев время от времени встречалась с ней, никого не ставя о том в известность.

Когда-то она неприязненно относилась к этой особе, но благодаря общим заботам о маленьком принце женщины сблизились и неприязнь уступила место уважению. Госпожа Мурасаки, всегда любившая детей, сама делала охранных кукол[24], рукодельничала целыми днями — и словно помолодела. С утра до вечера хлопотала она возле младенца. А престарелая монахиня кручинилась — увы, ей так и не удалось вволю насмотреться на маленького принца. «Ах, уж лучше бы мне вовсе не видеть его!» — вздыхала она, и жизнь казалась ей лишенной всякого смысла.

Между тем весть о столь значительном событии дошла до Акаси, и отрекшийся от мира отшельник возрадовался чрезвычайно.

— Теперь ничто не мешает мне покинуть пределы этого мира,— заявил он ученикам и отдал под храм свое жилище на побережье с примыкающими к нему угодьями. Давно уже приобрел он участок земли в дикой, недоступной местности в глубине страны, но до сих пор не решался поселиться там, понимая, что это окончательно отдалит его от мира людей, с которым он чувствовал себя связанным, ибо кое-что еще внушало ему беспокойство. Однако, получив радостное известие, вздохнул с облегчением: «Наконец-то...» — и, вручив свою судьбу буддам и богам, перебрался в горы.

В последнее время без особой надобности он никого не посылал в столицу. И только когда кто-то приходил к нему с вестью оттуда, передавал краткие, в несколько строк, послания для старой монахини. Теперь же, собираясь окончательно распроститься с миром, Вступивший на Путь написал письмо для госпожи Акаси.

«Все эти годы я жил в одном мире с Вами,— писал он,— но не решался докучать Вам своими письмами. К тому же я давно уже чувствую себя принадлежащим к иному миру. Читать письма, написанные женскими знаками,— пустая трата времени, они отвлекают меня от служения Будде, а это может неблагоприятно сказаться на моем будущем. Тем не менее с великой радостью воспринял я весть о том, что наша юная госпожа стала прислуживать в Весенних покоях и родилось у нее дитя мужского пола. Разумеется, ничтожному жителю гор не пристало помышлять о мирской славе, но, не скрою, долгие годы предавался я суетным мыслям и во время всех шести служб молился только о Вашем будущем, пренебрегая молитвами о собственном возрождении в земле Вечного блаженства. На Вторую луну того года, когда Вы родились, как-то ночью увидел я удивительный сон. Мне снилось, что в правой руке я держу священную гору Сумэру[25], справа и слева от которой сияют луна и солнце, озаряя светом весь мир. И только я, заслоненный горой, остаюсь в тени. Опустив гору в широкое море, я сел в утлый челн и поплыл к западу… Пробудившись, я понял, что теперь и я, ничтожный, могу позволить себе уповать на будущее. Непонятно было одно — что откроет мне дорогу к такому величию? С того дня супруга моя понесла. Читая мирские книги и постигая глубокий смысл Учения, я получил немало доказательств того, что снам можно верить, и, обратив на Вас все сердечные попечения свои, решил, не считаясь с ничтожеством собственного положения, дать Вам воспитание, достойное особы самого высокого звания. Не имея достаточных для того средств, я решился поселиться в провинции. Преследуемый неудачами и окончательно примирившийся с тем, что даже волны старости не занесут меня снова в столицу, я остался жить у этого залива, надеясь только на Вас, и множество тайных обетов было дано мною за эти годы. Ныне осуществилось все, о чем я просил, и пришло время исполнить данные обеты. Когда наша юная госпожа станет Матерью страны — а в этом можно уже не сомневаться,— отслужите благодарственные молебны во всех храмах, и в первую очередь в храме Сумиёси. Я знаю, что ждать осталось недолго, и, как только это произойдет, осуществится и другое мое желание — я смогу наконец удалиться в страну на Западе, мириадами земель от нашего мира отделенную, и занять там высшее из девяти мест[26]. Пока же не откроется для меня чудесный цветок Лотоса, стану жить в горах, где „чисты воды и травы“ (293), отдавая дни молитвам. Туда и отправляюсь теперь…

Близок рассвет, Скоро сиянье чудесное Мир озарит. Мне же пришла пора рассказать Об однажды увиденном сне».

Указав точно луну и день, он добавил:

«Не пытайтесь узнать, в какой день пресеклась моя жизнь. Не стоит Вам облачаться в одеяние скорби, издавна принятое у людей. Лучше постарайтесь ощутить себя воплощением Великого Будды и помолитесь за старого монаха… Наслаждаясь радостями этого мира, не забывайте и о грядущем. Помните, мы непременно встретимся, достигнув Обетованной земли. Так, еще совсем немного, и мы снова увидимся на другом берегу моря страданий».

Собрав молебные записки, когда-то составленные им для храма Сумиёси, старик заключил их в большую шкатулку из аквилярии и отправил дочери. Старой же монахине написал всего несколько строк:

«На Четырнадцатый день этой луны я покину свою травяную хижину и удалюсь в горы. Пусть станет моя жалкая плоть подаянием для медведей и волков (294). А Вам желаю дождаться времени, когда исполнится то, о чем мечталось когда-то. В далекой светлой земле мы снова встретимся с Вами».

Прочитав письмо, монахиня призвала к себе гонца, почтенного монаха, и вот что он ей рассказал:

— На третий день после того, как письмо это было написано, досточтимый старец отправился в путь к горным вершинам, где теряются все следы. Ваш покорный слуга проводил его до подножия. Там остановившись, он отослал всех назад, оставив при себе лишь одного монаха и двух отроков-послушников. Помню, когда-то давно, когда господин изволил принять постриг, я думал, что большей печали мне уже не придется изведать, а оказалось, что все еще впереди… Накануне ухода господин достал китайское кото и бива, игрой на которых услаждал слух в редкие часы отдохновения, и в последний раз тронул пальцами струны. Затем, в прощальном поклоне склонившись перед Буддой, завещал инструменты храму. Храму он оставил и многие другие свои вещи, остальное же, заранее отделив то, что предполагалось отправить в столицу, раздал самым преданным ученикам, которых у него насчитывается более шестидесяти. Скоро он исчез, затерявшись среди облаков и туманов, окутывающих далекие вершины, и многие до сих пор оплакивают разлуку с ним.

Монах этот, когда-то ребенком увезенный из столицы, так и остался жить в далеком Акаси, там он состарился и стал почтенным наставником. Надобно ли сказывать о том, как велика была его печаль? Самые просветленные ученики Будды, проникшие в истину Орлиной горы[27], в отчаянии блуждали по миру, когда иссяк хворост[28], а что оставалось делать старой монахине? Увы, горе ее было беспредельно.

Госпожа Акаси была в южных покоях, когда ей сообщили о том, что пришел гонец, и, никому ничего не говоря, она поспешила вернуться. Столь велико было теперь ее значение в мире, что даже к матери не могла она заходить без особой на то надобности, но, узнав о полученном известии, так встревожилась, что не выдержала и украдкой пробралась в ее покои, где застала старую монахиню в крайне удрученном состоянии.

Пододвинув к себе светильник, госпожа Акаси прочла письмо, и неудержимые слезы потекли у нее по щекам. Слова, на которые другой человек и внимания бы не обратил, для нее были исполнены глубокого смысла. С тоской вспоминала она ушедшие в прошлое годы, когда же поняла, что никогда больше не увидит отца, безысходная тоска завладела ее душой. Горько плача, прочла она о чудесном сне, и сердце ее озарилось надеждой. Одновременно она поняла, сколь несправедлива была к отцу, пеняя ему за то, что в угоду собственной прихоти он обрек ее на такие мучения, тогда как он, поверив в этот ничего, казалось бы, не значащий сон, долгие годы жил лишь возвышенной мечтой о будущем.

— Благодаря вам я изведала немало радостей, да и почестей выпало на мою долю больше, чем я того заслужила,— сказала монахиня после долгого молчания.— Но ведь немало было в моей жизни и горя. Я начала сетовать на судьбу уже тогда, когда пришлось покинуть родную столицу и поселиться в глуши. Разумеется, положение мое в мире было ничтожным, и все же подобная перемена в жизни показалась мне свидетельством исключительно дурного предопределения. Увы, могла ли я представить себе тогда, что столь печальным окажется мое супружество, что уже в этом мире нам придется расстаться? Долгие годы я жила, уповая лишь на будущее возрождение в едином лотосе, и вдруг случилось непредвиденное и я снова вернулась в мир, от которого давно отказалась. Мне довелось познать великую радость, придавшую истинный смысл всей моей жизни, но меня постоянно снедала тревога за того, кто остался в Акаси. Трудно поверить, что придется окончить свой век, так и не увидевшись с ним. Ваш отец, еще до того как отказался от мира, был известен своим причудливым, неуживчивым нравом, но мы с ним с молодых лет привыкли видеть опору друг в друге и всегда хранили верность данной когда-то клятве. Не столь уж и велико расстояние меж нами, отчего же суждено нам жить в разлуке?

И лицо старой монахини исказилось от еле сдерживаемых рыданий.

— О, я никогда не помышляла о том, чтобы возвыситься над людьми,— отвечала госпожа Акаси, тоже рыдая.— Что значат почести для такой ничтожной особы, как я? Но жить в разлуке с отцом, не имея средства даже снестись с ним и зная, что никогда уже не придется встретиться… У каждого свое предопределение, и все же печально думать, что он остался совсем один в горной глуши. Его жизнь может в любой миг оборваться — ведь все в мире столь непрочно,— а мы даже не узнаем об этом.

До самого рассвета поверяли они друг другу свои печали, а на рассвете госпожа Акаси заторопилась обратно к дочери.

— Вчера господин видел меня в южных покоях, — говорит она. — Наверное, я не должна была уходить оттуда тайком. О себе-то я не беспокоюсь, но боюсь, как бы это не повредило госпоже нёго. Теперь я не имею права считаться лишь со своими желаниями.

— А как маленький принц? Удастся ли мне увидеть его? — спрашивает старая монахиня, роняя слезы.

— Разумеется, удастся, и очень скоро,— отвечает госпожа Акаси.— Госпожа нёго вспоминает о вас с большой нежностью. Да и сам господин как-то изволил сказать: «Вряд ли стоит говорить об этом заранее, но, если задуманное мною осуществится, я хотел бы, чтобы госпожа монахиня дожила до тех времен». Вот только не знаю, что он имеет в виду?

— Вот как…— улыбается монахиня.— Так или иначе, ясно одно — мне на долю и в самом деле выпала редкая судьба.

Она отдает дочери шкатулку с бумагами, и та уходит. Принц Весенних покоев то и дело присылал гонцов, настоятельно требуя возвращения нёго во Дворец.

— Желание принца вполне естественно,— сказала госпожа Мурасаки,— тем более что за это время произошло столь удивительное событие. Нетрудно себе представить, в каком нетерпении изволит он пребывать.

И она начала готовиться к тому, чтобы тайно перевезти маленького принца во Дворец. Миясудокоро из павильона Павлоний[29], хорошо зная, сколь трудно получить разрешение на отдых, хотела, воспользовавшись случаем, остаться подольше в отчем доме. Перенеся столь тяжелое для своего юного возраста испытание, она осунулась в лице, похудела, отчего стала еще изящнее.

— Не лучше ли ей сначала отдохнуть и поправиться? — тревожилась госпожа Акаси, но Гэндзи был иного мнения.

— Ее побледневшее личико так трогательно, жаль, если принц не увидит ее именно теперь. Я уверен, что она станет ему еще дороже.

Вечером, когда госпожа Мурасаки ушла и в покоях стало тихо, госпожа Акаси сообщила дочери о шкатулке с бумагами:

— Вероятно, мне не следовало бы показывать вам этой шкатулки, пока не осуществится задуманное, но мир так непрочен, мало ли что может случиться? Вдруг я уйду из мира прежде, чем ваше положение упрочится? Не исключено, что мне не удастся даже проститься с вами, ведь при моем звании… Потому-то я и решила рассказать вам об этом в общем-то незначительном обстоятельстве уже теперь, пока я здорова и вполне владею собой. Мне неловко заставлять вас читать бумаги, написанные столь корявым, неразборчивым почерком, но все же взгляните на них. Не обязательно делать это теперь, лучше спрячьте их в шкафчик, прочтете же потом, в более благоприятный миг. Вы должны исполнить все указанные там обеты. Мне кажется, что пока не следует говорить об этом никому из посторонних. Теперь, когда ваше будущее не внушает мне опасений, я хотела бы тоже отречься от мира и не могу медлить. Никогда не отдаляйтесь от госпожи Весенних покоев. У нее удивительно доброе сердце, и я искренне уповаю на то, что она проживет дольше меня. Я всегда считала себя слишком ничтожной, чтобы быть рядом с вами, потому и отдала вас на попечение этой особы. Сознаюсь, я долго сомневалась в ней, поддавшись обычному предубеждению, но теперь я понимаю, что у меня не было оснований для беспокойства, и уверена, что их не будет в будущем.

Миясудокоро слушала мать, глотая слезы.

Даже в присутствии дочери — а мог ли ей быть кто-нибудь ближе? — госпожа Акаси не позволяла себе ни малейшей вольности, была неизменно скромна и почтительна.

Пять или шесть листков пожелтевшей от времени бумаги «митиноку», слишком толстой и все-таки обильно пропитанной благовониями, были исписаны неприятно резким, лишенным всякого изящества почерком.

«Ах, как печально!» — подумала миясудокоро. Ее профиль, обрамленный намокшими от слез прядями волос, поражал благородным изяществом линий. Как раз в этот миг, отодвинув среднюю перегородку, в покои вошел Гэндзи, бывший до этого у Третьей принцессы. Он появился так неожиданно, что женщины не успели даже спрятать шкатулку. Поспешно придвинув к себе занавес, они попытались укрыться за ним.

— Проснулся ли маленький принц? — спрашивает господин.— На краткий миг и то трудно с ним расстаться… Видя, что миясудокоро не в силах вымолвить ни слова, ответила госпожа Акаси:

— Его изволила забрать к себе госпожа Весенних покоев.

— Ну можно ли так? — сердится Гэндзи.— Она полностью завладела им, целыми днями носит на руках, платье у нее постоянно мокрое, то и дело приходится его менять… Вы не должны потакать ей во всем. Пусть приходит сюда, если хочет его увидеть.

— О, не говорите так,— пеняет ему госпожа Акаси.— Я не верю, что вы так думаете. Даже девочку я с радостью предоставила бы заботам госпожи, а уж мальчика тем более, каким бы высоким ни было его рождение. В шутку и то не стоит пытаться внести меж нами разлад.

— Не сомневаюсь, вы были бы рады, если бы я доверил принца вашим общим заботам, а сам совершенно устранился бы от участия в его воспитании,— засмеявшись, отвечает Гэндзи.— Вот до чего дошло! У всех тайны, никто со мной не считается. Разумно ли обвинять меня в том, что я пытаюсь внести меж вами разлад? А как тогда расценивать ваше поведение, когда вы вот так, спрятавшись за занавесом, позволяете себе бессердечно поносить меня?

Он отодвигает занавес. За ним, прислонившись к столбу, сидит госпожа Акаси — трудно не восхититься ее изящной, благородной красотой. Рядом с ней — шкатулка, которую она так и не решилась спрятать.

— Что это за шкатулка? Сразу видно, что в ней скрывается нечто важное. Уж не длинные ли песни, сложенные поклонниками?

— Ах, зачем вы так говорите! В последнее время к вам словно вернулась молодость, вы все изволите шутить, причем предметы для шуток находите самые неподходящие.

Госпожа Акаси улыбается, но Гэндзи успевает заметить, что она чем-то расстроена. Наклонив голову, он вопросительно смотрит на нее, и, смутившись, она говорит:

— Здесь, в шкатулке, свитки с молитвами и список еще не выполненных обетов, которые все эти годы хранились в хижине на берегу залива Акаси. Отец прислал их сюда, надеясь, что я покажу их вам при случае. Но сейчас не время… К чему открывать шкатулку?

— Наверное, все эти годы почтенный старец отдал служению? — спрашивает Гэндзи, искренне растроганный.— Я уверен, что ему воздастся сполна за то, что свою долгую жизнь он посвятил молитвам. Я знавал немало благородных особ, которые, приняв постриг, достигали высокой степени просветленности, но и им далеко до вашего отца, ибо познания их были хоть и велики, но не беспредельны, возможно, потому, что в свое время они слишком близко соприкасались с нечистотой этого мира. Глубоко проникнув в тайны Учения, ваш отец сумел сохранить удивительную душевную тонкость. О, он никогда не выставлял напоказ своей монашеской отрешенности, но было в нем нечто такое, что с первого взгляда убеждало в его принадлежности к иному, пока еще всем нам недоступному миру. Теперь же, когда он вырвался наконец из «тяжких пут» (43), думы его должны быть вовсе далеки от нашего мира. Будь я свободен, я непременно навестил бы его.

— Мне сообщили, что, покинув прежнее жилище, отец удалился в горы, «где не услышишь даже, как кричат, пролетая, птицы» (295), — говорит госпожа Акаси.

— Значит, это его прощальные слова? Написали ли вы ему? Представляю себе, как тяжело теперь госпоже монахине! Ведь супружеские узы могут быть прочнее тех, что связывают родителей с детьми,— говорит Гэндзи, с трудом сдерживая слезы.

— Даже мне недостает его,— добавляет он.— И что самое удивительное — по мере того как, старея, я проникаю в суть явлений этого мира, я все чаще вспоминаю его и испытываю потребность в его советах. Как же должна страдать та, что связана с ним супружескими узами!

Подумав, что рассказ об увиденном некогда сне может заинтересовать и Гэндзи, госпожа Акаси говорит:

— У отца весьма дурной почерк, знаки напоминают индийские письмена, но мне кажется, в его письме есть нечто, достойное вашего внимания. Расставаясь с ним, я думала, что со старой жизнью покончено, но, увы, она продолжает напоминать о себе.

Слезы, струившиеся по ее щекам, отнюдь не умаляли ее привлекательности.

— Прекрасный почерк,— говорит Гэндзи, взяв письмо.— Трудно поверить, что писал человек, достигший столь почтенного возраста. Да, его удивительная одаренность видна во всем, даже в почерке. Право, вашему отцу недоставало единственно умения устраивать свои житейские дела. Я слышал, что один из его предков, министр, был человеком многоталантливым, чрезвычайно преданным двору. Говорят, он допустил какую-то оплошность, которая и сказалась столь губительно на судьбе его потомков. И все же нельзя сказать, что былое величие рода безвозвратно кануло в прошлое — нет, я уверен, что вашему семейству удастся вернуть его в полной мере, хотя и по женской линии. Но право, когда б не многолетние молитвы вашего отца…

Растроганный, Гэндзи отирает слезы, но в следующий миг его внимание привлекает то место письма, где говорится о чудесном сне. Люди всегда считали старика из Акаси вздорным, непомерно о себе возомнившим честолюбцем. Гэндзи и сам склонен был упрекать себя за то, что, поддавшись мгновенной слабости… Только рождение дочери заставило его осознать, что союз с госпожой Акаси был далеко не случаен. Впрочем, и тогда недоступное взору грядущее представлялось ему весьма туманным и по-прежнему внушало тревогу. Теперь он понял, почему Вступивший на Путь так упорно стремился породниться с ним. Да и сам он разве не для того попал в немилость и страдал в изгнании, чтобы появилась на свет его дочь?

Пожелав узнать, о чем просил богов Вступивший на Путь и какие дал обеты, Гэндзи почтительно извлек из шкатулки свитки.

— Мне есть что к этому добавить,— говорит он миясудокоро.— Очень скоро мы вернемся к сегодняшнему разговору. Теперь вам известно ваше прошлое. Надеюсь, это не повредит вашим отношениям с госпожой Весенних покоев. Иногда случайная ласка или слово участия со стороны чужого человека значат гораздо больше, чем естественная преданность того, с кем ты связан нерасторжимыми узами крови. А госпожа не изменилась к вам и теперь, когда возле вас неотлучно находится ваша мать, напротив, она опекает вас с еще большей нежностью! Почему-то люди всегда были склонны восхищаться прозорливостью пасынков и падчериц, которые, принимая заботы своих мачех, не упускают случая подметить: «А, это она только с виду такая добрая». Не лучше ли, когда дитя обманывается в истинном отношении к нему мачехи и, не замечая ее неприязни, простодушно льнет к ней? Ведь тогда и она может в конце концов искренне полюбить его и станет горько раскаиваться в прежнем своем недоброжелательстве: «И как я только могла?..»

Разумеется, между людьми могут возникать разногласия, но чаще всего, если они не виноваты друг перед другом, прийти к взаимному соглашению не так уж и мудрено. Я не говорю о тех случаях, когда речь идет о вражде, корнями уходящей в предыдущие рождения. Все знают, как трудно сойтись с человеком, который, особенных на то оснований не имея, резок и нетерпим в отношениях с окружающими, неприветлив и неуживчив. Такому никто не станет сочувствовать. Не так уж и велик мой жизненный опыт, но, наблюдая за разными по складу и душевным качествам людьми, я не мог не заметить, что у каждого есть свои достоинства. Каждый в чем-то превосходит другого, и нелегко найти человека совершенно никчемного. Однако столь же нелегко отыскать и такого, которому можно было бы довериться безоговорочно и сделать его своей опорой в жизни. Если говорить о женщинах, то до сих пор я знал только одну такую — это госпожа Весенних покоев, чьи достоинства поистине неисчерпаемы. Если уж кто добр и надежен, так это она. А ведь порой даже самые высокие особы оказываются весьма несовершенными, не заслуживающими доверия.

Можно было только догадываться, кого именно Гэндзи имеет в виду.

— Но вы-то, несомненно, успели проникнуть в душу вещей,— обращается он к госпоже Акаси,— и станете в согласии и дружеской близости с госпожой Весенних покоев заботиться о нашей нёго.

— О, вы могли бы и не говорить мне этого,— отвечает она.— Я и сама не устаю превозносить редкостную доброту госпожи. Другая на ее месте постаралась бы уничтожить меня презрением и, уж во всяком случае, не стала бы сообщаться со мной. Она же неизменно добра ко мне, пожалуй, даже слишком. Боюсь, что я этого не заслуживаю. Мне стыдно за себя, ибо я понимаю, что для всех было бы лучше, когда б столь ничтожная особа пораньше распростилась с миром. Право же, только благодаря попечениям госпожи удается скрыть отсутствие во мне каких-либо достоинств.

— Не думаю, что можно говорить об особом расположении госпожи к вам лично,— возражает Гэндзи.— Просто она не могла сама постоянно быть рядом с нёго, а оставлять ее без присмотра не хотела, вот и решилась поручить ее вашим заботам. Вы же скромны и не пытаетесь настаивать на своих особых правах, потому и разногласий никаких меж вами не возникает, чему я искренне рад. Кому приятен человек, привыкший считаться лишь со своими прихотями и не желающий понимать самых простых вещей? Вы же обе безупречны, и я за вас спокоен.

«Как хорошо, что я всегда старалась держаться в тени»,— подумала госпожа Акаси.

Скоро Гэндзи ушел, пожелав навестить госпожу Мурасаки.

«Его к ней привязанность умножается с каждым днем,— думала госпожа Акаси, оставшись одна.— И стоит ли этому удивляться? Госпожа Весенних покоев истинно не имеет себе равных, достоинства ее неисчерпаемы. Право, может ли быть союз прекраснее? Что касается Третьей принцессы, то вряд ли кто-то другой сумел бы окружить ее большими заботами, но, увы, заботясь о ней, господин лишь отдает дань приличиям. Боюсь, что он даже навещает ее не слишком часто, пренебрегая ее высоким званием. Принцесса и госпожа Весенних покоев принадлежат к одному и тому же роду, только принцесса выше рангом. Что ж, тем большую жалость она вызывает…»

И госпожа Акаси благословляла собственную судьбу, столь высоко ее вознесшую. Очень часто даже самые знатные особы имеют основания быть недовольными своей участью. Так вправе ли роптать она, и не мечтавшая… Лишь думая об отце, влачащем дни где-то в затерянной среди горных отрогов бедной хижине, она печалилась и вздыхала.

Старая же монахиня, уповая на семена, посеянные в саду земли Блаженства[30], предавалась размышлениям о грядущем мире.

Господин Удайсё, взволнованный присутствием в доме на Шестой линии Третьей принцессы, к которой некогда устремлялись его думы, старался использовать любую возможность, дабы наведаться в ее покои. Виденного же и слышанного там оказалось более чем достаточно, чтобы понять — достоинства принцессы исчерпывались юностью и мягкосердечием. Окружив ее невиданной, заслуживающей изумленного внимания потомков роскошью, Гэндзи вел себя с безукоризненной почтительностью, но не более.

Судя по всему, принцесса была довольно заурядным существом, лишенным подлинной утонченности. Среди ее прислужниц недоставало взрослых дам, умудренных жизненным опытом, зато юных девиц, бойких и легкомысленных, оказалось предостаточно, и в покоях ее неизменно царило оживление. Возможно, в окружении принцессы и были женщины тихие, кроткие, но такие склонны хоронить свои чувства на дне души, к тому же, находясь в обществе людей веселых и беззаботных, они, как правило, подчиняются им и участвуют в общих увеселениях, даже если и есть у них тайные печали. Гэндзи с неодобрением смотрел на прислуживающих в покоях принцессы девочек, которые с утра до вечера самозабвенно предавались веселым играм и забавам, но, будучи человеком великодушным, не обращал на них особого внимания — пусть резвятся сколько душе угодно — и никогда не бранил их. Воспитанием же самой принцессы Гэндзи отнюдь не пренебрегал и сумел до некоторой степени образовать ее ум и сердце. «Да, в мире трудно найти женщину, совершенную во всех отношениях,— думал Удайсё.— Я, во всяком случае, не могу назвать никого, кроме госпожи Весенних покоев. Обладая пленительной наружностью и благородными качествами души, она ни разу за все эти долгие годы не дала повода к молве о себе. Она добра и ровна со всеми, никого не стремится унизить, при этом держится с величайшим достоинством, утонченности же ее позавидует всякий».

Судя по всему, Удайсё до сих пор не мог забыть чудесное видение, однажды явившееся его взору. Нельзя сказать, что он охладел к супруге, нет, его чувства к ней не переменились, но, к сожалению, она оказалась довольно заурядной особой, и общение с ней не приносило ему желанного удовлетворения. К тому же теперь она всегда была рядом и уже не так волновала его сердце. Обитательницы же дома на Шестой линии были — каждая по-своему — так прекрасны, что мысли его то и дело обращались к ним. А Третья принцесса… Она была выше остальных по званию и вместе с тем явно не сумела снискать расположения Гэндзи. Удайсё довольно быстро заметил, что тот не испытывает к принцессе глубокого чувства, и единственно забота о приличиях… Нельзя сказать, чтобы его самого так уж влекло к ней, но все же, если бы представился случай получше ее разглядеть…

Уэмон-но ками часто наведывался во дворец Судзаку и, будучи там своим человеком, хорошо знал, как любил Государь Третью принцессу. Когда в мире заговорили о том, что он ищет для нее надежного супруга, Уэмон-но ками поспешил предложить свои услуги и имел основания полагать, что его искательство не будет безоговорочно отвергнуто. Тем большим ударом явилось для него решение Государя отдать дочь другому. Не забыв обиды, Уэмон-но ками до сих пор беспрестанно помышлял о принцессе. Кое-какие сведения о ней он получал от ее прислужниц, с коими вошел в сношения еще в прежние времена, но мог ли он довольствоваться столь слабым утешением? В мире уже поговаривали о том, что Третьей принцессе оказалось не по силам соперничать с госпожой Весенних покоев, и Уэмон-но ками не упускал случая попенять кормилице принцессы, даме по прозванию Кодзидзю:

— Знаю, говорить так — большая дерзость, но не кажется ли вам, что в моем доме вашей госпоже было бы лучше? Разумеется, положение, которое я занимаю в мире, слишком ничтожно, и все же…

Тем не менее он не терял надежды. «Мир так непостоянен. Что, если господин с Шестой линии решит наконец осуществить свое давнее желание?..»

В один из светлых дней Третьей луны в дом на Шестой линии приехали принц Хёбукё, Уэмон-но ками и многие другие. Скоро появился хозяин, и завязалась меж ними беседа.

— В последнее время в этом тихом жилище царит ужасная скука,— сетовал Гэндзи,— и нет средства ее рассеять. Я не имею никаких занятий ни при дворе, ни дома. Право, не знаю, чему посвятим мы нынешний день? Утром заходил Удайсё. Любопытно, куда он ушел? Неплохо было бы посмотреть на стрельбу из лука. Кажется, я видел с ним юношей, весьма преуспевших на этом поприще. Как жаль, что все они куда-то скрылись.

— Господин Удайсё, пригласив к себе друзей, изволит забавляться игрой в мяч,— сообщили Гэндзи, и он сказал:

— Весьма шумная забава, но по крайней мере не будет клонить ко сну. Эта игра требует большого умения. Что ж, позовите их сюда.

Он послал к Удайсё гонца, и молодые люди не заставили себя ждать. Многие из них принадлежали к самым знатным столичным семействам.

— Принесли ли мяч? — спрашивает Гэндзи.— А кто будет играть? И Удайсё называет имена собравшихся.

— Проходите же сюда! — зовет юношей Гэндзи, полагая, что трудно найти лучшее место для игры в мяч, чем восточная часть главного дома, опустевшая после того, как обитательница павильона Павлоний вместе с принцем вернулась во Дворец.

Подыскав красивую открытую площадку в том месте, где ручьи сливаются воедино, гости проходят туда. Все они хороши собой, но особенной миловидностью отличаются сыновья Великого министра: То-но бэн, Хёэ-но сукэ, Таю и прочие — как взрослые мужи, так и нежные отроки.

Скоро темнеет, но вечер такой тихий и безветренный, что даже Бэн, не выдержав, присоединяется к играющим.

— Вот видите, чиновник Государственного совета и тот не смог устоять перед искушением,— замечает Гэндзи.— Я понимаю, сколь высокое положение в мире занимают благородные мужи из Личной императорской охраны, но почему бы и вам не развлечься немного? В ваши дни я всегда досадовал, что мне приходится смотреть на игру только со стороны. Хотя, конечно, забава эта весьма грубая.

Удайсё и Уэмон-но ками, спустившись в сад, прогуливаются под прекрасными цветущими деревьями. Их изящные фигуры кажутся еще пленительнее в лучах вечернего солнца.

Игру в мяч не назовешь утонченной, скорее напротив, однако в столь изысканной обстановке и с такими игроками… Прекрасный сад тонет в вечерней дымке, на ветках деревьев раскрываются цветы нежнейших оттенков, кое-где пробивается молодая листва…

Любая, самая незначительная игра требует мастерства, и юноши не жалеют сил, стараясь превзойти друг друга. Впрочем, мало кому удается сравняться в ловкости с Уэмон-но ками, который шутки ради ненадолго присоединяется к играющим. Он очень хорош собой, изящен и во время игры старается держаться с достоинством, сообразным его званию, но, увлекшись, забывается, и разгоряченное лицо его становится особенно прелестным.

Вот игроки приближаются к вишням, растущим у лестницы, но до цветов ли им! Гэндзи и принц Хёбукё смотрят на них с галереи. С каждой новой игрой молодые люди обнаруживают все большее мастерство, и постепенно даже самые знатные забывают о приличной их званиям сдержанности и перестают обращать внимание на сбившиеся головные уборы. Удайсё тоже увлечен игрой куда больше, чем подобает человеку столь высокого ранга, трудно не залюбоваться юношеской гибкостью его движений, стройностью стана. На нем мягкое платье цвета «вишня», пузырящиеся концы шаровар подвернуты совсем немного, так что облик его не теряет значительности. Вот на платье Удайсё, словно снежинки, падают лепестки. Посмотрев вверх, он пленительно небрежным движением срывает с дерева надломленную игроками ветку и усаживается на ступени. Скоро к нему присоединяется Уэмон-но ками.

— Цветы опадают один за другим… О, если б ветер пролетал стороной (296, 297)… — говорит Уэмон-но ками, украдкой поглядывая туда, где расположены покои Третьей принцессы.

Там царит обычное оживление. Из-под штор видны разноцветные концы рукавов, изящные очертания женских фигур просвечивают сквозь занавеси, словно дары весенним богам — сквозь ткань дорожных мешков[31]. Переносные занавесы небрежно сдвинуты в сторону, мелькают бойкие служанки — словом, ничто не говорит о том, что здесь живет особа столь высокого звания.

Вдруг из-за занавесей выбегает прелестная китайская кошечка, преследуемая другой, побольше До молодых людей доносятся испуганные женские восклицания, неясный шум, шелест платьев. За китайской кошечкой тянется длинный шкурок,— очевидно, она диковата. Еще мгновение — и, за что-то зацепившись, шнурок натягивается и приподнимает край занавеса. Теперь молодым людям видно все, что делается внутри, причем никто из дам не спешит исправить положение. Даже те, что сидят возле галереи, растерявшись, не двигаются с места.

В глубине покоев на расстоянии всего двух пролетов от лестницы, на которой расположились Удайсё и Уэмон-но ками, стоит женщина[32] в утики. Ее видно как на ладони. Из-под верхнего платья (кажется, цвета «красная слива») выглядывает множество нижних – темных и светлых, которых края, прекрасно сочетаясь по цвету, напоминают обрез тетради, сшитой из разноцветных листов. Сверху наброшено хосонага из узорчатой ткани цвета «вишня». Волосы, на семь-восемь сунов[33] длиннее платья, тянутся словно скрученные шелковые нити, ясно видны их красиво распушившиеся подстриженные концы. Длинный подол волочится по полу, сама же женщина удивительно мала и тонка. Все в ней: и стройность стана, и нежный профиль, обрамленный ниспадающими волосами,— полно невыразимого изящества и очарования. К сожалению, дело было под вечер, и в покоях стоял полумрак…

Прислужницы, увлеченно следившие за молодыми игроками, которые в пылу игры не обращали внимания даже на опадающие цветы, сразу не заметили, что их видно снаружи. Но вот, услыхав, вероятно, жалобное мяуканье кошки, женщина обернулась. Ее движения неторопливы, юное лицо прелестно.

Удайсё растерялся. Он мог подойти и поправить занавес сам, но вряд ли ему удалось бы таким образом спасти положение, скорее напротив. Поэтому он ограничился тем, что тихонько покашлял, стараясь привлечь внимание дам. Только тогда принцесса медленно скрылась в дальних покоях. Увы, в глубине души он и сам был этому не рад и невольно вздохнул, когда шнурок ослабили и занавеси наконец опустились. Еще более был огорчен Уэмон-но ками, давно питавший к принцессе нежные чувства. «Несомненно, это была она,— думал он.— Никто другой не мог быть в таком платье!»[34] Он притворился, будто ничего не заметил, но Удайсё знал, что это не так, и велика была его досада.

В поисках хоть какого-то утешения Уэмон-но ками подманил к себе кошку и взял ее на руки. От нее приятно пахло благовониями, она нежно мяукала, и, гладя ее, он предавался упоительным мечтам. Право же, молодые люди так влюбчивы!

— Столь важным особам не стоит сидеть у всех на виду,— сказал Гэндзи.— Пожалуйте лучше сюда.

Он перешел в южные покои флигеля, и друзья последовали за ним. Скоро к ним присоединился принц Хёбукё, и завязалась дружеская беседа. Придворные низших рангов устроились на галерее, разложив гам круглые сиденья. Непринужденно перебрасываясь шутками, молодые люди угощались разложенными на крышках от шкатулок лепешками «цубаи-мотии»[35], грушами, плодами «кодзи». Потом подали вино, а к нему — сушеную рыбу и прочие столь же немудреные яства. Уэмон-но ками задумчиво вздыхал, обращая взор к цветущим деревьям, уныние изображалось на его лице. «Наверное, вспоминает сегодняшнее происшествие»,— догадался Удайсё и невольно осудил принцессу: «Ну разве можно было стоять у самого порога? С госпожой Весенних покоев такого никогда бы не случилось. Недаром отец не выказывает никаких признаков глубокого чувства, уместного по отношению к особе столь высокого звания. Бесспорно, юная особа, которой ум и душевные способности еще не получили достаточного развития, весьма трогательна, но слишком уж ненадежна».

А Уэмон-но ками, далекий от того, чтобы отыскивать в принцессе какие бы то ни было недостатки, все время возвращался мысленно к тому мигу, когда так неожиданно явилась она перед его взором. Видя в том воздаяние за долгие годы любовной тоски, он радовался своему счастливому, как ему казалось теперь, предопределению, и думы его беспрестанно устремлялись к принцессе.

Между тем Гэндзи, вспоминая о прошлом, говорит: — Когда-то мы с нынешним Великим министром соперничали, стараясь во всем превзойти друг друга. Но, должен признаться, в игре в мяч мне ни разу не удалось взять над ним верх. Вряд ли стоит говорить о преемственности в такой незначительной области, однако ваша принадлежность к столь блестящему роду неизбежно сказывается и здесь. Ваше мастерство потрясло сегодня всех присутствующих.

— Боюсь, что в более важных областях я не сумел достичь столь же значительных успехов,— улыбаясь, отвечает Уэмон-но ками,— и, как ни силен ветер, дующий от нашего дома (273), лично мне вряд ли удастся заслужить уважение потомков.

— Не могу с вами согласиться,— возражает Гэндзи.— Полагаю, что в летопись рода должно вносить любые истинно замечательные достижения, и ваши успехи вполне достойны того, чтобы о них узнали потомки.

Он так прекрасен, что, глядя на него, Уэмон-но ками невольно подумал: «Станет ли помышлять о другом женщина, имеющая такого супруга? Мне вряд ли удастся привлечь ее внимание. Так, я не вправе надеяться даже на ее сочувствие». Постепенно уверившись в том, что принцесса для него недоступна, Уэмон-но ками совсем приуныл и очень скоро покинул дом на Шестой линии.

Удайсё поехал с ним в одной карете.

— Когда меня одолевает скука, я приезжаю сюда, и мне неизменно удается рассеяться,— говорит Уэмон-но ками.

— Отец просил, чтобы мы еще до новолуния, выбрав подходящий день, снова навестили его. Может быть, вы заедете как-нибудь попрощаться с весной, пока не опали цветы? Захватите с собой лук…— просит Удайсё, и молодые люди уславливаются о встрече в ближайшие дни.

Пока им было по пути, они ехали вместе, беседуя, и Уэмон-но ками, не выдержав, завел разговор о принцессе.

— Создается впечатление, что ваш отец по-прежнему проводит большую часть времени в Весенних покоях,— не обинуясь, говорит он.— Очевидно, его привязанность к их обитательнице истинно велика. А как относится к этому принцесса? Государь нежно лелеял ее. Наверное, она кручинится теперь, лишенная его ласки, мне искренне жаль ее.

— О, вы заблуждаетесь! — отвечает Удайсё. — На самом деле все не так. Разумеется, к госпоже Весенних покоев отец относится иначе, чем к другим, ведь он сам воспитал ее. Но и принцессу он ни в коем случае не оставляет без внимания.

— Вам нет нужды обманывать меня. Я все знаю. Уверен, что ей слишком часто бывает грустно. А ведь Государь так любил ее… И кто мог подумать…

Отчего же, скажи, Соловей, средь цветов порхающий, Для гнезда своего Не хочет выбрать себе Ветку цветущей вишни?

Казалось бы, одна вишня под стать этой весенней птице, и все же… Как странно! — добавляет Уэмон-но ками словно про себя.

«Не слишком ли много внимания уделяет он принцессе? — подумал Удайсё. — Значит, я был прав…»

— Пусть в далеких горах Гнезда вить привыкла кукушка, Могут ли ей Наскучить нежные краски Пышно расцветшей вишни?

Вправе ли мы требовать, чтобы предпочтение отдавалось одному-единственному дереву? Это невозможно, — отвечает он, а как разговор этот ему неприятен, старается перевести его на другой предмет.

Вскоре молодые люди расстались.

Уэмон-но ками, по-прежнему лелея честолюбивые замыслы, жил один в Восточном флигеле дома Великого министра. Он жил так уже давно, и часто ему бывало тоскливо и одиноко, но мог ли он кого-то винить? Впрочем, иногда он думал не без некоторой самонадеянности: «При моих-то достоинствах разве я не вправе надеяться?»

Однако после того памятного вечера Уэмон-но ками совершенно пал духом и, снедаемый сердечной тоской, помышлял лишь о том, как бы изыскать средство снова хоть мельком увидеть принцессу. «Женщины невысокого звания,— думал он,— довольно часто переезжают с одного места на другое — либо по случаю воздержания, либо для того, чтобы избежать нежелательного направления, и всегда можно улучить миг… Но принцессу охраняют столь бдительно. Я вряд ли сумею открыть ей свое чувство». Как обычно, он написал письмо на имя Кодзидзю:

«На днях ветер занес меня на „равнину Дворцовой ограды…“ (298). Воображаю, с каким пренебрежением отнеслась ко мне Ваша госпожа. С того вечера неизъяснимая тоска завладела душой. Вот и нынешний день провел, „печалясь лишь и вздыхая…“ (299).

Вчуже смотрю И вздыхаю — сорвать не удастся,— Этот цветок Мое сердце пленил в тот вечер, И тоска с каждым мигом сильней…»

Кодзидзю, не зная, о каком вечере идет речь, предположила, что это обычные любовные жалобы, и, когда возле принцессы никого не было, передала ей письмо.

— Меня пугает упорство, с каким этот человек, как видно до сих пор не забывший вас, докучает вам своими письмами,— улыбаясь, сказала она.— Но когда я вижу его печальное лицо… Право, иногда и себя бывает трудно понять…

— Что такое? — простодушно удивилась принцесса и принялась читать уже развернутое Кодзидзю письмо. Дойдя же до места, где говорилось: «но „вижу“ — не скажешь…» (299) — она покраснела, ибо, вспомнив о неловко задравшемся занавесе, сразу догадалась, что Уэмон-но ками имеет в виду.

Недаром Гэндзи так часто призывал ее к осмотрительности. «Не показывайтесь Удайсё, — говорил он, — вы слишком наивны и неосторожны. Иногда бывает достаточно малейшей оплошности». «А что, если Удайсё видел меня и сказал об этом господину? — ужасалась принцесса. — Господин наверняка рассердится…»

Забывая, что ее видел совершенно чужой человек, она думала прежде всего о том, как бы не навлечь на себя гнев Гэндзи. Право, что за дитя!

Видя, что принцесса на этот раз затрудняется с ответом еще более обычного, и понимая, что настаивать в таких обстоятельствах невозможно, Кодзидзю — как это уже не раз бывало прежде — потихоньку написала ответ сама:

«В тот вечер я не заметила на Вашем лице никакой печали. Право, даже обидно… Что Вы имеете в виду, говоря „не то чтоб совсем“? Не слишком ли Вы дерзки…

Тайны своей Не выдай ни взглядом, ни словом, Пусть не знает никто, Что мечтаешь о вишне, растущей На недоступной вершине.

Но не тщетно ли?..»

Первая зелень 2

Основные персонажи

Бывший министр, господин из дома на Шестой линии (Гэндзи), 41—47 лет

Великий министр, Вышедший в отставку министр (То-но тюдзё) — брат Аои, первой супруги Гэндзи

Уэмон-но ками (Касиваги), 25(26)—31(32) год, — сын Великого министра

Третья принцесса, 15(16)—21(22) год, — дочь имп. Судзаку, супруга Гэндзи

Садайсё, Правый министр (Хигэкуро), — супруг Тамакадзура

Удайсё (Югири), 20—26 лет, — сын Гэндзи и Аои

Нёго Кокидэн — дочь Великого министра, супруга имп. Рэйдзэй

Принц Весенних покоев, новый Государь (имп. Киндзё), — сын имп. Судзаку и наложницы Дзёкёдэн

Нёго из павильона Павлоний (имп-ца Акаси), 13—19 лет, — дочь Гэндзи и госпожи Акаси

Государь из дворца Судзаку, Вступивший на Путь государь, Государь-монах (имп. Судзаку) — сын имп. Кирицубо, старший брат Гэндзи

Супруга Садайсё, супруга Правого министра, госпожа Найси-но ками (Тамакадзура), 27—33 года, — дочь Великого министра и Югао, приемная дочь Гэндзи

Дочь Садайсё (Макибасира) — дочь Хигэкуро от первой супруги

Принц Сикибукё — отец Мурасаки и первой супруги Хигэкуро, дед Макибасира

Принц Хёбукё (Хотару) — сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи

Нынешний Государь, Государь из дворца Рэйдзэй (имп. Рэйдзэй) — сын Фудзицубо и Гэндзи (официально сын имп. Кирицубо)

Нёго из дворца Дзёкёдэн — мать наследного принца, сестра Хигэкуро

Государыня из дворца Рэйдзэй (Акиконому), 32—38 лет, — дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, приемная дочь Гэндзи, супруга имп. Рэйдзэй

Госпожа Весенних покоев (Мурасаки), 33—39 лет, — дочь принца Сикибукё, супруга Гэндзи

Госпожа Акаси, 32—38 лет, — возлюбленная Гэндзи, мать имп-цы Акаси

Старая монахиня (монахиня Акаси) — мать госпожи Акаси

Обитательница Летних покоев (Ханатирусато) — бывшая возлюбленная Гэндзи

Найси-но ками со Второй линии (Обородзукиё) — придворная дама имп. Судзаку, бывшая возлюбленная Гэндзи

То-найси-но сукэ — дочь Корэмицу, возлюбленная Югири (см. кн. 2, гл. «Юная дева»)

Супруга Удайсё (Кумои-но кари), 22—28 лет, — дочь Великого министра

Госпожа Оомия — бабка Югири и Кумои-но кари (мать Аои и То-но тюдзё)

Вторая принцесса (Отиба) — дочь имп. Судзаку, супруга Касиваги

Трудно было ожидать большего, и все же… «Какая досада! Неужели и впредь придется довольствоваться столь же уклончивыми ответами? — сетовал Уэмон-но ками. — Неужели никогда не удастся „ей самой рассказать?..“ (300)»

Возможно, именно тогда в его сердце и зародилось недоброе чувство к Гэндзи, которого почитал он доселе превосходнейшим из людей.

В последний день луны в доме на Шестой линии собралось множество гостей. Пришел сюда и Уэмон-но ками, коротавший часы в тоске и мрачных раздумьях. «Полюбуюсь хотя бы цветами у ее покоев, — думал он, — может быть, сумею рассеяться…»

Дворцовые состязания по стрельбе из лука устраиваются обыкновенно на Вторую луну, но в том году, к величайшей досаде многих, их так и не успели провести, на Третью же луну приходились дни Удаления от скверны в память об ушедшей Государыне-супруге. Поэтому, когда прошел слух, что нечто подобное затевается в доме на Шестой линии, все поспешили туда.

Разумеется, приехали оба дайсё — левый и правый[36], связанные с хозяином дома родственными узами, а за ними и их подчиненные — каждый старался опередить остальных.

Гэндзи предполагал ограничиться «малыми состязаниями»[37], но, заметив среди гостей превосходных мастеров по стрельбе «стоя», призвал их к себе и попросил показать свое искусство. Лучшие стрелки были разделены на левых и правых, четных и нечетных.

К вечеру сад окутала неясная дымка, напоминающая о том, что весна приближается к своему пределу. Дул порывистый ветер, и нелегко было отойти от цветущих вишен (301). Гости сильно захмелели.

— Какие великолепные дары получили победители! — восклицали они. — Отрадно сознавать, что в них отразились вкусы тех, кто их подготовил!

— Вряд ли кто-то предпочел бы смотреть на чванливых придворнослужителей, якобы попадающих сто раз подряд в листок ивы[38]!

— Несомненно, куда приятнее наблюдать, как состязаются благородные особы.

Тут оба дайсё и остальные гости спустились в сад. Необыкновенная задумчивость Уэмон-но ками привлекла внимание Удайсё, а как ему были известны кое-какие обстоятельства… «С ним явно происходит что-то неладное, — подумал Удайсё, и сердце его тревожно сжалось. — Ах, не к добру…»

Молодые люди всегда были очень дружны. В нашем мире редко встречаются друзья, столь трогательно привязанные друг к другу. Стоило даже мимолетной грусти омрачить сердце одного, как другим овладевала тревога.

Глядя на Гэндзи, Уэмон-но ками с трудом скрывал смущение. «Как я мог хотя бы помыслить… — терзался он. — Ведь до сих пор я никогда не позволял себе ничего предосудительного, даже если речь шла о сущей безделице. А уж столь тяжкое преступление…»

В конце концов у него возникло настойчивое желание заполучить хотя бы ту китайскую кошечку. «Разумеется, ей нельзя высказать все, что мучит мою душу, но ее можно приручить, и она скрасит мое одиночество…» И вот, словно лишившись рассудка, Уэмон-но ками и днем и ночью мечтал об одном: «Как бы похитить кошку?» Но, увы, это было непросто.

Однажды зашел он в покои нёго Кокидэн, надеясь, что беседа с ней поможет ему развлечься. Будучи особой чрезвычайно осторожной и застенчивой, нёго даже с ним разговаривала только через посредника. «Ну не странно ли, что мне удалось увидеть принцессу, когда родная сестра и та не позволяет мне приближаться?» — подумалось Уэмон-но ками. Но мог ли он осуждать женщину, к которой с такой неодолимой силой влеклось его сердце?

Из дворца Кокидэн Уэмон-но ками перешел в Весенние покои. Вглядываясь в лицо принца, он старался уловить в нем черты естественного сходства с сестрой. Принца нельзя было назвать красавцем, но черты его были благородны и изящны — высокое положение всегда придает человеку особую значительность.

Не так давно дворцовая кошка принесла котят. Их раздали, и один попал в Восточные покои. Глядя на его милую возню, Уэмон-но ками невольно вспомнил…

— Ах, какая прелестная кошка есть у принцессы с Шестой линии! — сказал он. — Я видел ее мельком, но смею вас заверить — ей нет равных.

Принц, большой любитель кошек, пожелал узнать подробности, л Уэмон-но ками употребил все усилия, чтобы возбудить его любопытство.

— Это — китайская кошка, совсем не такая, как ваша, — рассказывал он. — Все кошки похожи друг на друга, но, поверьте, более прелестного, более ласкового существа я еще не встречал.

Вероятно, слова Уэмон-но ками запали принцу в душу, во всяком случае, он через нёго из павильона Павлоний обратился к Третьей принцессе с соответствующей просьбой, и по прошествии некоторого времени кошка была доставлена в его покои.

— В самом деле, какая милая! — восхищались дамы, а Уэмон-но ками, предвидевший, что принц поступит именно таким образом, через несколько дней снова зашел к нему.

Уэмон-но ками, с малолетства приобретя благосклонность Государя из дворца Судзаку, выказывал ему неизменную преданность, когда же тот удалился в горную обитель, сблизился с принцем Весенних покоев и обнаруживал непритворное участие во всем, что его касалось.

В тот день, обучая принца игре на кото, Уэмон-но ками сказал между прочим:

— Как много у вас кошек! Где же та, о которой мы говорили? Отыскав, он принялся нежно ее ласкать.

— Она действительно прелестна! — говорит принц. — Только диковата, возможно потому, что внезапно оказалась среди чужих. Впрочем, мои кошки ничуть не хуже.

— Обычно кошки не различают людей, на это способны лишь самые смышленые, — возражает Уэмон-но ками. — Я уверен, что у вас есть кошки и лучше этой. Может быть, вы отдадите ее мне на некоторое время? — просит он.

В глубине души он и сам понимал, сколь неразумно его поведение.

Так или иначе, Уэмон-но ками удалось осуществить задуманное. Ночью он укладывал кошку возле своего ложа, а днем ухаживал за ней, ласкал и кормил. Диковатая прежде кошка очень его полюбила, не отходила от него ни на шаг, спала рядом с ним, ластилась к нему, да и Уэмон-но ками привязался к нем всем сердцем. Однажды, когда ему было как-то особенно грустно и он, вздыхая, лежал у порога, кошка подошла к нему, нежно мяукая, словно говоря: «Ложись, ложись»[39], а он погладил ее и сказал, улыбнувшись:

— Что за упрямое существо…

Тебя лаская, Мечтаю о той, что владеет Сердцем моим. Отчего ты так жалобно плачешь? Может, жалеешь меня?

Наверное, и нас с тобой связывают давние узы…

Он внимательно посмотрел кошке в глаза, и она замурлыкала еще нежнее. Взяв ее на руки, Уэмон-но ками вздохнул.

— Вот странно, можно ли было ожидать, что какая-то кошка удостоится такой благосклонности? — недоумевали дамы.

— До сих пор господин не обращал на них решительно никакого внимания.

Несмотря на просьбы принца, Уэмон-но ками так и не возвратил ему кошку. Он не расставался с ней ни на миг, одной лишь ей поверяя свои сокровенные думы.

Супруга Садайсё, сохранив дружеские отношения с Удайсё, сообщалась с ним, пожалуй, даже охотнее, чем с сыновьями Великого министра. Обладая живым умом и приветливым нравом, она держалась по-родственному непринужденно, и, хотя связывали их не совсем обычные узы, Удайсё отвечал ей тем же, тем более что нёго из павильона Павлоний была слишком церемонна и приблизиться к ней было не так-то легко.

Садайсё после окончательного разрыва с первой супругой обратил все свои попечения на госпожу Найси-но ками. Сожалея о том, что рождаются у нее одни мальчики, он хотел было забрать к себе дочь — ту юную особу, что сложила когда-то песню о кипарисовом столбе, — и заняться ее воспитанием, но принц Сикибукё решительно воспротивился. «Хоть ее уберегу от позора», — думал он.

Принц Сикибукё пользовался большим влиянием в мире и успел снискать исключительную благосклонность Государя, который принимал в нем большое участие и никогда ни в чем ему не отказывал. Известный своей утонченностью — пожалуй, только господин с Шестой линии и Великий министр могли соперничать с ним, — принц был окружен всеобщим почтением, в его доме всегда толпились люди, готовые ему услужить. Садайсё тоже прочили блестящее будущее, говорили даже, что станет он столпом Поднебесной, так могла ли его дочь остаться незамеченной? Многие обращались к принцу Сикибукё с соответствующими предложениями, но он до сих пор не сделал окончательного выбора. Возможно, он рассчитывал на Уэмон-но ками, но, к величайшей досаде принца, тот — потому ли, что кошка была ему милее, или по какой другой причине — не оказывал его внучке никакого внимания. Девушку же, жизнерадостную, общительную по натуре, с каждым днем все больше влекло к мачехе, тем более что родная мать ее, по-прежнему подверженная странным припадкам и влачащая унылое, замкнутое существование, давно уже не возбуждала в ее сердце ничего, кроме мучительной жалости.

Принц Хёбукё по-прежнему жил один. После того как надежды его оказались обманутыми[40], он, судя по всему, разочаровался в мирских делах и, боясь насмешек, не предпринимал никаких попыток обзавестись супругой. Однако теперь — нельзя же вечно жить одному — он постарался довести свое желание до сведения принца Сикибукё, и тот сразу же согласился.

— Не вижу оснований для отказа, — сказал принц. — Любой попечительный родитель предпочтет отдать дочь принцу крови, если только он не прочит ее во Дворец. Правда, в паше время многие стараются брать в зятья простых подданных, людей здравомыслящих, но вполне заурядных. Мне же такие браки не по душе, я не вижу в них ничего благородного.

Итак, принц Хёбукё получил согласие, не успев сказать своей избраннице ни слова упрека, а потому чувствовал себя неудовлетворенным, но пренебречь столь знатной особой было невозможно, и, ничем не выказывая своего недовольства, он начал посещать ее. Вряд ли о каком-нибудь зяте заботились лучше, чем о нем.

— У меня много дочерей, — говорил принц Сикибукё, — и они доставили мне немало огорчений. Казалось бы, наученный горьким опытом, я должен смириться, но, увы… Теперь вот подросла внучка, и могу ли я не беспокоиться за нее? Ее мать давно уже не в себе, и с каждым годом ее рассудок помрачается все больше. Господин Садайсё, видно, и думать забыл о дочери, обиженный тем, что я воспротивился его желанию. Могу ли я не принимать в ней участия?

Он сам вникал во все, вплоть до убранства покоев, проявляя заботливость, которая кому-то показалась бы чрезмерной.

Принц Хёбукё, до сих пор тосковавший по умершей супруге, мечтал получить в жены женщину, похожую на нее. Но, к его величайшему огорчению, дочь Садайсё при всей своей миловидности не имела ничего общего с его первой супругой, и, может быть, поэтому он не жаловал ее особым вниманием, что чрезвычайно огорчало принца Сикибукё, не ожидавшего ничего подобного. Мать девушки тоже в те недолгие часы, когда безумие не помрачало ее рассудка, сетовала на злосчастную судьбу дочери, все глубже погружаясь в бездну отчаяния. Не скрывал недовольства и Садайсё, никогда не одобрявший этого союза. «Я знал, что этим кончится, — думал он. — Принц слишком изменчив в своих привязанностях».

А госпожу Найси-но ками столь явное свидетельство сердечного непостоянства принца Хёбукё заставило обратиться мыслями к прошлому. «Ведь и я могла оказаться в таком же положении, — думала она, с умилением и грустью вспоминая те далекие годы. — Обоим моим попечителям пришлось бы тогда нелегко». Впрочем, вряд ли она когда-нибудь серьезно помышляла о союзе с принцем. Ее мучила мысль, что он должен был счесть ее легкомысленной, неспособной на глубокие чувства особой, ибо, приемля его пылкие, страстные послания, она в конце концов стала супругой другого. «Как бы об этом не узнала дочь Садайсё», — тревожилась госпожа Найси-но ками, продолжая заботиться о падчерице так, как того требовали приличия. Делая вид, будто не замечает никаких перемен в настроении принца Хёбукё, она через своих пасынков любезно осведомлялась у него о здоровье супруги. Впрочем, сам принц, мучимый угрызениями совести, не помышлял о том, чтобы разорвать этот союз. Только госпожа Северных покоев в доме принца Сикибукё, особа, как известно, чрезвычайно сварливая, не упускала случая высказать свое недовольство.

— Видно, зря я полагала, что, соединив свою судьбу с принцем, можно по крайней мере рассчитывать на спокойную, не омраченную супружескими изменами жизнь, — то и дело ворчала она. — Ведь только это и может возместить недостаток роскоши, которая окружала бы ее во Дворце.

«Такого со мной еще не бывало! — рассердился принц, услыхав, в чем его обвиняют. — Уж на что я любил свою прежнюю супругу, а и то позволял себе мимолетные шалости. Но разве когда-нибудь меня бранили так сурово?»

Все сильнее тосковал он по прошлому и все чаще проводил дни в собственном доме, печалясь и вздыхая. Прошло два года, дочь Садайсё привыкла к частым отлучкам супруга и принимала их как должное.

Так годы сменяли друг друга, и последующие ничем не отличались от предыдущих. Но вот настал восемнадцатый год со дня восшествия на престол нынешнего Государя.

— Печально, что нет у меня сына, который мог бы в будущем воспринять правление, — сетовал Государь. — Увы, мир наш так непрочен… Я желал бы остаток дней прожить спокойно и неторопливо, отдавая часы всевозможным тихим удовольствиям, встречаясь с дорогими сердцу людьми.

Государь поговаривал об этом уже давно, но все не решался осуществить свое желание, а тут вдруг тяжкий недуг овладел им, и он отрекся от престола.

— Как жаль, — горевали люди, — в самом расцвете лет… Стоило ли так спешить?

Впрочем, принц Весенних покоев уже достиг зрелости, и, после того как власть над миром перешла к нему, не произошло никаких значительных перемен. Великий министр получил разрешение на отставку и перестал бывать во Дворце.

— Даже мудрый Государь, осознав, сколь непрочен мир, отстранился от дел, — говорил он, — так стоит ли цепляться за свое звание дряхлому старику?

Садайсё, получив должность Правого министра, стал вершить дела правления. Нёго из дворца Дзёкёдэн скончалась, так и не дождавшись своего часа[41]. Разумеется, она и без того имела высокое звание, но что толку ей было в нем, если ее всегда заслоняли другие?

Старший сын нёго из павильона Павлоний стал наследным принцем. Это назначение было большой радостью для всех, хотя вряд ли кто-нибудь сомневался… Удайсё, получив звание дайнагона, был переведен в Левую охрану. С Правым министром его связывали весьма дружеские отношения.

Гэндзи в глубине души сожалел о том, что у Государя, который, отрекшись от престола, поселился во дворце Прохладного источника, Рэйдзэй, не было прямого наследника. Новый принц Весенних покоев был Гэндзи внуком, но он желал, чтоб и другая ветвь его рода имела продолжение, а потому сетовал на судьбу, лишившую его этого утешения. Впрочем, не взамен ли было даровано благополучное правление государю Рэйдзэй и обеспечено сокрытие его собственной ужасной тайны?.. Подобные думы отягощали его душу, а поделиться ими было не с кем.

У нёго из павильона Павлоний было много детей, она снискала исключительную благосклонность Государя и не имела соперниц. Многие роптали, предвидя, что государыней-супругой снова станет женщина из рода Минамото. Государыня из дворца Рэйдзэй с каждым годом испытывала к Гэндзи все большую благодарность, хорошо понимая, что, не будь он так настойчив…

Теперь ничто не мешало ушедшему на покой Государю навещать Гэндзи так часто, как ему хотелось, и, почувствовав себя наконец счастливым, он неустанно благословлял судьбу.

Новый Государь никогда не забывал о Третьей принцессе. Впрочем, ее положение в мире и без того было достаточно значительным, хотя ей так и не удалось приобрести в доме на Шестой линии того влияния, каким пользовалась там госпожа Весенних покоев.

С каждым годом увеличивалась привязанность Гэндзи к госпоже. Супруги не имели друг от друга тайн, ничто не омрачало их близости, это был поистине беспримерный союз. Тем не менее госпожа все чаще заводила разговор о том, что хотела бы, отдалившись от мирской суеты, посвятить остаток дней служению Будде.

— Я достигла возраста, когда у человека открываются глаза и он начинает понимать, как печален мир, — говорила она. — Разрешите мне последовать велению сердца.

— Неужели вы способны так жестоко поступить со мной? — пенял ей Гэндзи, не давая своего согласия. — Ведь я и сам желаю того же, и только тревога за вас, страх, что вы будете одиноки в этом мире, где все изменится с моим уходом, удерживают меня от решительного шага. Подождите хотя бы, пока уйду я, и тогда…

Обитательница павильона Павлоний почитала госпожу Мурасаки, как родную мать, а госпожа Акаси прислуживала дочери, стараясь держаться в тени, но именно в этом смирении и виделся всем залог ее будущего благополучия.

А по щекам старой монахини неудержимым потоком текли слезы радости, глаза ее распухли и покраснели. Право, можно ли отыскать лучший пример счастливого долголетия?

Пора было приступать к исполнению обетов, данных когда-то богу Сумисси, да и нёго из павильона Павлоний следовало позаботиться о благодарственных молебнах. Открыв присланную из Акаси шкатулку, Гэндзи обнаружил в ней великое множество разнообразных обетов. Многие из них оказались бы неисполнимыми, не занимай Гэндзи столь значительного положения в мире. К примеру, в знак благодарности за продление рода предписывалось ежегодно весной и осенью услаждать взоры богов священными плясками «кагура»… Рассматривая исписанные торопливой скорописью бумаги, Гэндзи снова и снова поражался необыкновенной одаренности старого монаха, силе его духа, проглядывающей в каждом слове. Можно было не сомневаться, что эти слова непременно дойдут до слуха будд и богов. «Но как придумал такое отшельник, далекий от всего мирского? — спрашивал себя Гэндзи, умиляясь и недоумевая одновременно, ибо величие замыслов, представших ныне его взору во всей полноте своей, разительно не соответствовало истинным возможностям монаха. — Кем был он в прошлом рождении? Уж не святым ли праведником, которому предопределено было еще раз явиться в наш мир?» — гадал он, не позволяя себе ни малейшей непочтительности по отношению к монаху из Акаси.

Решив до поры до времени не разглашать истинной цели своего паломничества, Гэндзи отправился в храм якобы по собственному почину. Он давно исполнил обеты, данные в тяжкие годы скитаний, но его нынешнее благополучие и удивительные удачи, сопутствующие ему в последнее время, снова и снова напоминали о том, сколь многим обязан он богу Сумиёси. На этот раз его сопровождала госпожа, и в мире только и говорили что об этот паломничестве.

Не желая никого обременять, Гэндзи постарался ограничиться самым необходимым, но его положение было слишком высоко, поэтому выезд вылился в зрелище, невиданное по великолепию. За исключением обоих министров, его сопровождала вся высшая знать. Танцоры, отобранные из средних чинов Дворцовой охраны, были одного роста и отличались приятной наружностью. Нетрудно вообразить, как досадовали юноши, почему-либо не вошедшие в число избранных!

«Почетная свита»[42] состояла из искуснейших музыкантов и танцоров, непременных участников чрезвычайных празднеств Ивасимидзу и Камо. Для особой торжественности ее дополнили двумя высшими чинами Личной императорской охраны. Множество танцоров было отобрано и для участия в священных танцах «кагура».

Самому Гэндзи прислуживали придворные, особо ради этого случая присланные новым Государем, принцем Весенних покоев и Государем из дворца Рэйдзэй. Бесконечной блестящей вереницей тянулись за ним знатнейшие мужи столицы, щеголявшие друг перед другом празднично разукрашенными конями, яркими нарядами телохранителей, мальчиков-слуг и придворнослужителей. Воистину изумительное зрелище!

В первой карете ехали госпожа нёго и госпожа Весенних покоев, во второй — госпожа Акаси. В карету последней украдкой посадили старую монахиню. В ней же ехала и кормилица нёго, знавшая все семейные обстоятельства. За дамами следовали кареты свиты: пять карет сопровождали госпожу Мурасаки, пять — госпожу нёго и три — госпожу Акаси. Вряд ли стоит говорить об изысканнейшем убранстве карет, роскошных нарядах дам…

Гэндзи предлагал старой монахине открыто участвовать в церемонии.

— Пусть разгладятся ее морщины, — говорил он. Но госпожа Акаси была иного мнения:

— Не думаю, что ей подобает принимать участие в столь шумном празднестве. Вот если дождется она дня, к которому устремлены наши чаяния…

Однако старая монахиня, опасаясь, что жизнь ее может оборваться в любой миг, не пожелала упустить столь редкой возможности и все-таки последовала за ними. Вот пример подлинно счастливой судьбы! Такая удача редко выпадает на долю даже тем, кто, казалось бы, изначально имел все основания для благополучия…

Стояла середина Десятой луны, и плющ у «жилища богов» (302) уже изменил свой цвет. Покраснели деревья под могучими кронами сосен — не только ветер возвещал наступление осени… (303).

Знакомые мелодии адзума, сливаясь с плеском волн, трогали душу куда больше, чем самая возвышенная корейская или китайская музыка. Голоса флейт, соединяясь с пением ветра в соснах, приобретали столь неповторимое, щемящее очарование, что слезы невольно набегали на глаза. Барабанов не было, и такт отбивали дощечками. Разумеется, это было менее торжественно, зато более утонченно, вряд ли что-нибудь оказалось бы уместнее в таких обстоятельствах, чем негромкое постукивание дощечек.

Зеленые листья бамбука на платьях музыкантов, окрашенных соком горных трав, сливались с зеленью сосен, цветы, украшавшие прически, ничем не отличались от растущих тут же под деревьями. Все это было так прекрасно, что взор блуждал, не зная, на чем остановиться.

После того как отзвучала мелодия «Мотомэго»[43], в сад спустились молодые придворные и разом сбросили с плеч верхние платья. Из-под мрачных черных накидок выплеснулись коричневые и сиреневые шелка, яркие алые рукава, украшенные сверкающими каплями внезапно брызнувшего дождя, закружились в воздухе, словно багряные листья, заставляя забыть, что вокруг сосновый бор. Изумительное зрелище!

Размахивая высоко над головой побелевшими от инея засохшими стеблями мисканта, юноши в танце прошлись по саду и скрылись — к величайшему сожалению восхищенных зрителей.

Гэндзи невольно вспомнилось прошлое, перед его мысленным взором возникло пустынное побережье, куда судьбе угодно было его забросить, и он пожалел, что рядом нет человека, с которым можно было бы поделиться своими думами. Так, окажись теперь с ним вышедший в отставку министр…

Начертав несколько строк на листке бумаги, Гэндзи повелел отнести его в карету госпожи Акаси:

«Кто, кроме нас, Помнит давние годы? Кто спросит о них У сосен, здесь, в Сумиёси, Видевших век богов?»

Старая монахиня была тронута до слез. Видя, сколь велико теперь значение Гэндзи, она вспоминала о печальном расставании в Акаси, с поразительной ясностью представлялась ей заметно располневшая фигура дочери… Предполагала ли она тогда, что ее ждет столь счастливая судьба?

Мысли ее устремились к далекой горной келье, и безотчетная печаль овладела душой. Постаравшись взять себя в руки — к добру ли в такой день предаваться унынию? — она поспешила ответить:

«Сегодня впервые Открылось старой рыбачке: Видно, недаром Судьба когда-то ее привела На берег морской Суминоэ».

Написав первое, что пришло в голову, ибо медлить было неучтиво, она пробормотала, ни к кому не обращаясь:

— Разве могу Забыть те давние годы, Видя во всем Проявленье чудесной силы Сумиёси, светлого бога?

Всю ночь напролет любовались танцами. В небе сиял двадцатидневный серп луны, перед взором расстилалась морская гладь. Внезапно выпал иней, и сосны вокруг побелели. В холодном однообразии пейзажа таилось особое очарование.

Госпожа Весенних покоев довольно часто любовалась танцами и слушала музыку в доме на Шестой линии, но участвовать в празднествах, проходивших вне дома, ей приходилось редко, а уж к выездам за пределы столицы она и вовсе не привыкла, поэтому все было ей теперь внове, все изумляло и восхищало ее.

На берегу Суминоэ За ночь сосны вдруг побелели. Иней ли выпал? Или боги украсили ветки Убором священных нитей?

Ей невольно вспомнилось снежное утро, воспетое некогда Такамура[44]: «Вершина Хирэ, увенчанная убором из белых священных нитей…» (304). Право, видно, и нынешний праздник пришелся по сердцу богам…

— На ветках сакаки В руках у служителей храма Священные нити Повисли. Иней ночной Внезапно упал на листья… —

произносит нёго, ей вторит госпожа Накацукаса:

— Иней ночной В руках у служителей храма В священные нити Превратился. То знак подает Нам светлый бог Сумиёси.

Было сложено бесчисленное множество других песен, но стоит ли их упоминать? В подобных случаях обычно не удается сложить ничего сколько-нибудь выдающегося даже тем, кто мнит себя искуснее других. Да и что тут скажешь нового? Только и твердят все о «тысячелетних соснах». Скучно, право…

Скоро забрезжил рассвет, и земля еще больше побелела. Певцы захмелели так, что перестали отличать запев от припева. Не подозревая о том, как некрасиво искажаются их лица, и не замечая, что огни в саду вот-вот погаснут, они, воодушевленные красотой предутреннего часа, размахивали ветками сакаки, снова и снова возглашая «десять тысяч лет…»[45]. Так, радостью полнится душа, когда представляешь себе будущее процветание этого славного рода.

Столь прекрасной была эта ночь, что хотелось превратить ее в тысячу ночей (32), но незаметно настало утро, и молодые люди, сожалея о том, что пришла пора уподобиться волне, спешащей обратно в море… Бесконечная вереница карет тянулась вдаль, терялась среди сосен. Из-под раздуваемых ветром плетеных штор виднелись разноцветные рукава — словно сотканную из цветов парчу разостлали под вечнозелеными кронами. Прислужники, облаченные в коричневато-сиреневые, светло-коричневые и зеленые платья, передавая друг другу столики, разносили еду, а низшие слуги смотрели на них во все глаза — редко случается увидеть что-нибудь подобное. Старой монахине подали постное, поставив перед ней столик из молодой аквилярии, покрытый зеленовато-серой тканью. «Мало на свете женщин, имеющих столь же счастливое предопределение!» — перешептывались прислужницы.

Если в храм ехали обремененные многочисленными дарами, то возвращались налегке, никуда не торопясь и в свое удовольствие любуясь окрестными видами. Впрочем, описывать подробности — занятие довольно утомительное, и я по обыкновению своему их опускаю. Скажу только, что многие с сожалением думали об отшельнике из далекой бухты Акаси, лишенном возможности созерцать подобное великолепие. Да, не всякий может столь решительно порвать связи с миром. Впрочем, окажись он теперь здесь, его фигура наверняка возбудила бы жалость во многих сердцах…

В те времена люди, воодушевленные примером монаха из Акаси, стали вынашивать честолюбивые замыслы. Его имя было у всех на устах, псе ему завидовали, все превозносили его.

Когда же речь шла о чьей-нибудь удачливости, неизменно вспоминали старую монахиню. Даже госпожа Оми, дочь Вышедшего в отставку министра, во время игры в сугороку непременно шептала про себя: «Старая монахиня из Акаси, старая монахиня из Акаси…», надеясь, что это принесет ей удачу.

Вступивший на Путь Государь, не помышляя более о дворцовых делах, отдавал дни служению Будде. Только высочайшие посещения, устраиваемые дважды в год — весной и осенью, — обращали его мысли к прошлому. Но тревога за судьбу Третьей принцессы не покидала его и теперь. Конечно, он понимал, что Гэндзи никогда не оставит ее, и все же не упускал случая напомнить о ней Государю, неизменно прося его вникать в самые сокровенные ее нужды.

Принцессе был пожалован Второй ранг, и доходы ее значительно увеличились. Теперь ее окружала еще большая роскошь, возросло и ее значение в мире. Следя за постепенным возвышением принцессы, обеспечивающим ее превосходство над остальными обитательницами дома на Шестой линии, госпожа Весенних покоев думала: «А я не имею иной поддержки, кроме благосклонности господина, и в ней — единственный залог моего благополучия. Но ведь с годами он неминуемо охладеет ко мне. О, как хотела бы я уйти от мира прежде, чем это случится». Но она не решалась прямо сказать об этом Гэндзи, боясь показаться ему дерзкой и неблагодарной.

Поскольку сам Государь изволил принимать такое участие в судьбе Третьей принцессы, Гэндзи не мог открыто пренебрегать ею и постепенно стал посещать ее так же часто, как и госпожу Весенних покоев. А та, хорошо понимая, что он поступает так не по своей воле, все же терзалась тайными сомнениями: «Ах, я ведь знала…» Но она ничем не выдавала себя, и внешне все шло по-прежнему.

Взяв к себе Первую принцессу, родившуюся вслед за принцем Весенних покоев, госпожа занялась ее воспитанием. Заботы о девочке отвлекали ее от тоскливых мыслей в те ночи, когда Гэндзи не было рядом. Впрочем, госпожа любила и опекала всех детей нёго без исключения.

Обитательница Летних покоев, позавидовав всегда окруженной внуками госпоже Мурасаки, попросила отдать ей на воспитание одну из младших дочерей Удайсё и То-найси-но сукэ. Это была миловидная смышленая девочка, любимица Гэндзи. В далекое прошлое ушло то время, когда Гэндзи сокрушался, что небогат потомством, новые и новые ростки появлялись на ветвях его рода, многочисленные внуки резвились вокруг, и попечения о них не оставляли места для скуки.

Правый министр стал частым гостем в доме на Шестой линии. Его супруга, достигшая весьма зрелого возраста, тоже нередко наведывалась туда. Теперь ей нечего было бояться, ибо Гэндзи полностью отказался от своих прежних намерений. Встречалась она и с госпожой Весенних покоев, с которой ее связывала самая нежная дружба.

Пожалуй, только Третья принцесса совсем не повзрослела за это время. Поручив Государю заботиться о нёго из павильона Павлоний, Гэндзи обратил все попечения свои на эту особу и лелеял ее, как лелеял бы малолетнюю дочь. Как-то Государь из дворца Судзаку прислал принцессе письмо такого содержания:

«Как это ни печально, я чувствую, что жизнь моя приближается к концу. Мне казалось, ничто уже не заставит меня оглянуться на этот мир, но, увы, слишком велико желание хоть раз еще увидеться с Вами. Иначе душа моя не обретет покоя. Не сочтете ли Вы возможным навестить меня без особых церемоний?»

— Разумеется, вы должны посетить его, — сказал Гэндзи. — Даже если бы Государь не обнаружил такого желания, вам следовало бы самой подумать об этом. А раз он ждет вас…

И он принялся готовить все необходимое для посещения.

«Будь у нас какой-нибудь повод… — размышлял Гэндзи. — Но какой? Чем можно порадовать Государя? В следующем году он достигнет полного возраста[46]… Что, если поднести ему угощение из первой зелени?» И Гэндзи принялся готовить дары: монашеские одеяния, для разных случаев пригодные, яства для постного стола — словом, все, что пришлось бы по вкусу человеку, сменившему обличье. Зная, что Государь всегда был большим любителем музыки, Гэндзи уделил особенное внимание подготовке танцоров и музыкантов. Лучшие из лучших были отобраны им для этой цели.

У Правого министра было двое сыновей старше семи лет, у Удайсё, включая рожденных То-найси-но сукэ, — трое. Все они уже прислуживали во Дворце. Кроме них Гэндзи пригласил участвовать в готовящемся празднестве юношей из домов принца Хёбукё и других принцев крови, а также сыновей влиятельнейших столичных сановников. Отобрав миловидных молодых придворных, известных умением придавать особое изящество обычным танцевальным фигурам, Гэндзи сам занялся подготовкой танцоров. Поскольку речь шла о столь выдающемся событии, юноши не жалели сил, совершенствуя свое мастерство. Хлопотливая пора настала для учителей музыки и танцев, для всех, кто славился своими талантами на том или ином поприще.

Принцесса когда-то училась игре на китайском кото «кин», но она покинула дворец Судзаку ребенком, и можно было только гадать…

— Как бы я хотел послушать ее игру на кото, — однажды сказал Вступивший на Путь Государь кому-то из своих приближенных, — надеюсь, хоть этому-то она научилась?

Неизвестно как, но слова его дошли до слуха нового Государя, и он изволил заметить:

— Наверное, принцесса и в самом деле преуспела в игре на кото. Я тоже с удовольствием послушал бы ее.

Разумеется, кто-то передал его слова Гэндзи.

«Все эти годы я от случая к случаю занимался с принцессой, — встревожился он, — и она многому научилась, но Государь из дворца Судзаку такой строгий ценитель… Боюсь, что она произведет крайне невыгодное впечатление, если, приехав к нему, будет играть без всякой подготовки».

И Гэндзи — лучше поздно, чем никогда — стал усердно заниматься с принцессой.

Он открыл перед ней все тайны мастерства, научил особым примам, показал, как следует играть сложные, из многих частей состоящие пьесы, объяснил, как надобно менять тональности в зависимости от времени года, как должно звучать кото в жаркую и в холодную погоду. Поначалу принцесса обнаруживала полную беспомощность, но постепенно, овладев инструментом, стала играть довольно сносно.

— Днем в покоях толпится народ, — говорил Гэндзи, — и сосредоточиться невозможно. То и дело приходится отвлекаться, и недостает времени даже на то, чтобы усвоить простейшие приемы. Нет, для того чтобы проникнуть в тайны мастерства, необходима вечерняя тишина.

Целыми днями он занимался с принцессой музыкой, не бывая даже в Весенних покоях. Ни нёго, ни госпожу Мурасаки Гэндзи не обучал игре на китайском кото, поэтому обе они изнемогали от любопытства и мечтали послушать, как звучит этот незнакомый им инструмент. Нёго, с трудом добившись разрешения Государя, переехала в дом на Шестой линии. Она уже родила Государю двоих сыновей и сейчас снова вот уже пятую луну была в необычном положении, поэтому ей удалось покинуть Дворец под предлогом предстоящих богослужений[47].

Но вот миновала Одиннадцатая луна, и от Государя то и дело стали приходить гонцы с просьбами вернуться. Однако нёго медлила. Каждый вечер она услаждала слух прекрасной музыкой и, завидуя принцессе, пеняла Гэндзи за то, что он не научил и ее играть на китайском кото.

Гэндзи в отличие от других людей всегда любил зимние лунные ночи, и, как только темнело, в покоях принцессы начинала звучать музыка. Любуясь чудесным мерцанием ночного снега, он играл приличествующие случаю мелодии и заставлял прислуживающих дам — тех, кто хоть немного был сведущ в этой области, — подыгрывать ему на разных инструментах.

Конец года — хлопотливая пора для госпожи Весенних покоев: за всем надо присмотреть самой, ничего не упустить из виду…

— Надеюсь, что когда-нибудь в теплый весенний вечер и мне будет позволено насладиться звуками китайского кото… — говорила она, а тем временем год сменился новым.

Прежде всего Государя-монаха чествовал двор. Вряд ли стоило громоздить одну пышную церемонию на другую, и Гэндзи решил отложить посещение дворца Судзаку еще на некоторое время. В конце концов был назначен день в середине Второй луны, а пока музыканты и танцоры, собравшись в доме на Шестой линии, совершенствовали свое мастерство.

— Госпожа Весенних покоев давно уже хочет послушать вашу игру на китайском кото, — как-то сказал Гэндзи Третьей принцессе. — Почему бы нам не устроить музыкальный вечер в женских покоях? Другие могут подыгрывать вам на кото «со» или на бива. Я уверен, что женщины, в нашем доме живущие, вправе соперничать с самыми прославленными музыкантами. Меня никогда не учили музыке достаточно основательно, но я с детства стремился к тому, чтобы в мире не осталось для меня ничего неизведанного, а потому старался сам учиться у лучших наставников, изучал сокровенные приемы игры, передающиеся из поколения в поколение в благороднейших столичных семействах. Я знал многих талантливых музыкантов, но, к сожалению, никто из них не произвел на меня действительно глубокого впечатления. А уж о нынешнем поколении и говорить нечего: люди утратили вкус к истинным ценностям и стремятся исключительно к внешней изощренности. На китайском же кото теперь и вовсе никто не играет. Не думаю, чтобы у вас нашелся достойный соперник.

Слушая Гэндзи, принцесса простодушно улыбалась, довольная тем, что ее похвалили. К своим двадцати одному или двадцати двум годам она ничуть не повзрослела, что-то детское виделось в ее облике, хотя миниатюрность ее была по-своему привлекательна.

— Государь так давно не видел вас, — говорил ей Гэндзи, — надеюсь, вы сумеете его порадовать. Пусть он сам убедится, что вы стали совсем взрослой.

«Увы, когда б не попечения господина, она и сейчас была бы что дитя неразумное», — думали, глядя на принцессу, дамы.

Настал Двадцатый день Первой луны, на небе не было ни облачка, дул теплый ветерок, в саду перед покоями расцвели сливы. Остальные деревья стояли, окутанные нежной дымкой; еще немного, и они тоже украсятся цветами.

— С начала следующей луны в доме начнутся приготовления к посещению дворца Судзаку, — сказал Гэндзи. — Услыхав доносящиеся из наших покоев звуки музыки, люди непременно сочтут, что вы вознамерились поразить Государя своим мастерством. Не лучше ли нам помузицировать теперь, пока не началась предпраздничная сутолока? — И Гэндзи попросил госпожу Мурасаки пожаловать в покои принцессы.

Прислуживающие госпоже дамы, сгорая от любопытства, изъявили желание сопровождать ее, но она взяла с собой лишь самых искушенных (нелишне заметить, что среди них оказались особы весьма уже немолодые), отказав тем, чья осведомленность показалась ей недостаточной. Отобрав четырех самых миловидных и изящных девочек-служанок, она велела нарядить их в алые верхние платья, кадзами цвета «вишня», бледно-лиловые узорчатые акомэ, расшитые хакама и пунцовые атласные нижние одеяния.

Покои нёго сверкали новым праздничным убранством, дамы тоже принарядились, и трудно было сказать, которая из них прекраснее. Девочек-служанок одели в зеленые верхние платья и розовые на алой подкладке кадзами. Их хакама были из затканного узорами китайского шелка, а акомэ — из китайского шелка цвета «керрия». Девочки из покоев госпожи Акаси отличались сравнительной скромностью нарядов: две были в верхних платьях цвета «красная слива», две — в платьях цвета «вишня». На всех — одинаковые зеленые кадзами, светлые и темные лиловые акомэ и прелестные атласные нижние платья.

Дамы принцессы, как только разнесся слух, что в ее покоях соберется множество гостей, тоже постарались получше нарядить девочек-служанок. На них надели желтовато-зеленые верхние платья, кадзами цвета «ива» и сиреневые акомэ. Казалось бы, ничего особенного, но сколько изысканного благородства было в их фигурках!

Между передними и внутренними покоями раздвинули перегородки, места для дам отделили друг от друга переносными занавесами, посредине же приготовили сиденье для Гэндзи.

Рассудив, что на этот раз вести мелодию лучше всего поручить мальчикам, Гэндзи поместил на галерее третьего сына Правого министра, старшего из рожденных ему госпожой Найси-но ками, и старшего сына Удайсё. Первый должен был играть на флейте «сё», второй — на обычной флейте.

За переносными занавесами положили круглые сиденья и поставили разные инструменты. Ради такого случая из хранилища были извлечены прославленные фамильные инструменты рода Гэндзи, бережно хранившиеся в чехлах из темно-синей ткани. Госпоже Акаси Гэндзи вручил бива, госпоже Мурасаки — японское кото, нёго — кото «со». Очевидно, опасаясь, что принцесса не справится с новым для нее инструментом, он распорядился, чтобы ей принесли тот самый, на котором она всегда играла, и сам настроил его.

— Обычно кото «со» хорошо держит строй, но, когда играешь на нем, вторя другим инструментам, часто сбиваются подставки. О них надо позаботиться заранее, но женщины, как правило, не умеют натягивать струны. Пожалуй, нам лучше позвать Удайсё. Наши флейтисты слишком малы, у них едва достанет сил и на то, чтобы вести мелодию, — смеется Гэндзи и посылает за сыном.

Появление Удайсё повергает дам в замешательство. Впрочем, и сам Гэндзи с трудом скрывает волнение: сегодня здесь собрались его лучшие ученицы (если не считать госпожи Акаси), и, разумеется, ему хочется, чтобы они оказались достойны его. За нёго бояться нечего, ей часто приходится играть на кото «со» перед самим Государем. Больше всего он беспокоится за госпожу Весенних покоев, которой досталось японское кото, инструмент несложный и на первый взгляд обладающий весьма ограниченными возможностями, но мало кому из женщин доступный, ибо для игры на нем не существует твердых правил. Удастся ли госпоже приноровиться к звучанию остальных инструментов и не нарушить общего согласия?

Удайсё держится весьма церемонно, считая, что нынешнее музицирование по значительности превосходит даже музыкальные собрания, устраиваемые по особо торжественным случаям во Дворце.

Судя по всему, он заранее позаботился о своей наружности: на нем великолепное платье, источающее чудесное благоухание. Пришел же он, когда начинало темнеть.

Цветы, освещенные мягким вечерним светом, кажутся особенно прекрасными, словно пушистые хлопья прошлогоднего снега белеют они на деревьях, и ветки гнутся под их тяжестью. Нежный ветерок разносит по саду пленительный аромат. Он соединяется с тонким запахом курений, будто обитатели этого дома и в самом деле надеются заманить к себе соловья (305).

Придвигая к Удайсё кото, Гэндзи говорит: — Мне не хотелось бы обременять вас просьбами, но не согласитесь ли вы подтянуть струны этого кото и настроить его? Ведь никого постороннего мы не можем впустить сюда.

Почтительно приняв кото, Удайсё старательно, весьма изящными движениями настраивает его в тональности «итикоцу»[48]. Видя, что он медлит в нерешительности, Гэндзи просит:

— Сыграйте же что-нибудь для начала. Да постарайтесь не обмануть наших ожиданий.

— О, я недостаточно искусен, чтобы играть сегодня здесь, — с нарочитой скромностью отвечает Удайсё.

— Может быть, вы и правы, — смеется Гэндзи, — но неужели вам не жаль своего доброго имени? Люди станут судачить, что вы, потерпев поражение, позорно бежали от женщин.

Сыграв какую-то прелестную мелодию и убедившись, что кото настроено хорошо, Удайсё спешит возвратить его.

Внуки Гэндзи, принаряженные ради такого случая, очень мило играют на флейтах, совсем еще по-детски, но чувствуется, что их ждет большое будущее.

Скоро все инструменты были настроены, и музицирование началось.

Все дамы играют превосходно, но особенно прекрасно звучит бива. Госпожа Акаси применяет в основном старинные приемы, и струны поют чисто и мелодично.

Удайсё с не меньшим, чем Гэндзи, волнением прислушивается к голосу японского кото. Госпожа Весенних покоев касается струн удивительно мягко, извлекая из них звуки, поражающие необыкновенной яркостью и богатством оттенков. Вряд ли самый признанный мастер сыграл бы лучше. Трудно было представить себе, что японское кото обладает такими возможностями. Разумеется, достичь подобного мастерства можно лишь ценой многолетних усилий… Словом, госпожа играет прекрасно, и, совершенно успокоившись, Гэндзи лишь восхищенно внимает.

Кото «со», заполняя паузы, звучит благородно и изящно. Не нарушает общего согласия и китайское кото, уверенные и чистые звуки которого заставляют забыть о крайней неопытности исполнительницы. Да, видно уроки Гэндзи не пропали даром. «Как прекрасно стала играть принцесса!» — восхищается Удайсё. Он подпевает, отбивая такт. Иногда, тихонько постукивая веером, поет и сам Гэндзи. Его голос, обретя с годами особую полноту и значительность, звучит, пожалуй, прекраснее, чем в далекие дни его молодости. У Удайсё тоже весьма приятный голос.

Скоро опускается ночь, и в наступившей тишине музыка звучит еще проникновеннее. Стоит пора, когда луна появляется в небе довольно поздно, поэтому в саду зажигают фонари. Гэндзи украдкой взглядывает на принцессу: она прелестна, но так мала ростом, что совсем теряется в своих одеждах. Яркой ее красоту назвать нельзя, зато она привлекает тонкостью и благородным изяществом черт. Принцесса напоминает весенний побег ивы, неспособный противостоять даже ветерку от соловьиных крыльев[49]. Длинные волосы, словно нити ивовых веток, свисают вдоль щек, падая на шелковое хосонага цвета «вишня». Очевидно, именно такой и должна быть высокорожденная особа.

Нёго из павильона Павлоний отличается более яркой красотой, хотя и не уступает принцессе в изяществе. Облик ее проникнут неизъяснимым благородством. Так хороши бывают в утренний час глицинии, цветущие с весны до самого лета и потому не знающие соперниц. За последнее время нёго заметно располнела и, как видно, чувствует себя не совсем здоровой: отодвинув кото в сторону, она полулежит, облокотившись на скамеечку-подлокотник, причем она так мала, что вполне обычная скамеечка кажется слишком для нее высокой, и, глядя на ее трогательную фигурку, невольно хочется подарить ей скамеечку пониже. Тусклый огонь светильника освещает ее чудесные волосы, блестящей волной падающие на платье цвета «красная слива». Право же, в целом свете не найдешь больше такой красавицы.

На госпоже Мурасаки темное лиловое платье и светло-коричневое хосонага. Пышные и блестящие волосы ниспадают до самого пола. Она среднего роста, и красота ее совершенна — от нее словно исходит чудесное сияние. Если сравнивать госпожу с цветами, то, пожалуй, уместнее всего окажется сравнение с цветущей вишней. Впрочем, вполне возможно, что рядом с ней и вишни показались бы невзрачными…

Госпожа Акаси должна была совершенно потеряться в столь блестящем окружении, однако этого не произошло. Светлое спокойствие дышит в ее чертах, держится же она с пленительной простотой, свидетельствующей о тонком вкусе и несомненном внутреннем благородстве. На ней расшитое узорами хосонага цвета «ива» и, кажется, светло-зеленое платье; по полу тянется еле различимое мо из тончайшей ткани, но, несмотря на столь явное желание показать расстояние, отделяющее ее от других[50], госпожа Акаси внушает невольное уважение всем, кто ее окружает. Из скромности она не садится на сиденье, обрамленное зеленой корейской парчой, а, положив на него бива, устраивается рядом. Движения ее руки, сжимающей плектр, так мягки и изящны, что заслуживают, пожалуй, даже большего внимания, чем звуки, ею из струн извлекаемые. Госпожу Акаси можно сравнить с веткой благоуханного померанца, на которой плоды соседствуют с цветами, того самого померанца, что ждет Пятой луны (103).

Удайсё так и подмывает заглянуть за занавеси, ибо все говорит за то, что там собралось самое изысканное общество. Ему особенно хочется посмотреть на госпожу Весенних покоев, которая за эти годы стала, должно быть, еще прекраснее. При мысли о ней сердце его замирает от волнения.

Что касается Третьей принцессы, то ведь судьба едва не свела его с ней. Прояви он в свое время чуть большую настойчивость, она была бы теперь его супругой. Сам Государь неоднократно намекал ему на такую возможность. Впрочем, Удайсё не так уж и сожалел, что не воспользовался ею: у него были основания считать принцессу весьма легкомысленной особой, и, хотя презирать ее он не мог, она уже не возбуждала его любопытства. А госпожа Весенних покоев оставалась все такой же далекой и недоступной. Не имея средства выказать ей свою искреннюю, бескорыстную преданность, Удайсё только томился и вздыхал. Вместе с тем он умел владеть своими чувствами и никогда даже мысли не допускал…

Тем временем наступает глубокая ночь, и становится прохладно. Наконец в легкой дымке появляется луна, та, которую «ждут лежа»[51].

— Вот вам и весенняя луна «в призрачной дымке», — говорит Гэндзи. — Не понимаю, что в ней хорошего? То ли дело осенью: звуки музыки, воедино собравшись, сплетаются (306) с голосами цикад… О, в этом есть какое-то удивительное, неповторимое очарование.

— Да, это так, и кото и флейта звучат особенно чисто и ярко осенней ночью, когда на небе ни облачка и все вокруг залито лунным светом, — отвечает Удайсё. — Но осенняя ночь таит в себе слишком много соблазнов: прекрасное небо, словно нарочно созданное для того, чтобы усилить впечатление, музыкой в сердце производимое, роса, блистающая на лепестках цветов… Взор невольно блуждает, устремляясь к одному предмету, к другому, мысли расстроены… Право, неизвестно, что лучше. Пожалуй, я все-таки предпочел бы весеннюю ночь, когда окрестности тонут в неверной дымке, сквозь которую пробивается мягкий лунный свет, а тихая музыка рождает в душе покой и умиротворение. Право же, в осенние вечера даже флейта звучит слишком пронзительно. В древности говорили: «Женщинам ближе весна»[52], и это действительно так. Именно весенней ночью сливаются в сладостном согласии все звуки.

— Увы, извечный спор, — вздыхает Гэндзи. — Даже в древние времена люди не могли решить, чему отдать предпочтение. Что же говорить о нас, их недостойных потомках… Так или иначе, в музыке весенние тональности всегда выдвигались на первое место, поэтому, может быть, вы и правы[53]. Должен вам сказать, что во Дворце я слышал игру самых прославленных музыкантов, но, боюсь, и среди них слишком мало подлинных мастеров своего дела. Даже те, что мнят себя первыми среди первых, весьма ограниченны в своих возможностях. Не думаю, чтобы им удалось превзойти этих весьма далеких от совершенства женщин. Впрочем, может быть, за долгие годы затворничества у меня притупился слух и я перестал отличать хорошее от дурного? Досадно, если это так. Меня всегда удивляло, что люди, в нашем доме живущие, обнаруживают столь замечательные успехи как в науках, так и в других, самых ничтожных, казалось бы, областях. К примеру, что вы можете сказать, сравнивая сегодня услышанное с игрой лучших придворных музыкантов?

— Я как раз хотел поделиться с вами своими соображениями, хотя и понимаю, что человеку невежественному… Мне кажется — впрочем, не потому ли, что я незнаком с великими музыкантами древности? — что в наши дни самой высокой оценки заслуживает игра Уэмон-но ками на японском кото и принца Хёбукё — на бива. До сих пор я не знал им равных, но, признаюсь, услышанное сегодня представляется мне не менее значительным. Я просто потрясен. Да и мог ли я ожидать, ведь я готовил себя к тихому вечеру в домашнем кругу… Боюсь только, что сам я был сегодня не в голосе. Мне всегда казалось, что один лишь Вышедший в отставку министр владеет японским кото настолько свободно, что может, приноравливая звучание его к тому или иному времени года, выразить в звуках тончайшие движения души. В руках же у остальных японское кото звучит, как правило, весьма бесцветно. Сегодня — тот редкий случай, когда мне удалось услышать действительно превосходную игру.

— О, вы преувеличиваете ее достоинства, — говорит Гэндзи, самодовольно улыбаясь. — Впрочем, ученицы у меня действительно неплохие. Только ту, что играла на бива, учил не я. Но и ее манера игры значительно изменилась за последние годы, смею думать — не без моего влияния. Впервые услышав игру этой особы на том диком побережье, я поразился ее необыкновенной одаренности. Но тогда она играла значительно хуже, чем теперь, — добавляет он, не упуская случая похвастаться, и прислужницы посмеиваются, подталкивая друг друга локтями.

— Когда начинаешь чему-нибудь учиться, становится ясно, что совершенствоваться в мастерстве можно бесконечно. Понимаешь, как трудно достичь даже такого уровня, какой удовлетворял бы тебя самого. Но разве это имеет значение? В наши дни мало кто способен проникнуть в подлинные глубины мастерства, поэтому те, кому удалось преуспеть хотя бы в какой-то узкой области, вправе гордиться собой. Исключением является, пожалуй, китайское кото. Овладение им сопряжено с такими трудностями, что никто и не пытается к нему подступиться. Когда-то в давние времена люди, которые, усвоив все возникшие до них приемы, достигали истинного мастерства, могли повелевать Небом и Землей, смягчать сердца демонов и богов, подчинять себе все существующие в мире звуки. Благодаря им самая глубокая печаль превращалась в радость, жалкие бедняки добивались высоких чинов, обретали почет и богатство. Этому есть неоднократные примеры в истории. До того как искусство игры на кото было воспринято в нашей стране, люди, желавшие проникнуть в его тайны, были готовы на все — проводили долгие годы в чужих землях, претерпевали лишения… Но даже им редко удавалось овладеть мастерством. Однако человек, достигавший желанной цели, умел приводить в движение луну и звезды, в любое время покрывать землю снегом и инеем, управлять тучами и громом. Все это бывало в давние, мудрые времена. Возможности китайского кото истинно безграничны, но трудно отыскать человека, способного в совершенстве овладеть им. А тем более в наши дни, когда близок век Конца Закона… Где найдете вы хотя бы жалкие осколки былых знаний? Некоторые все-таки пытались проникнуть в тайны мастерства, возможно услыхав, что даже демоны и духи подвластны китайскому кото. Большинство потерпело неудачу, и, обратив свой гнев на кото, они стали предрекать несчастье всякому, кто возьмет его в руки. Может быть, поэтому теперь никто и не учится играть на нем. Печально, не правда ли? Ибо каким другим инструментом станем руководиться, приводя в согласие звуки? Нынешние времена настолько измельчали, что всякий, кто, устремив сердце к возвышенному, покинет родину и, расставшись с родителями и детьми, станет скитаться по Китаю, Корее и прочим землям, непременно прослывет чудаком. Но разве нельзя попытаться усвоить необходимые начала, не прибегая к таким крайностям? Разумеется, овладение даже одной тональностью связано с неисчислимыми трудностями. А ведь тональностей много, не говоря уже о том, что существует множество сложнейших пьес. Когда-то я очень увлекался музыкой и изучил все имеющиеся в нашей стране записи. Мне удалось превзойти своих наставников, но до музыкантов древности далеко и мне. А о следующих поколениях и говорить не стоит. Как это ни печально, мне некому передать свое мастерство.

«Увы, он прав!» — сокрушенно вздыхает Удайсё, чувствуя себя виноватым.

— Если хоть один из принцев оправдает мои надежды, — добавляет Гэндзи, — а моя жизнь окажется достаточно долгой, я с радостью передам ему свои скромные знания. Впрочем, Второй принц уже теперь обнаруживает незаурядные способности.

Услыхав его слова, госпожа Акаси плачет от радости.

Нёго ложится отдохнуть, передав кото «со» госпоже Весенних покоев, а та отдает Гэндзи японское кото. Снова звучит музыка, тихая, проникающая до самой глубины души. Сначала исполняют «Кадзураки»[54]. Звонко, радостно поют струны кото. Гэндзи дважды повторяет песню, его голос необыкновенно чист и мелодичен. На небо медленно выплывает луна, и озаренные ее сиянием цветы словно становятся ярче и благоуханнее. Воистину прекрасный миг!

В руках у нёго кото «со» звучало чарующе нежно, особенной глубиной и чистотой отличались дрожащие звуки[55], во многом чувствовалось влияние матери. Госпожа Мурасаки играет совершенно в другой манере. Ее пальцы извлекают из струн звуки, поражающие удивительной мягкостью, певучестью и таким богатством оттенков, что слушатели с трудом скрывают волнение. Приемом «колесо»[56], равно как и прочими, госпожа пользуется так умело, что не остается никаких сомнений в ее поистине поразительном мастерстве. Скоро приходит время менять лад, и как нежно, изысканно поют струны в новом ладу «рити»! Что касается принцессы, то ей удается весьма успешно справиться с созвучиями Пятой и Шестой ступеней[57], самыми сложными среди Пяти напевов[58] и потому требующими от исполнителя особого внимания. Уверенно и чисто звучит китайское кото в ее руках. Весенние, осенние и прочие мелодии исполняются именно в той манере, в которой они должны исполняться. Словом, она проявляет себя столь старательной и понятливой ученицей, что Гэндзи вправе ею гордиться.

Мальчики тоже прекрасно играют на флейтах, чрезвычайно трогательные в своем усердии.

— Наверное, вы устали и хотите спать, — говорит Гэндзи. — Я полагал, что мы разойдемся довольно рано, но все играли так хорошо, что хотелось слушать еще и еще. К тому же мой несовершенный слух не мог уловить сразу, в чем превосходство одной исполнительницы перед другой. А тем временем и ночь настала. Право, весьма неразумно с моей стороны…

Поднеся чашу с вином мальчику, игравшему на «сё», Гэндзи дарит его платьем со своего плеча. Второй флейтист получает вознаграждение от госпожи Мурасаки, впрочем довольно скромное — вышитое хосонага и женские хакама.

Третья принцесса, в свою очередь, присылает чашу вина и полный женский наряд для Удайсё.

— Вот не ожидал! — восклицает Гэндзи. — Разве не наставнику своему вы должны воздать первые почести? Обидно!

Тогда из-за занавеса, за которым сидит принцесса, выносят флейту. Улыбнувшись, Гэндзи берет ее и подносит к губам. Это превосходный корейский инструмент.

Скоро гости расходятся, один Удайсё задерживается и, взяв флейту сына, играет какую-то невыразимо прекрасную мелодию.

Все участницы сегодняшнего музицирования были ученицами Гэндзи, всем им он передал сокровеннейшие свои приемы, и все они достигли поистине непревзойденного мастерства. Сколь же велики были его собственные дарования!

Взяв с собой обоих мальчиков, Удайсё поехал домой по дороге, залитой лунным светом. В его ушах все еще звучал нежный, сладостный голос кото «со», и сердце томительно и грустно сжималось. Его супруга училась музыке у госпожи Оомия, но принуждена была расстаться со своей наставницей прежде, чем проникла тайны мастерства, и особых успехов не достигла. Стесняясь своей неумелости, она никогда не играла в присутствии супруга. Простодушная и кроткая, она все свое время отдавала детям, которых с каждым годом становилось все больше. Впрочем, она была очень мила, и случайные, притом крайне редкие вспышки ревности или гнева ничуть не умаляли ее привлекательности в глазах Удайсё.

Гэндзи перешел в Весенние покои, а госпожа, задержавшись у Третьей принцессы, долго беседовала с ней и вернулась только к рассвету. В тот день они не вставали до тех пор, пока не поднялось солнце.

— Как вам понравилась игра принцессы? — спрашивает Гэндзи. — По-моему, она справилась вовсе не дурно.

— Откровенно говоря, я не ожидала, что ей удастся достичь столь замечательных успехов. Когда-то давно я мельком слышала ее игру, но тогда она не произвела на меня особого впечатления. Впрочем, чему тут удивляться? Ведь вы отдавали ей все свое время.

— Да, это так. Я просто за руку ее водил. Вряд ли вы найдете более надежного наставника. Учить игре на китайском кото — занятие довольно утомительное, да и времени отнимает много, поэтому я и не учил никого из вас. Возможно, я не взялся бы учить и принцессу, но похоже, что Государь из дворца Судзаку, да и нынешний Государь тоже возлагают на меня большие надежды именно в этом отношении. Вправе ли я обманывать их ожидания? В конце концов должен ведь Государь увидеть, что не зря доверил мне свою любимую дочь.

В те дни, когда вы были совсем еще юным и неопытным существом, я, обремененный многочисленными обязанностями, почти не оставлявшими мне досуга, не мог уделять достаточного внимания вашему обучению. Признаюсь, я пренебрегал вами и потом, ибо всегда находилось что-то, что отвлекало меня, требуя непременного моего участия. Но какой гордости, какой радости преисполнилось мое сердце вчера, когда я услышал вашу игру! А как был потрясен Удайсё!

В самом деле, мудрено представить себе более совершенную особу. Достигнув непревзойденного мастерства в музыке и прочем, госпожа была безупречна и в неусыпной заботливости о благополучии внуков своих. «Люди, столь многими достоинствами отмеченные, обычно ненадолго задерживаются в этом мире», — думал Гэндзи, и сердце его сжималось от недобрых предчувствий.

Многих женщин встречал он на своем веку и понимал, как трудно отыскать такую, которая совершенно не имела бы недостатков.

В том году госпоже Весенних покоев исполнялось тридцать семь лет[59]. Однажды, с умилением вспоминая вместе прожитые годы, Гэндзи сказал:

— В нынешнем году вам следует быть осторожнее и больше времени отдавать молитвам. У меня слишком много забот, и я могу что-нибудь упустить. Постарайтесь же ничего не забыть. Если вы сочтете, что необходимо отслужить особые молебны, скажите мне, и я отдам соответствующие распоряжения. Как жаль, что монах Содзу[60] уже покинул этот мир. Разве может кто-то его заменить?

В детстве меня баловали больше других детей, да и теперь я удостоился почестей, какие мало кому выпадают на долю. Но немногим пришлось изведать столько горестей, сколько изведал я. В самом юном возрасте я был покинут всеми, кто меня любил, да и позже у меня находилось немало причин для печали. Я знаю, что повинен в тяжком преступлении, но, увы, скольких душевных мук оно мне стоило, какое смятение внесло в мою жизнь! Не исключено, что именно за эти страдания я и был вознагражден удлинением жизненного срока, ибо никогда не предполагал, что проживу так долго. Ваша же жизнь была омрачена разве что нашей разлукой, ни до нее, ни после вы не знали ни сердечных забот, ни печалей. А ведь их приходится испытывать всем, даже государыням, не говоря уже о простых женщинах. Вы не можете себе представить, как много огорчений выпадает на долю тех, кто живет в Высочайших покоях, где царит дух соперничества и зависти. Я не знаю женщины, чья жизнь была бы спокойнее вашей, ведь в этом доме о вас всегда заботились так, как не всякий станет заботиться и о любимой дочери. Задумывались вы когда-нибудь над тем, что ваша судьба оказалась счастливее многих? Разумеется, неожиданное появление в нашем доме Третьей принцессы не могло не уязвить вас, но неужели вы не видите, что моя привязанность к вам с тех пор лишь умножилась? Увы, люди часто не замечают того, что имеет к ним самое прямое отношение. Впрочем, скорее всего я ошибаюсь, ведь вы так проницательны…

— О, я понимаю, кому-то и в самом деле может показаться, что на мою долю выпало куда больше счастья, чем я, ничтожная, заслуживаю. Но знаете ли вы, какая горечь живет в моей душе? Иногда мне кажется, что больше нет сил терпеть, и только благодаря молитвам…

Очевидно, госпоже о многом еще хотелось рассказать Гэндзи, но она замолкла, не зная, стоит ли… Как же прекрасна была она в тот миг!

— Не буду скрывать от вас, — продолжает она наконец, — я чувствую, что жить мне осталось немного. Разумно ли в этом году вести себя так, будто не ведаешь о грозящей опасности? О, когда бы вы разрешили мне осуществить задуманное…

— Нет, не могу, не просите меня об этом. Для чего мне жить, если вы покинете меня? Пусть унылой, однообразной чередой проходят луны и годы, мне довольно уже того, что я вижу вас каждый день, каждую ночь. Большей радости я не знаю. Есть что-то необыкновенное в моем чувстве к вам, и я хочу, чтобы в моем сердце ничего не остаюсь для вас неизведанного.

Заметив, что госпожа, огорченная новым отказом, едва удерживается от слез, Гэндзи постарался перевести разговор на другое, дабы отвлечь ее от мрачных мыслей.

— Не могу сказать, что перед моими глазами прошло великое множество женщин, но их было довольно, чтобы понять: каждая имеет свои достоинства и вместе с тем чрезвычайно трудно найти по-настоящему добросердечную и великодушную.

Я был совсем юн, когда начал встречаться с матерью Удайсё. Я почитал ее и никогда бы не решился оставить. Но лада меж нами не было, мы всегда были друг другу чужими, так чужими и расстались. Право, печально. Я часто чувствую себя виноватым, но полно, только ли моя здесь вина? Она была знатна и прекрасна, лучшей супруги и желать невозможно. Но меня угнетала ее чопорность, надменность; в ее присутствии я всегда чувствовал себя принужденно. Она была надежной супругой, но часто видеться с ней было чересчур утомительно.

Миясудокоро, мать Государыни-супруги, отличалась необыкновенной душевной тонкостью и изяществом. Это первое, что вспоминается, когда о ней думаешь. Но какой же тяжелый нрав был у этой женщины! Не отрицаю, основания обижаться у нее были, но иметь дело с особой, которая молча копит в душе обиды, которой злопамятность переходит все мыслимые пределы, — что может быть мучительнее? Робея перед ней, я никогда не чувствовал себя с ней свободно. Ее церемонность и моя скованность лишали наши вседневные отношения дружеской теплоты и близости. Возможно, я и сам слишком заботился о соблюдении внешних приличий, пугаясь одной мысли, что любое мое движение в сторону большей непринужденности и естественности делает меня смешным в ее глазах. Так или иначе, постепенно мы совсем отдалились друг от друга. Я очень сочувствовал ей, видя, сколь тяжело переживает она потерю как доброго имени своего, так и прежнего значения в мире. Разумеется, с ней нелегко было ладить, но в том, что произошло, была ведь и моя вина. Я хорошо понимал это, но изменить ничего не мог. Чтобы хоть как-то искупить свою вину, я взял на себя . заботы о ее дочери. Несомненно, предопределение этой юной особы было достаточно высоко, но нельзя отрицать и моих заслуг. Я сделал все от меня зависящее, дабы упрочить ее положение, и надеюсь, что ее мать хотя бы теперь, находясь в ином мире, переменила свое отношение ко мне. О да, как часто в угоду случайным своим прихотям совершал я поступки, которые имели весьма несчастные последствия для других и заставляли мучиться раскаянием меня самого.

— К госпоже Акаси я отнесся поначалу с некоторым пренебрежением, считая, что столь незначительная особа вряд ли способна затронуть мое сердце, — продолжает Гэндзи. — Но оказалось, что душа ее поистине бездонна, достоинства же неисчерпаемы. Кроткая и послушная внешне, она обладает удивительной твердостью духа, которая не может не внушать почтение.

— Других я не имела чести знать и не берусь судить об их достоинствах и недостатках, — отвечает госпожа, — но с госпожой Акаси я иногда, хоть и редко весьма, встречаюсь, и меня неизменно поражает удивительное внутреннее благородство и утонченность этой женщины. Боюсь, что я рядом с ней могу показаться простоватой. И только уверенность в снисходительности нёго…

Гэндзи радовался, видя, что любовь к нёго заставила госпожу Мурасаки не только примириться с существованием госпожи Акаси, которая прежде возбуждала такую неприязнь в ее сердце, но и подружиться с ней.

— Что касается вас, — говорит он, — то, хотя мне до сих пор так и не удалось проникнуть во все тайники вашей души, я не могу отказать вам в удивительном умении приноравливаться к людям и обстоятельствам. Среди всех женщин, о которых я говорил, нет ни одной, похожей на вас. Жаль только, что иногда вам изменяет сдержанность… — улыбнувшись, добавляет он.

К вечеру Гэндзи уходит.

— Я должен поблагодарить принцессу за превосходную игру.

Тем временем принцесса прилежно играет на кото, юная и прелестная, как всегда. Ей и в голову не приходит, что кто-то может страдать из-за нее.

— Мне кажется, мы оба заслуживаем отдыха, — говорит Гэндзи. — Ваш старый учитель весьма вами доволен. Наш труд не пропал даром, теперь за вас можно не беспокоиться.

Отодвинув в сторону кото, они ложатся почивать.

Обычно, когда Гэндзи уходил, госпожа долго не ложилась и дамы читали ей старинные повести. В этих повестях, рассказывающих о разных событиях, в нашем мире происходящих, часто говорилось о непостоянных, помышляющих лишь об удовольствиях мужчинах и о страдающих от их вероломства женщинах. И все же в большинстве случаев все они обретали в конце концов опору в жизни. «А в моей судьбе все так зыбко! — думала госпожа. — Возможно, господин прав и мне действительно повезло больше других. Но неужели мне так и не удастся освободиться от непосильно мучительной горечи, снедающей сердце! О, это невыносимо!»

Поздней ночью она наконец легла, а на рассвете почувствовала сильные боли в груди. Прислужницы, поспешившие к ней на помощь, предложили известить господина, но госпожа решительно запретила им это делать и, превозмогая мучения, дождалась утра. Ей становилось все хуже, начался жар. Гэндзи же не появлялся, а дамы не решались послать за ним.

Скоро пришел посланный от нёго, и ему сообщили, что госпожа заболела. Встревожившись, нёго сама известила о том Гэндзи, и он поспешил в Весенние покои, где застал госпожу в весьма тяжелом состоянии.

— Что с вами? — спросил он, взяв ее за руку. Тело ее горело, и, вспомнив их недавний разговор, Гэндзи испугался.

Подали угощение, но он и смотреть на него не мог.

Целый день Гэндзи не отходил от ложа больной, любовно ухаживая за ней. Она с отвращением отворачивалась даже от самой легкой пищи и совсем не вставала.

Шли дни. Охваченный мучительным беспокойством, Гэндзи заказал молебны во всех храмах. В дом призвали монахов, чтобы они произносили соответствующие заклинания и творили оградительные обряды. Госпожу мучили боли, чаще всего весьма неопределенные, но иногда у нее снова начинала сильно болеть грудь, и тогда она так страдала, что один лишь вид ее возбуждал нестерпимую жалость в сердцах окружающих. Было принято бесчисленное множество обетов, но никаких признаков улучшения не наблюдалось. Даже у самых тяжелых больных бывают временные улучшения, позволяющие надеяться на благоприятный исход, но состояние госпожи не менялось, и это приводило Гэндзи в отчаяние. Он не мог думать ни о чем другом, и разговоры о чествовании государя из дворца Судзаку затихли. Государь же, узнав о болезни госпожи Весенних покоев, часто присылал гонцов, чтобы справиться о ее состоянии.

Так миновали две луны. Сверх меры встревоженный Гэндзи, надеясь, что перемена места окажет на больную благотворное влияние, перевез ее на Вторую линию. В доме на Шестой линии царило смятение. Разлука с госпожой опечалила многих. Слухи о болезни госпожи Весенних покоев дошли до государя из дворца Рэйдзэй и чрезвычайно огорчили его. Удайсё и прочие тоже были обеспокоены. «Если госпожи не станет, господин непременно осуществит свое давнее желание и примет постриг», — думали они и заказывали дополнительные молебны.

— О, для чего вы не разрешили мне… — вздыхала госпожа в те редкие мгновения, когда сознание ненадолго возвращалось к ней, но мысль о том, что она наденет монашеское платье, ужасала Гэндзи даже больше, чем мысль о последней разлуке, которая, увы, все равно неизбежна.

— Я и сам давно хочу уйти от мира, — говорил он, — но мне слишком тяжело оставлять вас одну, я не могу быть причиной ваших страданий. Так неужели вы решитесь покинуть меня?

Однако госпожа слабела с каждым днем, надежды на улучшение не было, и часто казалось, что она вплотную приблизилась к последнему пределу. Погруженный в бездну уныния, Гэндзи перестал навещать Третью принцессу. Звуки струн никого уже не привлекали, кото и бива были спрятаны, большинство домочадцев Гэндзи последовало за ним на Вторую линию, и в доме на Шестой линии остались одни дамы. Казалось, будто в покоях внезапно погас огонь.

Можно было подумать, что весь дом держался на одной госпоже. Нёго тоже переехала на Вторую линию и вместе с Гэндзи ухаживала за больной.

— Боюсь, как бы злые духи не воспользовались вашим положением. Лучше поскорее возвращайтесь во Дворец, — забывая о собственных страданиях, говорила госпожа и, глядя на прелестную маленькую принцессу, плакала.

— Как жаль, что я не увижу вас взрослой! — сокрушалась она. — Наверное, вы очень скоро забудете обо мне.

Нёго не могла сдержать слез.

— Вы не должны так думать! — рассердился Гэндзи. — Теперь это не к добру. Всегда следует надеяться на лучшее. Судьба человека очень часто зависит и от его душевных качеств. Людям талантливым, с широким взглядом на мир обычно сопутствует удача, люди же ограниченные, даже будучи вознесенными судьбой достаточно высоко, редко обретают душевный покой и живут в довольстве. Жизнь людей нетерпеливых, как правило, полна превратностей, люди же спокойные, уравновешенные живут дольше других. Я знаю тому немало примеров.

Взывая к буддам и богам, Гэндзи превозносил заслуги больной и напоминал о том, сколь незначительны ее прегрешения. Достопочтенные священнослужители, адзари, призванные в дом для свершения обрядов, ночные монахи, видя, сколь велико его горе, не скрывали своего сочувствия и все силы отдавали молитвам.

Иногда на пять или шесть дней больной становилось лучше, но тут же снова наступало ухудшение. Так шли дни и луны. «Что с нею станется? Неужели никакой надежды?» — печалился Гэндзи. Злые духи никак не обнаруживали своего присутствия. Нельзя было сказать, что послужило причиной недомогания. Просто госпожа с каждым днем слабела, повергая сердце Гэндзи в отчаяние.

Да, вот еще что: Уэмон-но ками получил звание Тюнагона. Он пользовался особой благосклонностью нынешнего Государя, и положению его завидовали многие. Но, увы, ни чины, ни почести не способны были исцелить его от тоски. В конце концов он вступил в союз со Второй принцессой, старшей сестрой Третьей. Матерью Второй принцессы была кои довольно низкого ранга, и Уэмон-но ками относился к супруге с некоторым пренебрежением. Разумеется, она во всех отношениях была выше обычных женщин, но его сердцем еще владело прежнее чувство, и мог ли он утешиться, глядя на эту гору Обасутэ (307)? Заботясь о ней, он лишь отдавал дань приличиям.

По-прежнему томимый тайной тоской, Уэмон-но ками не терял связи с особой по прозванию Кодзидзю. Она была дочерью кормилицы Третьей принцессы, которую называли Дзидзю. Дзидзю же приходилась младшей сестрой кормилице Уэмон-но ками, поэтому ему были хорошо известны все подробности жизни принцессы. Он знал, как прелестна она была ребенком, как любил ее Государь. Возможно, уже тогда и устремилось к ней его сердце…

Предполагая, что теперь, когда хозяин изволит пребывать в другом месте, в доме на Шестой линии безлюдно и тихо, Уэмон-но ками снова вызвал к себе Кодзидзю и принялся ее упрашивать.

— Я не в силах жить без вашей госпожи, — говорил он, вздыхая, — вы всегда были меж нами посредницей, я доверял вам и надеялся на вас. От вас я знал о том, как она живет, через вас мог поведать ей о своей нестерпимой тоске. Увы, надеялся я напрасно, меня ждало жестокое разочарование. Но боюсь, что и сам Государь не совсем доволен тем, как сложилась судьба его дочери. Вряд ли ему неизвестно, что принцесса, оттесненная другими особами, живущими на попечении господина бывшего министра, занимает в доме на Шестой линии весьма незавидное положение, что ей часто приходится коротать ночи в унылом одиночестве, что она скучает и печалится…

Говорят, он раскаивается и жалеет, что не отдал принцессу другому, ибо если уж отдавать дочь простому подданному, то следует по крайней мере выбрать того, кто будет заботиться о ней так, как она того заслуживает. Мне передавали также, будто он изволил заметить, что Второй принцессе, по его мнению, повезло куда больше и за ее будущее он спокоен. Вы себе представить не можете, как мне больно, как обидно слушать подобные разговоры! О, я просто в отчаянии! Я нарочно взял себе в супруги ее сестру, но разве может одна заменить другую?

— Не слишком ли многого вы хотите? У вас уже есть одна принцесса. Неужели вам мало? Не чрезмерны ли ваши притязания?

— О, вы совершенно правы, — улыбается Уэмон-но ками. — Но ведь ее отец и нынешний Государь знали о том, что я, недостойный, позволил себе возыметь подобное желание, и, как мне передавали, у них не было возражений. О, если бы вы приложили чуть больше усилий…

— Поверьте, это было невозможно. Не знаю, стоит ли говорить здесь о предопределении или нет, но только, когда бывший министр с Шестой линии обратился к Государю, у того не возникло никаких сомнений. Да и мог ли он предпочесть вас? Вы занимали слишком незначительное положение, и до бывшего министра вам было далеко. Это теперь вы стали важной особой и ваше платье потемнело, а тогда…

Кодзидзю говорила так резко и убежденно, что тщетно было надеяться на ее содействие, и, не решаясь открыться ей до конца, Уэмон-но ками сказал:

— Оставим этот разговор. Что толку ворошить прошлое? Единственное, о чем я прошу вас: предоставьте мне возможность непосредственно высказать принцессе хоть малую толику того, что накопилось у меня на душе. Более благоприятного случая не будет. Поверьте, я смирился и ни о чем предосудительном не помышляю. Посмотрите же на меня. Неужели вы не видите, что я не способен на дурное?

— Ни о чем предосудительном? А что может быть предосудительнее того, о чем вы просите? — недовольно отвечала Кодзидзю. — Боюсь, вы задумали недоброе. Лучше бы я не приходила сюда.

— О, не говорите так. Вы всегда преувеличиваете. В мире нет постоянства. Разве с супругами самого Государя никогда не случалось подобного? А когда речь идет о принцессе… Разумеется, ее положение в мире высоко, но, судя по всему, и у нее есть немало причин сетовать на судьбу. Она всегда была любимицей Государя и привыкла к тому, что на ней сосредоточены все его попечения, может ли она чувствовать себя счастливой, живя среди особ гораздо более низкого звания? Как видите, мне все известно. Мир так изменчив, не пытайтесь же уверить меня в том, что все решено раз и навсегда.

 — Но подумайте, разве может принцесса вступить в другой, более удачный союз только потому, что ею пренебрегают? К тому же ее положение в доме с самого начала не совсем обычно. Она была слишком беспомощна, не имела надежного покровителя, вот Государь и рассудил, что министр с Шестой линии сумеет заменить ей отца. Именно это и наложило на их отношения особый отпечаток. Поэтому весьма дурно с вашей стороны… — Кодзидзю совсем рассердилась, и, пытаясь успокоить ее, Уэмон-но ками сказал:

— Помилуйте, я вовсе не надеюсь, что принцесса, имеющая столь несравненного супруга, предпочтет ему меня, человека более чем заурядного. Но почему мне нельзя сказать ей через ширму всего несколько слов? Не считается же грехом поверять мысли богам и буддам?

Он пылко клялся, что не позволит себе ничего дурного, и хотя сначала Кодзидзю решительно отказала ему… Увы, она и сама была еще молода и неопытна. Могла ли она противиться человеку, готовому пожертвовать жизнью ради исполнения своего желания?

— Хорошо, я постараюсь помочь вам, если удастся улучить миг… Но только удастся ли? Когда господина нет, в покоях принцессы ночуют почти все прислужницы, ее никогда не оставляют одну. Так что я не могу ничего обещать.

И, весьма раздосадованная, Кодзидзю уехала.

— Ну что? Ну как? — каждый день докучал ей Уэмон-но ками, и наконец, когда обстоятельства сложились, по ее мнению, наиболее благоприятным образом, она известила его. Вне себя от радости, он поспешил на Шестую линию, стараясь никому не попадаться на глаза. Уэмон-но ками сознавал, что поступает дурно, и не помышлял о многом, понимая, что это лишь увеличит его страдания. Ему просто хотелось поближе увидеть ту, чей образ неотвязно преследовал его с того весеннего вечера, когда случайно мелькнул перед ним край ее платья. Он надеялся, что, высказав принцессе свои чувства, сумеет пробудить в ее душе жалость и, быть может, она удостоит его хоть несколькими словами.

Стояли десятые дни Четвертой луны. Накануне Священного омовения[61] двенадцать дам из свиты принцессы, коим полагалось сопровождать жрицу Камо, равно как и менее знатные молодые дамы и девочки-служанки, собиравшиеся поехать полюбоваться церемонией, были заняты приготовлениями и совершенно не имели досуга, поэтому в доме было тихо и безлюдно. Госпожу Адзэти, одну из самых близких прислужниц принцессы, вызвал иногда посещавший ее Гэнтюдзё, и, когда она удалилась, в покоях осталась одна Кодзидзю. Решив, что более благоприятного случая не представится, она тихонько провела Уэмон-но ками к восточной части полога. Ах, лучше бы она этого не делала!

Принцесса легла, ни о чем не подозревая, заметив же, что к ней приближается какой-то мужчина, подумала: «Наверное, приехал господин». Каков же был ее ужас, когда кто-то робко обнял ее и приподнял с ложа! «Не злой ли дух?» — испугалась она и отважилась взглянуть: перед ней был совсем не господин, а какой-то незнакомец. Склонясь к ней, он бормотал что-то невразумительное. Принцесса совсем растерялась. Она позвала дам, но рядом никого не было и на зов никто не откликнулся. Бедняжка дрожала, почти теряя сознание от страха, тело ее покрылось испариной. Какой прелестной и трогательной казалась она Уэмон-но ками!

— О, я хорошо понимаю, сколь я ничтожен, — проговорил он, — но мне казалось, что я вправе рассчитывать на большее сочувствие. Когда-то я позволил себе увлечься дерзкою мечтой. Схорони я ее в тайниках души, она, возможно, осталась бы там навсегда. Но, к несчастью, я посмел заговорить о своих чувствах, когда же слух о них дошел до вашего отца, он ничем не выдал своего неодобрения моему искательству и тем самым подал мне некоторую надежду. Но, увы, меня ждало разочарование — я был отвергнут только потому, что мое звание оказалось недостаточно высоко, хотя, поверьте, никто не мог любить вас сильнее. «Что толку терзаться теперь?» — подумал я и смирился, но, очевидно, чувство успело овладеть моей душой. Во всяком случае, время не исцелило меня, напротив, с каждым днем возрастала моя печаль, горькой досадой полнилось сердце, я грустил и тосковал невыразимо. Наконец, не в силах более сдерживаться, я дерзнул предстать перед вашим взором. Я понимаю, сколь безрассудно мое поведение, но вам нечего бояться, я не собираюсь усугублять свою вину.

Догадавшись, кто перед ней, принцесса в ужасе отшатнулась, она не могла выговорить ни слова.

— Мне понятно ваше недоумение, но, скажите, разве в мире никогда не случалось ничего подобного? — настаивал Уэмон-но ками. — Я в отчаянии от вашей холодности. Неужели вы не понимаете, что повергаете мое сердце в еще большее смятение? Довольно одного слова участия, и я уйду успокоенный.

Принцесса всегда представлялась Уэмон-но ками особой гордой и неприступной. Открыть ей свою душу — большего он не желал. Он не позволит себе ничего, о чем ему пришлось бы потом пожалеть. Но вместо надменной, недоступной красавицы перед ним было существо милое, нежное и кроткое, пленяющее необыкновенным изяществом и тонкостью черт. «О, если б я мог увезти ее куда-нибудь и вместе с ней исчезнуть из мира, не оставив никаких следов…» — подумалось Уэмон-но ками, и он окончательно потерял голову…

Задремал ли он или просто забылся на миг, но только привиделась ему та самая прирученная им кошечка. Нежно мяукая, она подошла к нему. «Неужели я привез ее, чтобы подарить принцессе? — изумился Уэмон-но ками. — Но зачем?..» Тут он очнулся, недоумевая: «К чему бы?..»[62]

Принцесса была в отчаянии. «Неужели все это наяву?» — думала она, и на сердце у нее было неизъяснимо тяжело.

— Вы должны видеть в сегодняшней встрече знак неразрывной связанности наших судеб, — говорил ей Уэмон-но ками. — О, мне и самому кажется, что я лишь грежу…

Он напомнил ей о том вечере, когда веревка, которой была привязана кошка, натянувшись, приподняла край занавеса. «Значит, и в самом деле…» — вздохнула принцесса. Право, можно ли иметь худшее предопределение?

«Как посмотрю я теперь в глаза господину?» — ужасалась она и по-детски, навзрыд плакала. Уэмон-но ками, изнемогая от жалости и раскаяния, утирал ее слезы, и скоро рукава его промокли до нитки.

Вот и небо посветлело, пора было уходить, но куда? Ах, лучше бы он вовсе не приходил!

— Что же мне делать? — взмолился он. — Вы должны ненавидеть меня, и вряд ли мы встретимся снова. О, прошу вас, скажите хоть что-нибудь!

Но растерянная, трепещущая принцесса не в силах вымолвить ни слова.

— Как вы мучаете меня! — пеняет он ей. — Ваша жестокость поистине беспримерна! Для чего мне теперь жизнь? Я без колебаний расстался бы с нею. До сих пор в ней был хоть какой-то смысл… Впрочем, слишком больно думать, что этот вечер последний. С какой радостью отдал бы я жизнь за малейший знак участия…

Взяв принцессу на руки, Уэмон-но ками выходит из опочивальни. «Что он еще задумал?» — в страхе думает она. Раздвинув стоявшую в углу ширму и загородив ею принцессу, Уэмон-но ками открывает дверь. Дверь же южной галереи, через которую он вошел вчера, так и осталась открытой. Еще совсем темно, но, страстно желая увидеть лицо принцессы, он приподнимает решетку.

— Ваша холодность сводит меня с ума. Одно ваше слово, и я нашел бы в себе силу обрести присутствие духа. Неужели вы не пожалеете меня? — умоляет он.

Принцесса пытается ответить, но, скованная ужасом, только дрожит всем телом, словно малое дитя. Между тем становится совсем светло.

— Вероятно, мне следовало бы рассказать вам об одном удивительном сне, невольно запавшем мне в душу, — говорит раздосадованный Уэмон-но ками. — Но раз мое присутствие так неприятно вам… Кто знает, может быть, скоро вы и сами догадаетесь, что я имею в виду. — С этими словами он поспешно выходит.

Ах, даже осенью небо не бывает таким печальным, каким оно было в тот предрассветный час!

— Где же теперь, В каком небе блуждать придется? В предутренний час Упала — откуда, не знаю — Роса на мои рукава… (308, 309) —

сетует он, показывая на рукав своего нижнего платья.

Принцесса же, увидав, что он наконец уходит, вздыхает с облегчением и еле слышно отвечает:

— В предутренней мгле Затеряется, может быть, след Горестной жизни. Сном мимолетным окажется Все, что случилось со мной…

Уэмон-но ками почти вышел, когда раздался ее нежный, едва ли не детский голосок, и ему показалось, что душа его в самом деле покинула тело (310).

Никакого желания встречаться со Второй принцессой у Уэмон-но ками не было, поэтому, стараясь никому не попадаться на глаза, он поехал к Вышедшему в отставку министру. Приехав же, лег, но долго не мог сомкнуть глаз. «Неужели тот сон окажется вещим? — думал он, с нежностью вспоминая увиденную во сне кошку. — Какое тяжкое преступление я совершил! Как же мне жить теперь?» Изнемогая от стыда и страха, Уэмон-но ками почти не выходил из дома.

Последствия его непростительной дерзости могли быть ужасны — не только для принцессы, но и для него самого. Мучимый раскаянием, он не решался искать утешения в доме на Шестой линии.

Даже если бы Уэмон-но ками соблазнил супругу самого Государя и, ,осле того как слухи об этом распространились по миру, расстался бы с жизнью, не снеся страданий, и тогда ему не было бы тяжелее. Пусть его вина не так уж и велика, одна мысль об укоризненном взгляде Гэндзи повергала его в отчаяние.

Под благородной, изящной наружностью часто скрываются низменные желания. Самые знатные дамы могут быть в душе своей любострастны, и достаточно решительный мужчина без труда сумеет добиться их благосклонности. Принцесса же была слишком неопытна и робка. Ей казалось, что всем уже известно о случившемся, она избегала дневного света и целыми днями сидела в опочивальне, сокрушаясь о злополучной своей судьбе.

Слух о том, что принцесса как будто нездорова, дошел до Гэндзи. Имея и без того довольно оснований для беспокойства, он встревожился и поспешил в дом на Шестой линии.

Принцесса не испытывала никакого определенного недомогания, но была крайне чем-то подавлена, сторонилась Гэндзи и не решалась встречаться с ним взглядом. Полагая, что она просто обижена — ведь он не навещал ее так долго, — Гэндзи стал рассказывать ей о состоянии госпожи Весенних покоев.

— Боюсь, что жить ей осталось совсем немного. Мне не хотелось бы огорчать ее своей невнимательностью. Она была ребенком, когда появилась в моем доме, и я не в силах ее оставить. Все эти луны я забывал обо всем, ухаживая за ней. Но пройдет время, и вы поймете…

Видя, что он пребывает в полном неведении, принцесса еще больше страдала и, мучимая сознанием своей вины, тихо плакала украдкой.

А уж об Уэмон-но ками и говорить нечего. Ему никогда не бывало так тяжело. Тоска не отпускала его ни днем, ни ночью. Шли дни, а он был все так же безутешен.

В день праздника Камо друзья, радостно возбужденные предстоящими развлечениями, приходили к нему один за другим и звали его с собой, но он сказался больным и до вечера просидел в опочивальне, отдавшись глубочайшей задумчивости.

Заметив мальву в руке девочки-служанки, Уэмон-но ками подумал:

«В час недобрый, увы, Сорван моей рукою Встречи цветок, Ведь не всем разрешают боги Прическу им украшать».

Впрочем, и эта мысль не принесла ему облегчения, скорее напротив.

Издалека доносился грохот спешащих на праздник карет. Прислушиваясь к нему как к чему-то совершенно постороннему, Уэмон-но ками в тоскливом бездействии провел этот день, показавшийся ему бесконечным. Но винить было некого.

Дурное настроение супруга не укрылось от взора Второй принцессы. Не зная, что послужило тому причиной, она обижалась, сердилась и в конце концов тоже погрузилась в уныние. Все прислуживающие ей дамы отправились на праздник, в доме было тихо и безлюдно. Принцесса печально перебирала струны кото «со», движения ее были благородны и изящны, но, отдавая должное ее красоте, Уэмон-но ками не переставал сетовать на судьбу, связавшую его не с той, к которой стремились его думы. Разумеется, они были сестрами, и все же…

«Кассия, мальва — Всегда имена их рядом. Но отчего Мне пришлось украсить прическу Этим опавшим листком?»—

небрежно написал он. Право, лучше было бы воздержаться от столь неучтивых намеков.

Гэндзи так редко бывал у принцессы, что уехать сразу же казалось ему неудобным, и хотя он изнемогал от тревоги… Но вот пришел гонец с известием, что у госпожи Весенних покоев прервалось дыхание, и Гэндзи, забыв обо всем, в отчаянии бросился на Вторую линию. О, какой мрак царил в его душе! Возле дома на Второй линии до самой Большой дороги толпились и шумели люди. Из дома доносились рыдания и стоны, позволяющие предположить самое худшее. Не помня себя от горя, Гэндзи вошел в покои госпожи.

— Последние дни она чувствовала себя лучше — и вдруг совершенно неожиданно… — рыдали дамы. — О госпожа, возьмите и нас с собою! — тщетно взывали они, теряя рассудок.

Алтари для оградительных служб были уже разбиты, и монахи один за другим уходили, стеная. В покоях остались лишь те, кому было положено там находиться. «Значит, это и в самом деле конец», — понял Гэндзи. Горе его было беспредельно.

— Все же не исключено, что это лишь козни злых духов. Не следует раньше времени предаваться отчаянию. — Успокоив дам, Гэндзи позаботился о том, чтобы были даны новые, еще неслыханные обеты, и послал за самыми известными заклинателями:

— Даже если исчерпала она отмеренный ей жизненный срок, разве не может он продлиться? Ведь существует обет великого Фудо[63], задержите же ее хотя б на полгода!

И, окутанные черным дымом, словно от их голов поднимавшимся, заклинатели принялись за дело.

— О, взгляните на меня еще хоть раз! — взывал к госпоже Гэндзи. — Я никогда не прощу себе, что не был рядом с вами в последний миг!

Казалось, что и он вот-вот расстанется с этим миром. Нетрудно себе представить, в каком отчаянии были дамы! Но вот — уж не потому ли, что стенания Гэндзи дошли до самого Будды, — злой дух, упорно не покидавший тела больной в течение долгих лун, перешел наконец на маленькую девочку-посредника и разразился стонами и проклятиями, а к госпоже вернулась жизнь.

Гэндзи возрадовался, но одновременно содрогнулся от ужаса. Усмиренный молитвами дух заговорил, и вот что он сказал:

— Уходите, все уходите, оставьте меня с господином. О да, я хотела отомстить вам за все обиды, за все испытания, выпавшие мне на долю. Но, увидев, сколь велико ваше горе, поняв, что оно может стоить вам жизни, я сжалилась над вами и обнаружила себя. Так, я приняла иное обличье, но прежние чувства и теперь живы в моем сердце, они-то и привели меня сюда. И хотя я решила, что никогда не откроюсь вам… — Тут девочка зарыдала, и волосы упали ей на лицо.

Вглядевшись, Гэндзи узнал духа, уже являвшегося ему однажды, и снова содрогнулся от ужаса и отвращения. Стараясь предупредить новый взрыв ярости, он схватил девочку за руку:

— Но могу ли я верить? Я знаю, что иногда лисы и прочие злые твари в безумии своем порочат память ушедших. Откройте свое настоящее имя! Или напомните о чем-то, что известно мне одному. Тогда я поверю вам.

И дух ответил, рыдая:

— Давно уже я В ином пребываю обличье. Ты же ничуть Не изменился, все так же Смотришь, не узнавая…

О, как тяжко…

Дух рыдал, извергая проклятия, и все же — нельзя было не узнать… Гэндзи в ужасе отшатнулся. «Я не должен разрешать ей говорить», — подумал он.

— Оттуда, с небес, я видела, сколь много сделали вы для моей дочери, и признательность моя безгранична. Но разошлись теперь наши дороги, и даже судьба дочери больше не волнует меня. Единственное, что осталось от меня в мире, — это мои обиды. Я хорошо помню, как вы пренебрегали мной, когда я была жива, как отдалились от меня… Но труднее всего смириться с тем, что теперь, когда меня нет уже в этом мире, вы, беседуя с возлюбленной супругой своей, говорите обо мне как о дурной, недоброй женщине. А я-то надеялась, что вы простили меня и не позволяете другим порочить мое имя… Потому-то я и приняла это ужасное обличье и столь упорно преследовала вашу супругу. В моей душе нет ненависти к ней лично, но вы находитесь под надежной защитой высших сил, и к вам я не сумела приблизиться. О, вы были так далеко, что до меня долетали лишь еле внятные звуки вашего голоса. Умоляю, облегчите мои страдания. Все эти обряды, чтение сутр лишь усугубляют мои душевные муки. Мое тело объято пламенем, и я не слышу священных слов. О, как мне горько! Прошу вас, расскажите обо мне Государыне. Пусть не допускает в сердце свое ревности и злобы. Скажите, чтобы добродетельными поступками постаралась она облегчить бремя, отяготившее ее душу за годы, проведенные в Исэ. Ах, когда б вы знали, какое мучительное раскаяние терзает меня!

Она готова была продолжать, но Гэндзи показалось нелепым беседовать с духом, и он распорядился, чтобы девочку заперли, а госпожу потихоньку перенесли в другие покои.

Тем временем слух о кончине госпожи Мурасаки разнесся по миру, и у дома на Второй линии стали появляться гонцы с соболезнованиями. Право, не к добру…

В тот день весь двор отправился смотреть на возвращающуюся из Камо праздничную процессию, и многие узнали о происшедшем лишь на обратном пути.

— Какое несчастье! — сокрушались одни. — Кому же и жить, как не ей? Судьба всегда была к ней столь благосклонна, неужели в самом деле угас этот чудный свет? Наверное, поэтому и небо так потемнело — вот-вот польет дождь.

— Столь совершенные особы редко задерживаются надолго в этом мире, — возражали другие.

— Так, что «могло быть милее нам»? (311). Право, сказано словно о ней…

— Увы, слишком долгое благоденствие ей подобных кое для кого оборачивается порой жестокими муками.

— Уж теперь-то Третья принцесса займет в доме положение, приличное ее званию.

— Да, до сих пор она была лишена этого, бедняжка.

Среди возвращавшихся был и Уэмон-но ками, который, с трудом пережив вчерашний день, на сей раз все-таки поехал на праздник и взял с собой младших братьев своих — Садайбэна и Тосайсё. Он услыхал, о чем переговариваются люди, и сердце его тоскливо сжалось.

— «Да и что в нашем зыбком мире…» (312) — пробормотал Уэмон-но ками словно про себя и велел ехать на Вторую линию.

«А что, если слухи неверны? — подумал он. — Тогда соболезнования окажутся неуместными». Он сделал вид, что не имел иного намерения, кроме как по обыкновению своему справиться о здоровье госпожи. Но, увидев толпы рыдающих людей, понял: услышанное было правдой.

Приехал принц Сикибукё и, ничего перед собой не замечая, прошел во внутренние покои. До того ли ему было, чтобы передавать Гэндзи чьи-то соболезнования?

К Уэмон-но ками, поспешно вытирая слезы, вышел Удайсё.

— Что же произошло? — спрашивает Уэмон-но ками. — Люди говорят недоброе, но поверить в это невозможно. Удрученные долгой болезнью госпожи, мы пришли справиться о ее самочувствии.

— Состояние госпожи давно уже внушало опасения, — отвечает Удайсё. — И вот сегодня на рассвете прервалось ее дыхание. Говорят, всему виной злые духи. Я слышал, будто жизнь вернулась к ней, и многие уповают на лучшее. Однако надежда слишком слаба. О, как это тяжело!

Судя по всему, он много плакал, глаза его покраснели и опухли от слез. Потому ли, что Уэмон-но ками и сам в те дни пребывал в несколько необычном состоянии духа, или по какой другой причине, но только ему показалось странным, что Удайсё так печалится из-за своей мачехи, которую почти не знал.

Многие приходили справиться о здоровье госпожи, и Гэндзи сказал:

— Передайте всем, что состояние больной давно уже было тяжелым, сегодня же нам показалось, что дыхание ее прервалось, и дамы, придя в отчаяние, подняли весь этот шум. Сам я до сих пор не могу успокоиться, мысли мои расстроены, и свою благодарность за участие я выражу как-нибудь в другой раз. Надеюсь, меня извинят.

Уэмон-но ками, подавленный сознанием своей вины, вряд ли пришел бы в дом Гэндзи, когда б не стечение столь горестных обстоятельств. Он казался смущенным, в движениях его ощущались неловкость и принужденность, а ведь будь он чист душою…

Даже после того как жизнь вернулась к госпоже, Гэндзи долго не мог унять мучительного беспокойства и заказывал все новые и новые молебны. Миясудокоро и живая была ему неприятна, а уж в этом неожиданном, страшном обличье тем более. При одной мысли о ней он содрогался от ужаса. Даже заботы о Государыне-супруге не доставляли ему теперь отрады, и в конце концов, придя к выводу, что все женщины по природе своей греховны[64], Гэндзи проникся величайшим отвращением к миру. В том, что это была именно миясудокоро, он не сомневался, ибо кто, кроме нее, мог подслушать слова, произнесенные им однажды, когда они беседовали с госпожой наедине? Как тяжело было у него на душе! Госпожа упорствовала в своем желании стать монахиней, и, рассудив, что это и в самом деле может оказать на нее благотворное действие, Гэндзи разрешил ей подстричь волосы на темени и принять первые пять обетов[65].

Сколько мудрых и трогательных слов было сказано монахом-наставником, когда говорил он о благодати, осеняющей принявшего обет!

Забыв о приличиях, Гэндзи ни на шаг не отходил от госпожи. Плача и отирая слезы, он вместе с ней возносил молитвы Будде. Увы, в столь горестных обстоятельствах даже самому мудрому человеку трудно сохранить самообладание. И днем и ночью Гэндзи помышлял лишь о том, как спасти госпожу, как удержать ее в этом мире. Ничто другое не занимало его, он совершенно упал духом, лицо его побледнело и осунулось. В темные, дождливые дни Пятой луны больной стало немного лучше, хотя по-прежнему ее мучили боли и говорить о выздоровлении было рано.

Желая облегчить страдания ушедшей миясудокоро, Гэндзи распорядился, чтобы в покоях госпожи ежедневно читали одну из частей сутры Лотоса и свершали самые действенные обряды. Отобрав монахов, известных особенно звучными голосами, он повелел им постоянно читать сутру у изголовья больной. Ибо дух время от времени обнаруживал свое присутствие, испуская жалобные стоны, и окончательно не покидал ее тела.

Наступила жара, госпожу мучили приступы удушья, она все больше слабела, и Гэндзи был в отчаянии.

Чувствуя, что вот-вот расстанется с этим миром, госпожа с болью смотрела на супруга. «Я не так уж дорожу жизнью, — думала она. — Его же страдания и теперь велики, а когда я уйду совсем…»

И вот, потому ли, что она принудила себя выпить целебного отвара, или по какой другой причине, но только к началу Шестой луны здоровье госпожи заметно укрепилось и она могла даже приподнимать голову.

Гэндзи никогда еще не находил ее такой прекрасной, но увы, в этом тоже виделся ему дурной знак, и он не решался ее оставить даже на короткое время.

Принцесса же после того злополучного дня испытывала постоянное недомогание, и, хотя ничего угрожающего в ее состоянии не было, она начиная с прошлой луны почти ничего не ела, очень побледнела и осунулась.

Уэмон-но ками, которому далеко не всегда удавалось справиться с обуревавшей его страстью, время от времени навещал ее, но их мимолетные, словно сон, встречи лишь усугубляли смятение, царившее в ее душе.

Принцесса благоговела перед Гэндзи, в ее глазах ему не было равных. А Уэмон-но ками… Несомненно, любая другая женщина сумела бы членить по достоинству благородство его манер, тонкую прелесть лица, но принцесса, с детства привыкшая видеть рядом несравненного Гэндзи, не испытывала к Уэмон-но ками ничего, кроме неприязни, и можно только сетовать на судьбу, которая заставила ее так страдать из-за этого человека.

Заметив, в каком она состоянии, кормилица и прочие дамы не преминули попенять Гэндзи: «В такое время господину следовало бы навещать супругу почаще». Услыхав, что принцесса нездорова, Гэндзи решил наведаться в дом на Шестой линии.

Госпожа, изнемогавшая от жары, вымыла волосы, и это немного освежило ее. Она лежала, раскинув мокрые пряди вокруг себя. Сохли они медленно, но не сбивались, не путались, а струились красивыми волнами. Побледневшее и осунувшееся лицо ее было прекрасно, оно поражало какой-то особенной голубоватой белизной, прозрачная кожа словно светилась изнутри. Легкая и хрупкая, как пустая куколка бабочки, госпожа была необыкновенно хороша.

В доме на Второй линии долгое время никто не жил, и он успел прийти в запустение, зато теперь там было тесно и шумно. В последние дни, когда здоровье госпожи поправилось, она часто любовалась приведенным в порядок садом, светлыми ручьями, один вид которых веселил душу, и умиленно думала о том, что не зря задержалась в этом мире.

От покрытого цветущими лотосами пруда веяло прохладой, на прекрасных зеленых листьях словно драгоценные камни сверкала роса.

— Взгляните! — говорит Гэндзи. — Словно только им ведомо, что такое прохлада.

И, чуть приподнявшись, госпожа смотрит на пруд. А ведь совсем недавно трудно было даже предположить…

— Уж не сон ли, думаю я, на вас глядя, — говорит Гэндзи, и на глазах его появляются слезы. — Сколько раз мне казалось, что и моя жизнь вот-вот оборвется…

— Капли росы Сверкают на листьях лотоса. Увижу ли я, Как исчезнут они? Моя жизнь Продлится ль хотя бы настолько?—

говорит растроганная до слез госпожа.

— Поклянемся друг другу, Что не только в нынешнем мире, Но и в мире грядущем Будем мы неразлучны с тобою, Как на лотосе эти росинки, —

отвечает Гэндзи.

Уходить ему не хотелось, но прошло уже несколько дней с тех пор, как его известили о нездоровье принцессы, а он, целиком поглощенный заботами о другой, до сих пор не удосужился ее навестить. Вправе ли он пренебрегать чувствами ее отца и брата? К тому же теперь, когда свет блеснул наконец меж туч, ничто не мешало ему ненадолго отлучиться. И Гэндзи отправился в дом на Шестой линии…

Принцесса, терзаемая сознанием собственной вины, боялась смотреть Гэндзи в глаза и, с трудом скрывая смущение, не отвечала на его вопросы. Решив, что она обижена, хотя старается этого не показывать, Гэндзи принялся утешать ее. Призвав к себе даму постарше, он осведомился о самочувствии принцессы.

— Госпожа, судя по всему, в необычном состоянии, — объясняет дама. Гэндзи поражен:

— Невероятно! Ведь так давно уже…

«Сколь прихотлива судьба, — думает он. — Женщины, которые постоянно находятся при мне, и те…»

Не спрашивая ничего у самой принцессы, он с жалостью и умилением смотрит на ее осунувшееся лицо.

Гэндзи провел в доме на Шестой линии дня два или три: после столь долгого отсутствия уезжать раньше было неудобно. Однако тревога за госпожу ни на миг не оставляла его, и он то и дело писал к ней.

— Только что расстались, а уже так много слов скопилось в его душе. Да, не повезло нашей госпоже! — ворчали дамы, не ведая о том, что принцесса и сама небезгрешна.

Между тем Кодзидзю места себе не находила от беспокойства. Услыхав о том, что в дом на Шестой линии приехал Гэндзи, Уэмон-но ками, совершенно потеряв голову, написал принцессе длинное, полное упреков письмо. Улучив миг, когда Гэндзи ненадолго вышел во флигель и покои опустели, Кодзидзю тихонько показала его принцессе.

— Ах, это невыносимо! Я не желаю даже смотреть на него. Мне сразу делается хуже.

И, отвернувшись, принцесса легла.

— Все же взгляните хотя бы на эту приписку. Удивительно трогательно написано, — настаивала Кодзидзю, разворачивая письмо, но тут послышались чьи-то шаги и, поспешно загородив госпожу занавесом, она вышла. Немудрено вообразить, в каком смятении была принцесса!

Вошел Гэндзи, и, не успев как следует спрятать письмо, она сунула его под сиденье. Гэндзи же пришел попрощаться, ибо вечером собирался вернуться в дом на Второй линии.

— Вам как будто лучше, — говорит он. — А состояние госпожи по-прежнему вызывает опасения, и я не хотел бы огорчать ее своим невниманием. Верьте мне и старайтесь не придавать значения наветам злых людей. Скоро вы и сами поймете.

Разумеется, от Гэндзи не могла укрыться какая-то странная принужденность, проглядывавшая в облике принцессы. Обычно она чувствовала себя с ним совершенно свободно и, по-детски шаловливая, охотно отвечала на шутки. Сегодня же ее словно подменили: она дичилась, избегала его взгляда…

Впрочем, скорее всего она была просто обижена.

Пока они лежали в дневных покоях и беседовали, спустились сумерки. Задремавшего было Гэндзи разбудило звонкое стрекотание цикад.

— Что ж, пока различимы дороги… (313) — говорит он, переодеваясь.

— Но отчего вы не хотите дождаться луны? (313) — спрашивает принцесса. Право, кто устоит против ее юной прелести?

«Видно, надеется хотя бы до тех пор…» (313) — растроганно думает Гэндзи.

— Хочешь, наверное, Чтоб мои рукава промокли От вечерней росы, Потому и уходишь, едва В саду зазвенели цикады… (314) —

в простоте душевной говорит она, и, умиленный, он снова опускается рядом. Разве можно ее оставить?

Пенье цикад И в том, и в другом саду Сердце волнует. Что слышится в нем теперь Той, которая ждет?

Раздираемый противоречивыми чувствами, Гэндзи долго сидел, вздыхая, но в конце концов, не желая огорчать принцессу, остался в доме на Шестой линии еще на одну ночь.

Все же на сердце у него было неспокойно, мысли постоянно устремлялись к другой, и, отведав немного плодов, он очень скоро удалился в опочивальню. На следующий день Гэндзи поднялся рано, решив выехать до наступления жары.

— Вчера я где-то оставил свой веер. А этот никуда не годится, — сказал он и, положив на пол веер, который был у него в руке, прошел в покои, где дремал вчера днем, и огляделся. Приметив, что из-под смявшегося угла сиденья выглядывает краешек светло-зеленого листка бумаги, он, ни о чем не подозревая, вытащил его. Два листка, обильно пропитанные благовониями, были густо исписаны явно мужским почерком и вид имели весьма многозначительный. Прочтя письмо, Гэндзи без труда догадался, кем оно было написано.

Дама, которая держала перед ним открытую шкатулку с зеркалом, не обратила на листки решительно никакого внимания — мало ли что может читать господин? Однако Кодзидзю по цвету узнала вчерашнее послание, и сердце ее тревожно забилось. Она боялась даже смотреть гуда, где Гэндзи вкушал утреннее угощение. «Наверное, все же это другое письмо, — думала она. — Не может быть… Это слишком ужасно. Неужели госпожа не успела его спрятать?»

Принцесса же, ни о чем не догадываясь, еще спала.

«Ах, какое дитя! — думал Гэндзи. — Разбрасывать такие письма… Л если бы его нашел кто-нибудь другой? Непростительное легкомыслие! Впрочем, я всегда знал — если женщине недостает душевной тонкости, покоя не жди».

После того как Гэндзи уехал, а дамы разошлись, Кодзидзю подошла к принцессе.

— Что вы изволили сделать со вчерашним письмом? — спросила она. — Сегодня утром совершенно такое же письмо я видела в руках у господина.

Ужас охватил принцессу, и новые потоки слез побежали по ее щекам. Нельзя сказать, что Кодзидзю не жалела ее, но, право же, подобная неосмотрительность…

— Куда вы изволили положить письмо? Когда пришли дамы, я покинула вас, дабы не подавать подозрений в том, что нас связывают какие-то тайны. Господин же пришел значительно позже. Я была уверена, что вам удалось спрятать письмо.

— Ах нет! Я как раз читала его, когда господин вошел. Я не успела его спрятать и просто засунула под сиденье, а потом забыла.

Ну что можно было ей ответить?

Подойдя к сиденью, Кодзидзю поднимает его, но, увы…

— Ужасно! Господин Уэмон-но ками и так живет в вечном страхе, трепеща при одной мысли, что нашему господину станет известно… Надо же случиться такой беде! И времени прошло совсем немного! Какое же вы дитя! Воспользовавшись вашей неосторожностью, Уэмон- но ками увидел вас, а увидев, не сумел забыть и долго умолял меня… Но я и представить себе не могла, что дело зайдет так далеко. Ах, как мне жаль вас обоих!

Кодзидзю говорила прямо, не обинуясь, но принцесса не обижалась, она была слишком молода, да и сердце имела доброе, а потому, не отвечая, лишь молча плакала.

Чувствуя себя совсем больной, она не дотрагивалась до пищи, и прислуживающие ей дамы возроптали:

— Ну можно ли было оставлять нашу госпожу в таком состоянии! Ведь та совсем уже поправилась, а господин только о ней и заботится. Найденное письмо показалось Гэндзи весьма подозрительным, и, когда рядом никого не было, он внимательно прочел его. «Может быть, это написал кто-то из дам, нарочно подражая почерку Уэмон-но ками?» — предположил было он, но содержание письма, слог не вызывали сомнений. Уэмон-но ками писал, что долгие годы беспрестанно помышлял о ней, что и теперь, когда мечта его наконец осуществилась, не может обрести покоя… Много было в этом письме трогательного и достойного восхищения, но Гэндзи подумал не без некоторого пренебрежения: «Разве можно писать так открыто? Нынешние молодые люди слишком неосторожны. Вот я, к примеру, всегда старался учитывать возможность того, что письмо попадет в чужие руки, а потому даже в случаях, требующих обстоятельности, предпочитал ограничиваться намеками». «Но как мне быть с принцессой? — спрашивал себя Гэндзи. — Скорее всего и ее состояние… Какое несчастье! Смогу ли я и впредь заботиться о ней, несмотря на столь неопровержимое доказательство ее вины?» Разумеется, он предпочел бы, чтобы все осталось по-прежнему, но ведь мужчина, узнав о неверности своей возлюбленной, всегда чувствует себя уязвленным и невольно отдаляется от нее, даже если никогда особенно не дорожил ею и видел в ней лишь красивую игрушку. А в этом случае… Какая непростительная дерзость! Правда, некоторые не останавливаются и перед тем, чтобы соблазнить супругу самого Государя, и тому есть неоднократные примеры, но ведь это совсем другое дело… Прислуживающие в Высочайших покоях мужчины и женщины могут свободно сообщаться друг с другом, и стоит ли удивляться тому, что в чьем-то сердце вспыхивает тайная страсть? Далеко не все дамы разумны и благонравны, даже среди нёго и кои встречаются особы весьма несовершенные, легко впадающие в заблуждение. Впрочем, чаще всего, если, конечно, нет никаких явных улик, провинившиеся остаются служить во Дворце, и в мире никогда не узнают о случившемся. Но женщине, составляющей главнейший предмет попечений супруга и пользующейся его исключительным вниманием, большим даже, чем та, с которой его связывает истинное чувство, позволить себе пренебречь своим попечителем… Такого еще не бывало! Гэндзи просто кипел от негодования. Легко может статься, что какая-нибудь прислуживающая Государю дама, поступившая на придворную службу исключительно по воле случая и тяготящаяся своими обязанностями, начнет благосклонно внимать чьим-то нежным речам, отвечать на письма — ведь некоторые просто неприлично оставлять без ответа — и в конце концов вступит с кем-то в тайную связь. Ее нельзя не осудить, но можно понять. А принцесса? Ожидал ли кто-нибудь, что она отдаст свое сердце такому, как Уэмон-но ками?

Но как ни велика была досада Гэндзи, он решил ничем не выдавать себя и страдал молча. «А что, если покойный Государь тоже все знал и только делал вид, будто ни о чем не догадывается? — думал он, вспоминая прошлое. — Что может быть ужаснее того, что совершил я сам?» В самом деле, вправе ли он осуждать заблудившихся среди отрогов горы, «которой названье Любовь» (315)? Гэндзи старался казаться спокойным и беззаботным, но госпожа не могла не видеть, что какая-то тайная печаль лежит у него на сердце. «Он приехал сюда из жалости ко мне, едва не расставшейся с миром, — подумала она, — и теперь, наверное, тревожится за принцессу».

— Мне гораздо лучше, — говорит она, — а Третья принцесса, кажется, нездорова. Не стоило вам так спешить.

— Да, принцесса была нездорова, но ничего опасного в ее состоянии нет, так что беспокоиться нечего. Когда я там был, от Государя то и дело присылали гонцов. Кажется, и сегодня принесли от него письмо. Государь-монах поручил ему заботиться о принцессе, и он почитает своим долгом входить во все ее нужды. Малейшее невнимание с моей стороны вселяет тревогу в сердца высочайших особ, а мне не хотелось бы их огорчать. — И Гэндзи вздыхает.

— По-моему, прежде всего следует подумать о самой принцессе, — замечает госпожа. — Боюсь, что она недовольна вами. Возможно, сама она и не ропщет, но обязательно найдутся дамы, которые станут внушать ей дурные мысли.

— Вы совершенно правы, — улыбаясь, отвечает Гэндзи. — Наверное, я слишком черств, ибо думаю о том, как бы не обидеть властелина страны, в то время как вы проявляете такую трогательную заботливость по отношению к его сестре… Даже о дамах ее не забываете. А ведь она причинила вам немало горя…

Когда же госпожа предложила ему вернуться в дом на Шестой линии, Гэндзи сказал:

— Мы вернемся туда вместе. А пока набирайтесь сил.

— Мне хотелось бы еще немного отдохнуть здесь. Поезжайте первым, когда же принцесса почувствует себя лучше…

Пока они так беседовали, день склонился к вечеру. Раньше, когда Гэндзи долго не приезжал, принцесса страдала от его холодности, теперь же ее мучили угрызения совести. Больше всего страшилась она, что слух о происшедшем дойдет до ее отца. Уэмон-но ками по-прежнему писал к ней страстно-нетерпеливые письма, и перепуганная Кодзидзю поспешила сообщить ему о том, что случилось. Уэмон-но ками был в отчаянии. Когда же это произошло? Он знал, что все тайны рано или поздно выходят наружу, и мысль о возможном разоблачении повергала его в ужас; ему казалось, что на него постоянно обращен взыскующий взор небес. И вот случилось непоправимое: в руках у Гэндзи было неоспоримое свидетельство его преступления. Мучительный стыд овладел сердцем Уэмон-но ками: как смел он хотя бы помыслить… Все чувства его были в смятении, его постоянно знобило — и это в ту пору, когда даже утренние и вечерние часы не приносят с собою прохлады… (316). «Господин из дома на Шестой линии так добр ко мне, — думал Уэмон-но ками. — Он всегда выделял меня среди прочих, призывая к себе и для доверительных бесед, и для развлечений. Осмелюсь ли я показаться ему на глаза теперь, когда он вправе считать меня бесчестным, неблагодарным и дерзким? Однако, если я вовсе перестану появляться в доме на Шестой линии, люди заподозрят неладное, да и сам он окончательно утвердится в своих подозрениях».

От этих тягостных мыслей Уэмон-но ками занемог и не показывался даже во Дворце. Вряд ли его поступок мог быть расценен как тяжкое преступление, но ему казалось, что жизнь потеряла для него всякий смысл. «Ведь знал же я, что этим кончится, — думал он, терзаемый запоздалым раскаянием. — К тому же принцессе явно недостает благоразумия и душевной тонкости… Взять хотя бы тот случай с кошкой.. Теперь мне понятно, почему Удайсё был так раздосадован». Как видно, желая исцелиться от пагубной страсти, Уэмон-но ками нарочно старался очернить принцессу в собственных глазах. «Неплохо иметь дело с особой столь высокого происхождения, но Третья принцесса слишком уж изнеженна, наивна и невежественна. Она совсем распустила своих дам, а это может иметь дурные последствия не только для нее самой, но и для других». И все же он не мог не жалеть ее.

Между тем принцессе по-прежнему нездоровилось, и была она столь трогательна в своей беспомощности, что один вид ее возбуждал невольную жалость. Как ни старался Гэндзи не думать о ней, постоянная тревога жила в его сердце. Видно, не зря говорят: «Даже горечь измен…»[66] Когда же он приехал на Шестую линию и увидел ее измученное лицо, ему стало так больно, что он едва не заплакал.

Множество молебнов заказал Гэндзи в разных храмах. Он не только не изменил своего отношения к принцессе, но, пожалуй, стал даже еще внимательнее, если не считать некоторой принужденности, появившейся в их беседах… Заботясь о приличиях, Гэндзи старался сохранять наружное спокойствие, и вряд ли кто-то подозревал, в каком смятении его чувства. Одна принцесса догадывалась, и как же ей было горько! Гэндзи так и не сказал ей прямо, что видел письмо, она же молча страдала, оставаясь и в этом совершенным ребенком. «Всему причиной незрелость ее ума, — думал Гэндзи. — Хорошо, когда женщина кротка и по-детски непосредственна, но если она лишена душевной тонкости… Впрочем, любое супружество сопряжено с волнением и заботами. Не слишком ли ласкова и послушна нёго из павильона Павлоний? Боюсь, что человеку, устремившему к ней свои думы, нетрудно потерять голову. Как правило, мужчины относятся с пренебрежением к безвольным и податливым женщинам. Когда мужчина позволяет себе увлечься особой, по положению своему для него недоступной, именно недостаток в ней твердости приводит к непоправимым последствиям. Супруга Правого министра, не имея надежной опоры в жизни, с малых лет принуждена была скитаться по миру, и тем не менее ее уму и душевным качествам может позавидовать любая высокородная особа. В глазах всего света я был ее отцом, но не могу сказать, что испытывал к ней только отцовские чувства. Она же была неизменно ровна со мной и, притворяясь, будто ничего не замечает, мягко отклоняла все мои домогательства. Когда же Правый министр, войдя в сговор с неразумной служанкой, проник в ее покои, она сумела дать всем понять, что это произошло вопреки ее желанию, что союз этот был заключен с ведома ее отца, а не вследствие ее собственной неосмотрительности».

Так, госпоже Найси-но ками нельзя было отказать в сметливости. Несомненно, связь между судьбами ее и Правого министра существовала уже в предыдущем рождении, им было предопределено долгое супружество, но люди вряд ли одобрили бы их союз, когда б она вступила в него по собственной воле. Словом, ей удалось с честью выйти из создавшегося положения.

Гэндзи не забывал и о госпоже Найси-но ками со Второй линии, но, изведав на собственном опыте, сколь горестными могут быть последствия преступной страсти, невольно осуждал ее. В самом деле, прояви она в свое время большую твердость… Весть о том, что эта особа приняла наконец постриг, растрогала и опечалила его. Искренне взволнованный, он написал к ней письмо, пеняя за то, что она даже намеком не дала ему знать…

«Все говорят: „Она монахиней стала…“ Право, печально! Разве забуду, из-за кого я Влачил в Сума унылые дни?

Я много раз убеждался в том, сколь превратен мир, но, к сожалению, так и не сумел отказаться от него. Вам удалось опередить меня. Позвольте же мне надеяться, что Вы не забудете и обо мне в своих молитвах».

Письмо оказалось довольно длинным. Когда-то именно Гэндзи помешал Найси-но ками переменить обличье, и она вздыхала и украдкой — разве могла она открыть кому-то свою тайну — плакала, вспоминая, сколько горя принес им этот союз и сколь он был вместе с тем не случаен. Подумав, что письмо это скорее всего будет последним, Найси-но ками постаралась вложить в ответ всю душу. Нельзя было не залюбоваться знаками, оставленными ее кистью на бумаге.

«Мне казалось, что я одна познала, сколь непрочен мир, а Вы говорите, я опередила Вас… Ах, право,

Как же случилось, Что отплыл монашеский челн, Оставив на берегу Рыбака, столько лет прожившего У светлой бухты Акаси?

Молиться же я стану за всех, а потому…»

Письмо было написано на темной серовато-зеленой бумаге и привязано к ветке бадьяна[67]. Содержание его было вполне обычным, но почерк, как и в прежние времена, поражал изяществом. Гонец принес письмо в дом на Второй линии. Понимая, что теперь его союз с Найси-но ками окончательно разорван, Гэндзи показал письмо госпоже.

— Досадно, что ей удалось опередить меня, — говорит он. — Увы, много горестей изведал я, живя в этом мире. Остались только две женщины, с которыми я могу говорить обо всем на свете, которым доступны тончайшие переживания, которые всегда готовы откликнуться на чувства, рождающиеся в моей душе. Они далеки от меня и вместе с тем близки… Это бывшая жрица Камо и госпожа Найси-но ками из дворца Судзаку. К сожалению, обе они отвернулись от мира. Думаю, что жрица Камо все свое время отдает служению Будде и ничто иное не занимает более ее мыслей. Право, я не знаю другой женщины, в которой незаурядный ум сочетался бы столь прелестно с изящной простотой и естественностью обращения.

Как все же трудно воспитывать дочь! Предопределение недоступно взору, и родители не всегда вольны располагать участью детей. А сколько времени и сил надобно затратить, чтобы добиться успеха! К счастью, мне не пришлось заботиться о многих, хотя помню, что в молодости я не раз сетовал на судьбу, не даровавшую мне многочисленного потомства… Надеюсь, что вы отнесетесь с должным вниманием к воспитанию юной принцессы. Наша нёго слишком молода, она еще не успела глубоко проникнуть в душу вещей, да и многочисленные придворные обязанности почти не оставляют ей досуга, поэтому она может что-то упустить. А между тем без надлежащего воспитания дочерям Государя трудно рассчитывать на будущее благополучие. Женщины низкого звания, подыскав себе более или менее надежного покровителя, могут во всем положиться на него, но с принцессами дело обстоит иначе…

— Я не уверена, что обладаю необходимыми для наставницы достоинствами, но готова заботиться о принцессе до конца своей жизни. Боюсь только, что конец этот недалек, — печально отвечает госпожа, завидуя тем, кому ничто не помешало встать на путь служения Будде.

— Вероятно, прислужницы госпожи Найси-но ками еще не научились шить одежду для отрекшихся от мира, — говорит Гэндзи. — Не послать ли нам ей все необходимое? Знаете ли вы, как шьется монашеское оплечье? Уверен, что и в этом на вас можно положиться. А обитательницу Восточных покоев дома на Шестой линии попросим помочь. Строгость монашеского платья имеет свои преимущества, не сомневаюсь, что вам удастся в полной мере выявить его достоинства.

В покоях госпожи начали шить серо-зеленые одеяния. Призвав умельцев из Императорских мастерских, Гэндзи тайком поручил им подготовить всю необходимую утварь. Особенное внимание уделил он изготовлению сидений, подстилок, ширм и занавесей.

Между тем чествование Государя-монаха все откладывалось. Назначили было его на осень, но на Восьмую луну Удайсё соблюдал воздержание в память своей ушедшей матери, и некому было заниматься отбором музыкантов. На Девятую луну приходились дни скорби по Великой Государыне, поэтому празднество отложили до Десятой, но снова отменили из-за того, что ухудшилось состояние Третьей принцессы. На Десятую луну Государя-монаха посетила Вторая принцесса, ставшая супругой Уэмон-но ками. Вышедший в отставку министр сам занимался приготовлениями к церемонии и постарался сделать все от него зависящее, чтобы придать ей невиданный доселе размах. Уэмон-но ками принудил себя тоже принять участие в празднестве. Он по-прежнему чувствовал себя больным, казалось, будто какой-то тайный недуг подтачивает его силы.

Третья принцесса, истерзанная мрачными думами, целыми днями вздыхала и плакала тайком, и, как знать, не потому ли так тяжело переносила она свое состояние? Она была трогательно-хрупка и так изнурена болезнью, что при виде ее у Гэндзи невольно сжималось сердце. «Что станется с нею?» — терзался он, раздираемый мучительными сомнениями. В том году весь свой досуг он отдавал молитвам.

Весть о болезни принцессы дошла до горной обители, и сердце Государя исполнилось нежности и тоски. Зная от людей, что Гэндзи не только не живет в доме на Шестой линии, но почти не бывает там, Государь недоумевал и печалился, сетуя на непостоянство мира. Тревожился он и прежде, но тогда отсутствие Гэндзи объяснялось тем, что все его попечения были сосредоточены на больной госпоже. Почему же ничто не изменилось теперь, когда здоровье ее поправилось? Неужели за это время произошло что-то, что принудило Гэндзи отдалиться от принцессы? Возможно, за самой принцессой и нет никакой вины, просто среди прислуживающих ей дам нашлись недостойные особы, вовлекшие ее в беду? Ведь даже во Дворце, где изысканнейшая роскошь сочетается с некоторой свободой нравов, иногда распространяются самые невероятные слухи… Увы, хоть и далек был Государь от суетных помыслов, родительское сердце его так и не обрело покоя. Он написал принцессе длинное, полное нежной тревоги письмо. Когда его принесли, Гэндзи как раз был в доме на Шестой линии.

«Я давно не писал к Вам, ибо не имел повода. Немало лет прошло с того дня, как мы расстались, и тоска постоянно живет в моем сердце. Я знаю, что Вы не совсем здоровы, и беспрестанно помышляю о Вас. Даже в часы молитв Ваш образ неотступно стоит перед моим взором. Как Вы себя чувствуете? Помните, что бы ни случилось и как бы Вам ни было горько, Вы должны быть послушны воле супруга. Старайтесь скрывать свои обиды и не уязвляйте его многозначительными намеками. Будьте всегда достойны Вашего высокого звания». Могло ли это письмо не возбудить жалости в сердце Гэндзи? «Несомненно, Государь пребывает в полном неведении, — подумал он. — Мое невнимание к принцессе — единственное, что его беспокоит».

— Как вы ответите Государю? — спрашивает Гэндзи принцессу. — Не знаю, как вас, но меня очень огорчило это печальное послание. Хотя я и вправе чувствовать себя обиженным, вряд ли кто-то может упрекнуть меня в том, что я вами пренебрегаю. Не понимаю, откуда у Государя такие сведения?

Застыдившись, принцесса отвернулась. Она была прелестна. Глубокая печаль, отражавшаяся на ее побледневшем, осунувшемся лице, сообщала красоте ее особую утонченность.

— Разумеется, Государь тревожится за вас, зная, как вы неопытны, как по-детски наивны, — продолжает Гэндзи. — Впредь вам следует быть осмотрительней. Я не собирался докучать вам своими советами, но, к моему величайшему сожалению, Государь, по-видимому, укрепился в мысли, что я не оправдываю его надежд. Не скрою, это удручает меня, поэтому я счел необходимым поговорить хотя бы с вами. Вы слишком еще неразумны и подвержены чужим влияниям. Возможно, вы недовольны мною, наверное, считаете меня недостаточно чутким, может быть, даже черствым. К тому же я уже немолод и, очевидно, просто наскучил вам. Все это, конечно, печально. Но прошу вас, хотя бы пока жив Государь, постарайтесь примириться с создавшимся положением, не пренебрегайте престарелым супругом, которому было поручено заботиться о вас.

В моей душе давно живет желание встать на путь служения Будде, но, увы, даже здесь меня опередили женщины, которым вряд ли дано проникнуть в сокровенную суть Учения. Может показаться, что мне недостает твердости, но, поверьте, когда б речь шла обо мне одном, я бы не колебался. Государь, отрекшись от всякого сообщения с миром, поручил мне заботиться о вас, и как мне было не почувствовать себя польщенным? И если теперь я последую за ним, оставив вас без всякой опоры, его надежды окажутся обманутыми. Вправе ли я наносить ему столь тяжкий удар? Раньше другие путы привязывали меня к миру (43), но теперь остались только вы. У нёго много детей, и, хотя трудно предвидеть будущее, я за них спокоен, ибо если ничего не случится на моем веку… Остальные близкие мне особы весьма уже немолоды, и, если они пожелают так или иначе последовать за мной, вряд ли об этом стоит сожалеть. Так что оснований для беспокойства у меня больше нет.

Вашему отцу недолго осталось жить в этом мире, он слаб и телесно и духовно. Позаботьтесь же о том, чтобы никакие неожиданные слухи не возмущали его покоя. Настоящее не волнует меня, наш мир не стоит того, чтобы отдавать ему свои помыслы. Но вы отяготите душу свою тяжким бременем, если станете препятствием на пути Государя к грядущему.

Гэндзи говорил спокойно, словно ни в чем не обвиняя принцессу, но слезы струились по ее щекам; казалось, она вот-вот лишится чувств. Гэндзи тоже заплакал.

— О эти старики с их вечными наставлениями! — сказал он, чувствуя себя виноватым. — Когда-то я бежал чужих советов, а теперь сам докучаю другим. Представляю себе, каким нудным, постылым старцем я должен казаться вам.

Придвинув к себе тушечницу, Гэндзи растер тушь и, выбрав бумагу, попросил принцессу написать ответ. Но руки у нее дрожали, и писать она не могла. «Наверное, на те длинные послания она отвечала быстрее», — невольно подумал Гэндзи, и неприязнь к принцессе снова проснулась в его сердце, но, тут же овладев собой, он принялся объяснять ей, как следует ответить Государю.

— Когда же мы навестим его? Вот и эта луна на исходе. Говорят, Вторая принцесса устроила в его честь великолепное празднество. Мне кажется, что вам в вашем состоянии не стоит и пытаться соперничать с ней. На луну Инея мне предстоит соблюдать строгое воздержание[68]. В конце же года и без того много забот… Наверное, Государю будет больно смотреть на вас, но стоит ли откладывать? Постарайтесь собраться с духом, развеселитесь, а то у вас слишком измученный вид.

Несмотря ни на что, Гэндзи был трогательно-нежен с принцессой.

Раньше по любому сколько-нибудь значительному поводу Гэндзи прежде всего призывал к себе Уэмон-но ками, но в последнее время ни разу не послал за ним. Понимая, что люди могут заподозрить неладное, Гэндзи тем не менее упорно избегал встреч с Уэмон-но ками. Ему не хотелось видеть человека, в глазах которого он скорее всего был жалким глупцом, кроме того, он боялся, что ему может изменить самообладание. Поэтому он даже не упрекал Уэмон-но ками за то, что тот давно уже не наведывался к нему.

Впрочем, никто тому не удивлялся, все знали, что Уэмон-но ками нездоров, к тому же в доме на Шестой линии не устраивалось никаких празднеств. И только Удайсё догадывался об истинных причинах. «Все это неспроста, — думал он. — Боюсь, что после того случая, которому я был невольным свидетелем, Уэмон-но ками не в силах забыть…» Но даже Удайсё не представлял себе, сколь далеко зашло дело.

Настала Двенадцатая луна. Чествование Государя-монаха было назначено на один из дней после Десятого, и в доме на Шестой линии воцарилось предпраздничное оживление. Приготовления привлекли сюда даже госпожу Весенних покоев, до сих пор остававшуюся в доме на Второй линии. Нёго тоже жила в те дни в отчем доме. Она снова разрешилась от бремени младенцем мужского пола. Все дети ее были прелестны, и Гэндзи с утра до вечера забавлялся с ними. Так, и преклонный возраст имеет свои преимущества.

На время подготовки музыкантов на Шестую линию переехала и госпожа Северных покоев из дома Правого министра. Прежде чем представить музыкантов Гэндзи, Удайсё долго занимался с ними в восточной части дома, поэтому госпожа Ханатирусато не присутствовала на заключительном музицировании.

Понимая, что отсутствие Уэмон-но ками не только лишит празднество блеска, но и вызовет всеобщее недоумение, Гэндзи отправил ему приглашение.

Однако тот отказался приехать, сославшись на нездоровье. Зная, что никакой определенной болезни у Уэмон-но ками нет, Гэндзи, подумав участливо: «Видно, что-то тяготит его», снова послал к нему гонца.

— Стоит ли отказываться? — стал уговаривать сына Вышедший в отставку министр. — Ваше нежелание участвовать в празднестве может быть превратно истолковано. Вам не так уж плохо, не лучше ли собраться с силами и поехать?

Тут из дома на Шестой линии опять прибыл гонец, и Уэмон-но ками, превозмогая себя, все-таки отправился туда.

Самые знатные гости еще не собрались. Как обычно, Уэмон-но ками ввели в покои Гэндзи и усадили за занавесями, отделявшими внутренние покои от передних.

Невозможно было не заметить болезненной худобы и бледности Уэмон-но ками. Обладая спокойным нравом и нежной, чувствительной душой, он всегда составлял резкую противоположность со своими блестящими, уверенными в себе братьями. Сегодня же он был как-то особенно задумчив, и эта задумчивость чрезвычайно шла к нему. В самом деле, даже Государю трудно найти более достойного зятя. «Нельзя простить лишь одного, — думал Гэндзи, на него глядя, — зачем оба они были так неразумны?» Однако, ничем не выдавая своих истинных чувств, он любезно беседовал с гостем.

— Как давно мы не виделись с вами, — говорит он. — В последнее время я ухаживал за больными и мне недоставало досуга… Дочь Государя-монаха, живущая в моем доме, намеревается торжественно отметить пятидесятилетие отца, но до сих пор слишком многое мешало ей, а тем временем год подошел к концу. Разумеется, об осуществлении наших прежних замыслов теперь не может быть и речи, но мы решили все же, отдавая дань приличиям, поднести Государю скромное, сообразное его званию угощение. Назвать предстоящее чествование празднеством было бы преувеличением. Мне просто хочется представить Государю своих многочисленных внуков. Имея это в виду, я давно уже начал учить их танцам, надеюсь, что мне удастся хоть чем-то порадовать Государя. Боюсь, что, кроме вас, никто не может мне в этом помочь. Поэтому я готов забыть старые обиды и не пенять вам за долгое отсутствие.

Голос Гэндзи звучал вполне искренне, но Уэмон-но ками пришел в такое замешательство, что долго не мог выговорить ни слова, опасаясь невольно выдать себя.

— Я слышал, что вы были весьма встревожены состоянием дорогих вашему сердцу особ, и от всей души сочувствовал вам, — отвечает он наконец. — К сожалению, нынешней весной обострилась давно мучившая меня болезнь ног, и я почти не мог ходить. День ото дня мне становилось хуже, наконец я сделался так слаб, что перестал бывать даже во Дворце, и жил все это время совершенным затворником.

В нынешнем году Государь-монах достиг полного возраста, и отец решил, что нам, более чем кому бы то ни было, подобает воздать ему положенные почести. «Я уже снял чиновничью шапку и без сожаления оставил карету[69], — заявил он. — Поэтому мне не пристало участвовать в подобной церемонии. Твое звание, конечно, еще ничтожно, но Государь должен видеть, что твоя признательность ничуть не меньше моей». И как ни велики были мои мучения, я постарался сделать все, что в моих силах. Государь живет уединенно, вдали от мирской суеты, всякий блеск и шум претит ему. Я уверен, что тихая, дружественная беседа придется ему куда больше по душе, поэтому чем меньше времени будет уделено церемониям, тем лучше.

Трудно было не оценить душевной чуткости Уэмон-но ками, ни словом не обмолвившегося о пышном празднестве, которое устроила в честь Государя Вторая принцесса.

— Так, собственно, и получится, — говорит Гэндзи. — Боюсь только, что, если мы позволим себе пренебречь некоторыми церемониями, люди обвинят нас в недостатке почтительности. Так или иначе, раз и вы, человек, безусловно знающий толк в таких вещах, поддерживаете меня… К сожалению, Удайсё, успешно справляющийся с придворными обязанностями, никогда не обнаруживал склонности к утонченным развлечениям. Между тем Государь из дворца Судзаку по праву считается тонким ценителем изящного. Особенно же он любит музыку и сам является превосходным музыкантом. Правда, теперь он отказался от всего мирского, но тем больше усилий следует нам употребить, дабы порадовать его слух, который стал, наверное, еще изощреннее за годы тихой, уединенной жизни. Я прошу вас вместе с Удайсё заняться подготовкой мальчиков-танцоров, постарайтесь, чтобы они были безупречны во всех отношениях. Так называемым наставникам не всегда можно доверять, даже если свое дело они знают превосходно.

Гэндзи говорил весьма дружелюбно, но, как ни велика была признательность Уэмон-но ками, он не мог справиться со смущением и, немногословно отвечая Гэндзи, только и думал о том, как бы поскорее уйти. К счастью, Гэндзи вопреки обыкновению не задерживал его, и при первой же возможности Уэмон-но ками откланялся.

Перейдя в восточную часть дома, он осмотрел приготовленные Удайсё наряды для музыкантов и танцоров и распорядился, чтобы были сделаны кое-какие поправки. Трудно себе представить, как можно было улучшить и без того совершенное, но тем не менее Уэмон-но ками это удалось. Он в самом деле обладал глубокими познаниями в этой области.

На тот день был назначен предварительный смотр танцам, а как обитательницы женских покоев тоже захотели присутствовать, Гэндзи не пожалел усилий, чтобы порадовать их зрение и слух. Танцоров, которым в день чествования Государя предстояло выступать в красновато-серых верхних платьях и сиреневых нижних, облачили в зеленые верхние платья и красные — нижние. Тридцать музыкантов были в белом. Их поместили на галерее, ведущей к юго-восточному павильону Для рыбной ловли. Появившись из-за холма, они заиграли мелодию «Парение бессмертных в лучах утреннего солнца». В воздухе кружился мелкий снег; казалось, весна «совсем уже близко, в соседнем саду…» (317). Ветки слив, гордые своим нежным убранством, были прекрасны. Хозяин дома устроился за занавесями в передних покоях. Рядом с ним сидели принц Сикибукё и Правый министр. Вельможи более низких рангов разместились на галерее. Поскольку это была лишь подготовка к празднеству, угощение подавалось самое простое.

Четвертый сын Правого министра, третий сын Удайсё и двое внуков принца Хёбукё исполнили танец «Десять тысяч лет». Они были совсем еще малы и трогательно-прелестны. Все четверо принадлежали к знатнейшим столичным семействам, миловидность их лиц, изысканность нарядов и благородное изящество движений вызвали всеобщее восхищение. Впрочем, возможно, зрители были просто слишком пристрастны…

Второй сын Удайсё, рожденный ему То-найси-но сукэ, и внук принца Сикибукё (сын человека, которого прежде называли Хёэ-но ками и который теперь, получив звание Тюнагона, прозывался Гэн-тюнагон) исполнили танец «Желтая кабарга». Третий сын Правого министра выступил в танце «Князь Лин-ван», а старший сын Удайсё — в танце «На согнутых ногах». В заключение юноши и взрослые мужи, к тем же семействам принадлежавшие, исполнили еще несколько танцев, и среди них «Великое умиротворение» и «Радуюсь весне».

Спустились сумерки, и Гэндзи велел поднять занавеси. К неожиданному восторгу зрителей, перед ними появились прелестные внуки Гэндзи и с неподражаемым изяществом и мастерством исполнили несколько танцев. Наставники не пожалели сил, дабы придать законченность прирожденному благородству их движений, и успех превзошел все ожидания. Трудно было сказать, который из мальчиков прекраснее. Стареющие сановники проливали слезы умиления, а принц Сикибукё, глядя на своего внука, плакал так, что нос его покраснел и распух.

— К старости люди становятся слезливыми, — говорит Гэндзи. — Я вижу, Уэмон-но ками посмеивается, на меня глядя. Но, увы, молодость быстротечна. Годы, к сожалению, не текут вспять (318), и никому не дано избежать старости.

Гэндзи украдкой бросил взгляд на Уэмон-но ками, и тот показался ему печальнее и задумчивее обыкновенного. Возможно, ему действительно нездоровилось; во всяком случае, даже самые великолепные танцы не привлекали его внимания. Странно, что именно к нему отнесся Гэндзи со своими хмельными речами. Разумеется, все им сказанное было шуткой, и тем не менее Уэмон-но ками совсем приуныл. Голова его раскалывалась от боли, и он лишь подносил к губам чашу с вином, когда она до него доходила. Приметив его уловку, Гэндзи стал следить за ним, заставляя осушать каждую поданную чашу. Уэмон-но ками совсем смутился, отчего сделался еще привлекательнее. Право, никто из присутствующих не мог с ним сравниться. Однако ему все труднее становилось скрывать замешательство, и в конце концов, не выдержав, он уехал. На сердце у него было неизъяснимо тяжело.

«Откуда эта тяжесть в груди? — недоумевал Уэмон-но ками. — Разве я захмелел более обыкновенного? Отнюдь, я никогда не бывал трезвее. Может быть, слишком оробел и от этого закружилась голова? Но ведь не настолько же я малодушен? Что же со мной случилось?»

Увы, вовсе не мимолетный хмель был причиной его страданий. Скоро Уэмон-но ками почувствовал себя совсем больным. Вышедший в отставку министр и супруга его, встревоженные состоянием сына, настаивали на его переезде к ним. Нетрудно себе представить горе Второй принцессы! Уэмон-но ками никогда, даже в те дни, когда ничто не нарушало его душевного покоя, не жаловал супругу особой благосклонностью и лишь тешил себя пустыми надеждами: «мол, со временем…» Но теперь, когда, возможно, в последний раз выходил он за ворота дома (106), сердце его тоскливо сжималось. Что ждет ее, кроме страданий? И он тому виною… Удручена была и миясудокоро, мать Второй принцессы.

— Родители остаются родителями, но и супруги не должны разлучаться, — говорила она. — Неужели вы действительно хотите жить в другом месте, пока не поправитесь? Когда бы вы знали, как это меня огорчает! Не лучше ли вам все-таки остаться здесь? Может быть, ваше здоровье укрепится?

— Вы совершенно правы, — вздохнув, отвечал Уэмон-но ками. — Когда я, человек незначительный, удостоился разрешения вступить в союз со столь высокой особой, я надеялся, что сумею отблагодарить за эту честь хотя бы тем, что проживу долго и в конце концов займу положение, достойное звания моей супруги. Но боюсь, что вы так и не успеете убедиться в моей преданности. Я не могу оставаться больше в этом мире, но, к сожалению, уйти из него мне тоже не удается…

Они долго плакали, и Уэмон-но ками все не решался уехать. Но его мать, изнемогая от тревоги, снова прислала за ним:

«О, для чего не хотите Вы навестить своих престарелых родителей? Как ни много у меня детей, и в болезни, и в печали я прежде всего вспоминаю о Вас, именно Вас хочется видеть мне рядом. Сжальтесь же надо мной».

Увы, ее тоже можно понять.

— Я был первенцем, и, может быть, поэтому меня всегда любили больше других детей, — сказал Уэмон-но ками. — Матушка скучает и тревожится, когда я долго не появляюсь. Преступно пренебрегать ею теперь, когда мною владеет мысль о близком конце. Я никогда себе этого не прошу. Если вы услышите, что надежд больше не осталось, приезжайте ко мне. Я непременно хочу еще раз увидеться с вами. Я глупый, ничтожный человек, и мне жаль, что я доставил вам столько огорчений. Мог ли я знать, что срок мой близится к концу? Увы, я полагал, что впереди у меня долгая жизнь.

И, рыдая, Уэмон-но ками уехал.

Можно ли выразить словами горе принцессы?

В доме отца Уэмон-но ками окружили самыми нежными заботами. Болезни его понять никто не мог, но он давно уже не вкушал даже самой простой, необходимой для подкрепления здоровья пищи и сделался так слаб, что казалось, будто какая-то неведомая сила тянет его из мира.

Узнав, что жизнь одного из самых блестящих мужей столицы в опасности, люди опечалились, и не было никого, кто не пришел бы справиться о его здоровье. И правящий Государь, и отрекшийся постоянно присылали гонцов, невольно усугубляя тем самым смятение, царящее в сердцах несчастных родителей.

Гэндзи, не менее других встревоженный и огорченный вестью о болезни Уэмон-но ками, поспешил выразить свое участие Вышедшему в отставку министру. А Удайсё… Он грустил и тосковал невыразимо. Узы давней дружбы связывали его с Уэмон-но ками, и почти все свое время он проводил в доме министра.

Чествование Государя назначили на Двадцать пятый день. Вряд ли и этот день можно было назвать благоприятным, ибо один из виднейших мужей столицы был тяжко болен, а родные его и близкие предавались печали. Однако празднество и без того слишком долго откладывалось, и отменять его снова было невозможно. Гэндзи догадывался, как тяжело на душе у Третьей принцессы, и сердце его разрывалось от жалости к ней.

Как всегда бывает в таких случаях, в пятидесяти храмах провели чтение сутр, в обители же, где изволил пребывать Государь, будде Махавайрочана…[70]

Дуб

Основные персонажи

Гэндзи, 48 лет

Уэмон-но ками (Касиваги), 32(33) года, — старший сын Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё)

Третья принцесса (Сан-но мия), 22(23) года, — дочь имп. Судзаку, супруга Гэндзи

Вышедший в отставку министр (То-но тюдзё) — брат Аои, первой супруги Гэндзи

Государыня-супруга (Акиконому) — дочь миясудокоро с Шестой линии и принца Дзэмбо, приемная дочь Гэндзи, супруга имп. Рэйдзэй

Государь Рэйдзэй — сын Гэндзи (официально имп. Кирицубо) и Фудзицубо

Нынешний Государь (Киндзё) — сын имп. Судзаку и наложницы Дзёкёдэн

Государь-монах (имп. Судзаку) — старший брат Гэндзи, отец нынешнего Государя и Третьей принцессы

Садайбэн (Кобай) — младший брат Касиваги

Вторая принцесса, принцесса с Первой линии (Отиба), — дочь имп. Судзаку, супруга Касиваги

Миясудокоро — мать Второй принцессы

Удайсё (Югири), 27 лет, — сын Гэндзи

Супруга Удайсё (Кумои-но кари) — дочь Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё)

Здоровье Уэмон-но ками не поправлялось, а год между тем сменился новым. «Вправе ли я упорствовать в желании уйти из мира? — спрашивал себя Уэмон-но ками, глядя на удрученные лица отца и матери. — Оставив их, я обременю душу еще более тяжким преступлением. Но что привязывает меня теперь к миру? Стоит ли моя жизнь того, чтобы цепляться за нее? Честолюбивый с детства, я всегда хотел хоть в чем-то быть выше других, единственно к этой цели и стремился во всех своих начинаниях, но, к сожалению, желаемое не всегда становится действительностью. Потерпев одну, другую неудачу, я потерял веру в себя и готов был сетовать „на весь этот мир унылый“ (319). У меня возникло желание посвятить себя заботам о грядущей жизни, но, представив себе, в какое отчаяние это повергнет моих родителей, я понял, что не обрету покоя ни среди лугов, ни в горной глуши (320), ибо слишком крепки путы (43), привязывающие меня к этому миру. Итак, я остался жить, как жил, стараясь, как мог, примириться со своим существованием, но в конце концов, предавшись влечению чувств, навлек на себя такую беду, что стыжусь показываться людям на глаза. О, я понимаю, что сам виноват во всем, что не имею права роптать. Таково мое предопределение, и стоит ли взывать к буддам и богам? „С сосной вековечной годами никому не дано сравниться“…(321). Раньше или позже всем суждено покинуть этот мир, так почему бы мне не уйти из него теперь, пока обо мне хоть кто-то еще может пожалеть? О, когда б я мог надеяться, что хоть одно слово участия слетит с ее губ, я счел бы себя вознагражденным за все муки, которые испытал, сгорая в огне „всепобеждающего стремленья“ (322). Если продлятся мои дни, меня ждет бесчестье, и кто знает, сколько еще горестей предстоит изведать и мне и ей? А ежели я покину этот мир, меня, быть может, простит тот, кто вправе считать себя оскорбленным. Все исчезнет, когда я подойду к последнему пределу. Других преступлений я не совершал, так неужели я не могу надеяться на сочувствие того, кто столько лет оказывал мне благосклонность?»

В тоскливой праздности влача часы, Уэмон-но ками предавался размышлениям и с каждым днем все глубже погружался в бездну уныния. «Как случилось, что я попал в столь безвыходное положение?» — терзался он, и потоки слез, казалось, готовы были унести изголовье (123), но кого мог он винить, кроме себя самого?.. Как только стало ему немного лучше и его оставили наконец одного, он написал письмо к Третьей принцессе:

«Возможно, Вы слыхали о том, что жизнь моя близится к концу? Я понимаю, что для Вас это не имеет значения, и все же…»

Рука его сильно дрожала, и, не сумев написать всего, что хотел, Уэмон-но ками ограничился следующим:

«Ждать недолго уже — От костра погребального к небу Вознесется дымок. Ужель и тогда не угаснет Пламя моей любви?

Разве я не вправе рассчитывать хотя бы на участие? Одно Ваше слово принесло бы моему сердцу желанный покой, осветило бы кромешный мрак, на блуждание в коем я обрек себя».

Увы, видно, горький опыт ничему не научил его, ибо он не преминул написать и Кодзидзю, решив хотя бы с ней поделиться своими печалями: «Я хотел бы встретиться с Вами лично».

Кодзидзю еще девочкой бывала в доме Вышедшего в отставку министра, где прислуживала ее тетка, и хорошо знала Уэмон-но ками. Могла ли она не пожалеть его, услышав, что дни его сочтены? Разумеется, он был слишком дерзок, и все же…

— Ответьте ему, — плача, просила она госпожу, — ведь это и в самом деле конец…

— Боюсь, что и я не сегодня завтра… — отвечала принцесса. — О, мне так тоскливо! Мне жаль его, но ничего, кроме самого обычного сочувствия, нет в моем сердце. Ответить? Одна мысль об этом повергает меня в ужас. Теперь-то я знаю, как губительны могут быть последствия…

Она отказалась писать наотрез.

Благоразумие и осмотрительность никогда не были свойственны Третьей принцессе; скорее всего она просто робела перед супругом, страшилась намеков, которыми он донимал ее в последнее время.

Кодзидзю, продолжая настаивать, приготовила тушечницу, и принцесса в конце концов все-таки написала письмо, которое тут же под покровом ночи было тайно доставлено Уэмон-но ками.

Тем временем Вышедший в отставку министр, призвав знаменитого заклинателя с горы Кадзураки[71], готовился к оградительным службам. По всему дому разносился громкий голос монаха, торжественно произносившего заклинания и читавшего священные тексты. Следуя советам людей, министр отправил младших сыновей на поиски других заклинателей-отшельников, живущих далеко в горах и мало кому в этом мире известных. Скоро в доме его собралось множество монахов-скитальцев, весьма неприглядных на вид.

Никакой определенной болезни у Уэмон-но ками не было, но целыми днями он лежал, погруженный в мрачное уныние, а временами рыдания сотрясали его грудь. Многие гадальщики утверждали, что дело не обошлось без вмешательства злого духа женского пола, да и сам министр был того же мнения. Однако же дух этот не обнаруживал себя, и вот тогда-то встревоженный министр решил отправить сыновей на поиски, наказав им не пропускать ни одного самого отдаленного горного уголка.

А пока заклинатель с горы Кадзураки читал молитвы у ложа больного. Это был высокий мужчина с суровым взглядом и громким, резким голосом.

— Невыносимо! — не выдержал Уэмон-но ками. — Неужели я так греховен? Мучительный страх овладевает душой при звуке этого голоса, мне кажется, что моя жизнь вот-вот оборвется.

Потихоньку выскользнув из опочивальни, он поспешил к Кодзидзю.

Министр ничего о том не знал, ибо предусмотрительный Уэмон-но ками велел дамам говорить всем, что он спит. Не сомневаясь, что это действительно так, министр шепотом переговаривался с заклинателем.

Еще совсем недавно невозможно было и вообразить его сидящим вот так, рядом с простым монахом. Министр всегда был человеком веселого, шутливого нрава, и годы мало изменили его. Теперь же его трудно было узнать. Вздыхая, он рассказывал о том, как заболел его сын, как, несмотря на временное улучшение, ему становилось все хуже…

— Прошу вас, освободите его из-под власти злых духов! — молил он. Печально, право!

— Вы только послушайте! — говорил между тем Уэмон-но ками Кодзидзю. — Не умея понять истинной причины моего недуга, они при помощи гаданий установили, что всему виной дух женщины. О, если бы это была правда! Когда б ее мстительный дух проник в мое тело, как бережно относился бы я к себе, да и жизнь уже не казалась бы мне такой постылой… Я знаю, что я не одинок, что во все времена находились люди, которые желали большего, нежели заслуживали. Совершенно так же как я, они всем сердцем предавались преступной страсти, порочили имена своих возлюбленных и в конце концов начинали испытывать отвращение к собственной жизни. Все это мне известно, но разве от этого легче? Мир меркнет в моих глазах при одной мысли, что я еще жив, несмотря на то что господин с Шестой линии знает о моем преступлении. Впрочем, быть может, просто слишком ярок свет, от него исходящий? Я не считаю, что мое преступление так уж велико, но в тот вечер, когда я увиделся с ним, все чувства мои пришли в смятение, и до сих пор мне кажется, будто душа моя витает где-то далеко и не может вернуться (323). Боюсь, что она там, на Шестой линии. Завяжите же потуже подол, прошу вас (324, 325)[72].

Да, он совсем ослабел за последние дни, казалось, будто одна пустая оболочка осталась от его тела. Кодзидзю рассказала ему о принцессе, о том, как задумчива и печальна она теперь, как боится чужих взглядов. Воображению Уэмон-но ками с такой ясностью представилась ее поникшая фигурка, осунувшееся, грустное лицо, что сердце его затрепетало: «Неужели моя душа и в самом деле возле нее витает?» — и еще большее отчаяние овладело им.

— Больше вы не услышите от меня ни слова о вашей госпоже. Грустно только сознавать, что при всей никчемности и мимолетности моей жизни я успел стать препятствием на ее пути к грядущему просветлению. Мне не хотелось бы уходить из мира прежде, чем подойдет к концу ее срок, прежде, чем до меня дойдет весть о ее благополучном разрешении. Этот сон, который я видел когда-то… Увы, мне остается лишь гадать, что он означает. Ведь рядом со мной нет никого, с кем я мог бы посоветоваться. О, как это тяжело!

Мысли его с неодолимой силой стремились к одному предмету, ничто другое, казалось, не занимало его. Кодзидзю содрогнулась от ужаса и негодования, но в следующий миг нестерпимая жалость пронзила ее сердце, и она заплакала. Придвинув к себе светильник, Уэмон-но ками прочел ответ принцессы. Знаки, начертанные бледной тушью, поражали удивительным изяществом.

«Мне жаль Вас, но, увы, смею ли… Я могу лишь гадать… Вы пишете: „Ужель не угаснет…“, но, право…

Вместе с тобой Я желала б из мира исчезнуть. Люди тогда бы, Струйки дыма сравнив, увидели, Кому больше пришлось страдать.

Неужели Вы думаете, что я задержусь здесь надолго?» Вот и все, что она написала, но растроганный Уэмон-но ками был благодарен ей и за это.

— Неужели у меня не останется иной памяти о мире, кроме этих «струек дыма»? Как все тщетно!

Рыдания душили его. Не поднимаясь с ложа, то и дело откладывая кисть, чтобы передохнуть, Уэмон-но ками написал ответ.

Письмо получилось довольно бессвязным, знаки были причудливы, словно птичьи следы…

«Струйкою дыма Взмыв к облакам, бесцельно В небе блуждаю, Но и теперь с любимой Я не в силах расстаться…

Вечерами внимательнее всматривайтесь в небо, прошу Вас, — писал он, и тяжкие вздохи теснили его грудь. — Теперь Вас никто не посмеет упрекнуть, ничто не нарушит более Вашего покоя. Может быть, и меня, несчастного, Вы будете вспоминать с участием, хотя, увы…»

— Что ж, довольно, — сказал он наконец, отложив кисть. — Возвращайтесь к вашей госпоже, пока не стемнело, и скажите ей, что моя жизнь приблизилась к своему крайнему сроку. Мне бы не хотелось, чтобы у людей возникли подозрения. Наверное, эта мысль будет тяготить меня и после… О, если б знать, каким преступлением в предыдущем рождении навлек я на себя такие несчастья?

Обливаясь слезами, Уэмон-но ками вернулся в опочивальню. А ведь раньше он никогда не отпускал Кодзидзю сразу, всегда был готов поболтать с ней о разных пустяках… Пораженная происшедшей в нем переменой, Кодзидзю долго не могла уйти. Кормилица, рыдая, делилась с ней своими опасениями. Нетрудно себе представить, в каком отчаянии был министр!

— И вчера, и сегодня с утра вам было явно лучше, — не скрывая тревоги, говорил он. — Теперь же силы снова покинули вас… Отчего?

— Что я могу вам ответить? Увы, жить мне осталось совсем немного… — говорил Уэмон-но ками, и> слезы текли по его щекам.

В тот вечер принцесса внезапно почувствовала себя хуже. По многим признакам судя, подошел ее срок, и дамы, всполошившись, послали за Гэндзи, который не замедлил прийти.

«Как радовался бы я, когда б не эти мучительные сомнения», — думал он, но старался не выдавать своих истинных чувств, дабы не возбуждать любопытства окружающих. В последнее время в доме беспрерывно совершались оградительные службы, сегодня же, отобрав самых мудрых монахов, Гэндзи отправил их в покои принцессы, чтобы они помогали ей своими молитвами.

Всю ночь промучилась принцесса, а на рассвете разрешилась наконец от бремени. «Мальчик», — сообщили Гэндзи. «Вот досадно! — подумал он. — Если мальчик окажется похожим на отца, тайна будет раскрыта. Будь это девочка, сходство можно было бы так или иначе скрыть, да ее и не пришлось бы никому показывать… Впрочем, с мальчиком гораздо меньше забот, а как нельзя быть уверенным… И все же странно! Наверное, это и есть возмездие за преступление, воспоминание о котором постоянно гнетет меня. Впрочем, раз возмездие столь неожиданным образом настигло меня уже в этой жизни, не вправе ли я надеяться на облегчение своей участи в будущем?»

Дамы, ни о чем не – подозревая, хлопотали возле новорожденного, предполагая, что ему суждено занять совершенно особое место в сердце господина — ведь тот стоит на пороге старости, да и мать младенца — особа высочайших кровей…

Все положенные обряды справили с невиданной пышностью. Обитательницы дома на Шестой линии прислали роскошные дары, причем даже обычные подносы, подставки и столики, на которых было разложено угощение, отличались необыкновенным изяществом.

На Пятую ночь принесли дары от Государыни-супруги, не менее великолепные, чем принято подносить во время самых торжественных церемоний во Дворце. Для принцессы предназначалось особое праздничное угощение, все ее прислужницы были одарены сообразно званию каждой. Государыня прислала также ритуальную кашу и пятьдесят рисовых колобков «тондзики». Во всех покоях дома на Шестой линии было выставлено угощение для низшей прислуги и служителей домашней управы. Никто не был забыт, всех угостили на славу.

В тот день в доме на Шестой линии собрались не только чиновники из Службы Срединных покоев во главе с Дайбу, но и придворнослужители из дворца Рэйдзэй.

На Седьмую ночь Государь лично изволил прислать гонца с поздравлениями. Право, столь роскошное угощение до сих пор выставлялось лишь по случаю самых торжественных церемоний!

Вышедший в отставку министр тоже должен был занять место среди почетных гостей, но, удрученный болезнью сына, позаботился лишь о том, чтобы не нарушать приличий.

Дары прислали, кроме того, все принцы крови и высшие сановники. Полагающиеся обряды были совершены с необыкновенным размахом, свидетельствующим об исключительном внимании Гэндзи к новорожденному. Однако жестокие сомнения по-прежнему терзали его душу, и никаких особенных увеселений в доме не устраивалось.

Принцесса долго не могла прийти в себя от боли и страха. Ничего подобного ей еще не доводилось испытывать, а как отличалась она к тому же чрезвычайно хрупким сложением…

Отказываясь от целебного отвара, принцесса сетовала на злосчастную судьбу. «О, почему я не умерла?» — спрашивала она себя.

Гэндзи на людях умело скрывал свои истинные чувства, но особого интереса к совсем еще беспомощному младенцу не обнаруживал.

— Какая удивительная черствость! — возмущались нянчившие новорожденного пожилые дамы. — Такое прелестное дитя, когда, казалось бы…

Услыхав краем уха их пересуды, принцесса совершенно пала духом: «Теперь господин совсем отдалится от меня». Ей сделалось так горько, так досадно. «Не стать ли мне монахиней?» — вдруг подумалось ей.

Гэндзи давно уже не оставался на ночь в ее покоях, лишь ненадолго заходил днем.

— Сколь тщетно все в нашем мире, — как-то сказал он, заглядывая за занавес, за которым она лежала. — Боюсь, что жить мне осталось немного. Печаль сжимает мое сердце, и почти все время отдаю я теперь молитвам, потому-то так редко и бываю у вас. Увы, всякий шум претит мне. Как вы себя чувствуете? Надеюсь, все обошлось благополучно? Я очень беспокоился за вас.

— Мне кажется, я не задержусь в этом мире, — отвечает она, приподняв голову. — Говорят, такое случается с тем, кто обременен тяжким преступлением. Не принять ли мне постриг? Быть может, это сохранит мне жизнь, а если я все равно умру, то по крайней мере облегчит бремя, отягощающее мою душу.

Никогда еще не говорила она с ним так рассудительно, словно взрослая.

— О нет, вы не должны думать об этом, совсем не к добру теперь… Откуда у вас такие мысли? Я понимаю, что вам пришлось перенести тяжкое испытание, но ведь далеко не всегда от этого умирают, — сказал Гэндзи, а сам подумал: «Что ж, коли она так решила, то, может быть, это и к лучшему? К сожалению, я не могу изменить своего отношения к ней, и, если все останется по-прежнему, ее ждет безрадостное существование. Моя невольная холодность будет обижать ее, а люди не преминут меня осудить. В конце концов слух об этом дойдет до ее отца… Так не лучше ли разрешить ей стать монахиней, тем более что ее болезнь…»

Но в следующее же мгновение щемящая жалость к принцессе пронзила его сердце. Вправе ли он делать ее в цветущих летах унылой затворницей, вправе ли допустить, чтобы эти прекрасные длинные волосы были обрезаны?

— Вы не должны поддаваться унынию, — сказал он, предлагая ей целебный отвар. — В вашей болезни нет ничего опасного. Даже человек, которого состояние всем кажется совершенно безнадежным, может вдруг выздороветь. Да за примером и ходить далеко не надо. Всегда уповайте на лучшее.

Бледная, исхудавшая лежала перед ним принцесса. В ее болезненной хрупкости таилось какое-то особое, тихое очарование. «Стоит лишь посмотреть на нее, — невольно подумал Гэндзи, — и можно простить ей любое преступление».

Слух о благополучном разрешении Третьей принцессы дошел и до Государя-монаха. Растроганный, он с еще большим нетерпением принялся ждать встречи с ней, но ему доносили, что она по-прежнему слаба, и, изнемогая от беспокойства, Государь с трудом заставлял себя сосредоточиваться на молитвах.

Изнуренная долгим недомоганием, принцесса отказывалась от пищи и слабела на глазах.

— Никогда еще я не тосковала так по отцу, — плача, признавалась она. — Как знать, может быть, и не придется нам никогда больше свидеться.

Через доверенного человека слова принцессы были переданы Государю, и тот, хотя и понимал, сколь это безрассудно, не сумел превозмочь тревоги и однажды под покровом ночи покинул свою обитель. Никого не известив заранее, он внезапно появился в доме на Шестой линии, приведя хозяина его в сильнейшее замешательство.

— У меня не было желания возвращаться в этот суетный мир, — говорит Государь, — но мрак, царящий в моем сердце, все не рассеивается (3), я никак не могу обрести покой и невольно пренебрегаю молитвами. Разумеется, все «исчезает — раньше или позже» (326), но, ежели естественный порядок будет нарушен и она, моя дочь, покинет мир раньше меня, я никогда не прощу себе, что так и не увиделся с ней. Эта досада будет вечно жить в моем сердце. Потому-то я и решился, пренебрегая приличиями…

Монашеское одеяние сообщало облику Государя особое изящество. Не желая привлекать к себе любопытные взоры, он отказался от парадного облачения, приличествующего его сану, и надел простое темное платье, как нельзя лучше оттенявшее нежную прелесть его лица. С завистью на него глядя, Гэндзи не мог удержаться от слез.

— У принцессы нет никакого определенного недомогания, — говорит он, — но она слабеет с каждым днем. Впрочем, это неудивительно, ибо она совершенно не принимает пищи. Мы не ожидали столь высокого гостя, лишь ваша снисходительность… — И, распорядившись, чтобы для Государя положили сиденье возле полога, Гэндзи вводит его в покои.

Принарядив принцессу, дамы помогают ей подняться. Отодвинув скрывающий ее занавес, Государь говорит:

— Я словно ночной монах… Жаль только, что молитвы мои не приносят вам облегчения. Вы хотели видеть меня, и вот я здесь.

Слезы навертываются у него на глазах, принцесса тоже плачет, и силы окончательно изменяют ей.

— Я знаю, мне осталось жить совсем немного, — говорит она. — Прошу вас, пока вы здесь, соблаговолите принять у меня обет.

— Ваше намерение похвально, — отвечает Государь. — Но почему вы так уверены, что жизнь ваша подошла к своему пределу? Тем, у кого впереди долгое будущее, не стоит принимать монашеский сан, ибо, вместо того чтобы обрести успокоение, они могут оказаться вовлеченными в новые заблуждения и в конце концов утратить свое доброе имя. Я бы не советовал вам торопиться…

— Увы, похоже, что отговорить ее не удастся, — замечает он, обращаясь к Гэндзи. — Но если жизни ее действительно грозит опасность, вправе ли мы отказывать ей в том, что может принести хотя бы временное облегчение?

— Принцесса давно уже просит меня об этом, — отвечает Гэндзи, — но я не принимаю ее всерьез, мне кажется, она говорит так по наущению некоего духа, в нее вселившегося.

— Может быть, вы и правы, но нельзя не признать, что намерения у этого духа не такие уж дурные. Она слабеет, скорее всего конец и в самом деле близок. Мы никогда не простим себе, если откажемся выполнить ее последнюю просьбу.

Для Государя не составляло тайны, что надежды, которые он возлагал на брак дочери, не оправдались, что ей так и не удалось пробудить глубокого чувства в сердце супруга, человека, превосходнейшего из всех и безусловно заслуживающего доверия. Государь никогда не упрекал Гэндзи и ничем не обнаруживал своего недовольства, хотя ходившие по миру слухи не могли не уязвлять его самолюбие.

Желание дочери принять постриг заставило его задуматься. В самом деле, не лучше ли воспользоваться этой возможностью? По крайней мере никто не посмеет сказать, что принцесса решилась покинуть супруга, недовольная его холодностью. Разумеется, положение ее уже не будет таким высоким, зато доброе имя останется незапятнанным. Что касается общего устройства ее жизни, то об этом позаботится Гэндзи, на него вполне можно положиться. Главное, чтобы у окружающих не создалось впечатления, будто супруги расстались, питая друг к другу враждебные чувства. Поселить же принцессу Государь предполагал в доме, доставшемся ему по наследству от отца. Это было просторное, красивое жилище, требующее самой незначительной переделки. «Будет лучше, если положение принцессы определится, пока я жив, — думал он, — надеюсь, что супруг не откажется от нее совершенно. Посмотрим, сколь велика его привязанность к ней…»

— Что ж, пожалуй, и в самом деле стоит воспользоваться моим присутствием для того, чтобы, приняв у нее ряд обетов, помочь ей сделать первый шаг по истинному пути, — сказал Государь.

Сердце Гэндзи грустно сжалось: «Неужели это действительно необходимо?» — и прежние обиды преданы были забвению. С трудом скрывая волнение, он прошел за занавес.

— О, зачем хотите вы оставить меня, старика, чьи годы приближаются к концу? Прошу вас, потерпите еще немного, выпейте целебного отвара, скушайте чего-нибудь. Несомненно, ваше решение похвально, но вы слишком слабы, у вас вряд ли достанет сил даже на то, чтобы творить обряды. Не лучше ли сначала окрепнуть?

Но все уговоры были напрасны. «Ну не жестоко ли?» — думала принцесса и, не отвечая, лишь отрицательно качала головой.

В ней ничто не обнаруживало ни малейшего волнения, но Гэндзи смотрел на нее с жалостью, понимая, что сердце ее глубоко уязвлено.

Пока он уговаривал ее отказаться от своего намерения, пока медлил, пытаясь оттянуть решительный миг, ночь начала светлеть.

— Я должен уехать затемно, — сказал Государь и, призвав самых почтенных монахов из тех, что молились в покоях принцессы, повелел приступать… Право, есть ли что-нибудь на свете печальнее этого обряда, особенно когда свершают его над женщиной в самом расцвете лет? Можно ли равнодушно смотреть, как обрезают ее прекрасные волосы?

Гэндзи рыдал, не в силах сдерживаться. А Государь… Третья принцесса была его любимицей, он тешил себя надеждой, что сумеет обеспечить ей прекрасное будущее. Увы, его надежде не суждено было сбыться, по крайней мере в этом мире. Велико было горе Государя, и слезы нескончаемым потоком текли по его щекам.

— Что ж, теперь ничего не изменишь, — сказал он наконец, — пусть жизнь ваша будет безмятежна. Молитесь усердно.

Не успел забрезжить рассвет, как Государь уехал. Принцесса совсем ослабела, казалось, жизнь еле теплится в ней, она даже не смогла проводить Государя взглядом и не сказала ему ни слова на прощание.

— Ах, я словно во сне, — вздыхая, проговорил Гэндзи. — Мысли мои расстроены, боюсь, что я не сумею должным образом высказать вам свою признательность. Ваш приезд пробудил в душе мучительные воспоминания. Постараюсь навестить вас в ближайшее время сам, и тогда…

Призвав приближенных своих, он поручил им проводить Государя.

— Мне всегда казалось, что не сегодня завтра оборвется моя жизнь, — сказал Государь на прощание. — Только жалость к дочери удерживала меня в этом мире, ведь, кроме меня, ей не на кого было опереться, и я боялся, что, оставшись одна, она будет принуждена влачить жалкое существование. В конце концов я решил препоручить ее вашим заботам, хотя и знал, что вам это не по душе. До сих пор я был за нее спокоен. А теперь… Коли жизнь принцессы продлится, ей, в ее новом обличье, вряд ли прилично будет оставаться в столь многолюдном жилище. Можно было бы поселить ее где-нибудь в горной обители, но там ей будет слишком одиноко. Смею ли я надеяться, что вы и впредь не оставите ее своими попечениями и будете заботиться о ней сообразно ее новому положению?

— Вы сомневаетесь во мне? Ах, как мне стыдно, — отвечал Гэндзи. — Право же, я в таком смятении, что мне трудно собраться с мыслями.

Он в самом деле был близок к отчаянию. Незадолго до рассвета злой дух, вселившийся в тело принцессы, обнаружил наконец свое присутствие.

— Теперь вы видите, на что я способна? — возопил он, разразившись диким хохотом. — Как вы радовались, что вам удалось вернуть к жизни ту столь ненавистную мне особу! Только о ней вы и думали, воспламеняя душу мою безумной ревностью! Вот я и пробралась сюда. Но довольно, теперь я ухожу…

Гэндзи содрогнулся от ужаса. «Значит, этот дух продолжает преследовать меня!» — подумал он, и сердце его болезненно сжалось. О, он не должен был разрешать принцессе принимать постриг! Так или иначе, ей стало немного лучше, хотя она по-прежнему была очень слаба и уверенности в благополучном исходе не было.

Дамы, еще не успевшие примириться с новым положением своей госпожи, тем не менее усердно взывали к буддам.

— Пусть хотя бы жизнь ее продлится, — молили они.

Гэндзи лично проследил за тем, чтобы в покоях принцессы постоянно произносились заклинания и творились обряды.

Когда Уэмон-но ками узнал о том, что произошло в доме на Шестой линии, силы окончательно изменили ему, и скоро у окружающих не осталось никаких надежд. Он чувствовал себя виноватым перед Второй принцессой, но послать за ней не решился. Сам приезд ее к супругу мог быть сочтен нарушением приличий, а если бы ее случайно увидели его родители, ни на миг не оставлявшие его одного… Он собрался было поехать к ней сам, но его не отпустили. Словом, Уэмон-но ками ничего не оставалось, как только поручить супругу попечениям своих близких.

Мать Второй принцессы, миясудокоро, с самого начала не слишком одобрительно относилась к союзу дочери с простым подданным. Лишь после того как министр, призвав на помощь все свое влияние, добился согласия Государя-монаха, дело сладилось.

Однажды, размышляя о судьбе Третьей принцессы, Государь даже изволил сказать, что, по его мнению, Второй принцессе куда больше повезло в жизни, она имеет надежного покровителя и за будущее ее можно не беспокоиться. Вспоминая эти слова теперь, Уэмон-но ками чувствовал себя виноватым. Увы, ему так и не удалось оправдать доверие Государя.

— Мне не хочется оставлять ее одну, — говорил Уэмон-но ками, — но человек не волен располагать своей судьбой. Несмотря на все клятвы, я принужден покинуть ее. О, как же ей будет тяжело! Больно сознавать, что я стану причиной ее несчастий! Прошу вас, позаботьтесь о ней, не забывайте ее.

— О, не говорите так, это не к добру, — рыдая, отвечала мать. — Подумайте, надолго ли я задержусь в этом мире, если вы его покинете? Стоит ли говорить теперь о будущем?

И что можно было ей ответить? Уэмон-но ками обратился к Садайбэну и дал ему подробные наставления.

Обладая миролюбивым нравом и чувствительным сердцем, Уэмон-но ками снискал уважение и любовь не только младших братьев своих, но и их малолетних сыновей. Они почитали его как отца и теперь, слушая его прощальные напутствия, совсем приуныли. Печаль воцарилась в доме министра, да и во Дворце не было никого, кто остался бы равнодушным, услыхав о том, что жизнь Уэмон-но ками подошла к концу. Государь поспешил пожаловать ему чин гон-дайнагона.

«Быть может, это укрепит его дух и он придет во Дворец хотя бы для того, чтобы выразить свою признательность», — надеялся он, но, увы, больному день ото дня становилось хуже, он сделался так слаб, что не мог подняться, и принужден был передать свою благодарность через других. Столь явное проявление высочайшей благосклонности повергло министра в еще большее отчаяние.

Удайсё, в глубоком унынии пребывавший, часто навещал Уэмон-но ками. Вот и теперь приехал первым, дабы поздравить его с повышением.

Все пространство от флигеля, где помещался больной, до ворот было заполнено лошадьми и каретами, повсюду толпились люди. С тех пор как год сменился новым, Уэмон-но ками почти не вставал с ложа и никого не принимал, стыдясь своей расслабленности, однако сегодня: «Кто знает, может быть, разлука совсем близка, ведь я слабею с каждым днем» — пожелал встретиться с Удайсё.

— Подойдите ближе, — попросил он. — Надеюсь, вы простите, что я принимаю вас в таком виде.

И он велел монахам, молившимся у его изголовья, на время удалиться. Удайсё и Уэмон-но ками дружили с самого детства и никогда не имели друг от друга тайн. Мысль о предстоящей разлуке приводила Удайсё в не меньшее отчаяние, чем родителей и братьев Уэмон-но ками. Он надеялся, что весть о новом назначении придаст другу бодрости, но, увы…

— Неужели вы так ослабели? — спросил Удайсё, приподнимая край занавеса. — Я ждал, что столь радостная весть поднимет вас на ноги…

— Ах, мне и самому досадно. Увы, я давно уже не тот…

Надев шапку «эбоси», Уэмон-но ками хотел было приподняться, но даже это оказалось ему не по силам.

Он лежал, прикрытый покрывалом поверх нескольких мягких белых платьев, наброшенных одно на другое. Убранство покоев отличалось изящной простотой, в воздухе витали изысканнейшие ароматы. Судя по всему, Уэмон-но ками и в болезни не изменил своим привычкам. В облике тяжелобольного человека со временем всегда появляется что-то неприятное: волосы спутываются, лицо зарастает бородой… Однако Уэмон-но ками, несмотря на изможденный вид, был по-прежнему бел лицом и изящен. Приподнявшись на изголовье, он беседовал с Удайсё слабым, прерывающимся голосом, и что-то удивительно трогательное проглядывало в его чертах.

— Похоже, что долгая болезнь не так уж повредила вам, — говорит Удайсё, тайком утирая слезы. — Вы сделались еще красивее, чем прежде. Помните, мы обещали друг другу никогда не расставаться и вместе отправиться в последний путь? А теперь? Я даже не знаю, в чем причина… Уж от меня, самого близкого своего друга, вы могли бы не таиться…

— Увы, я и сам не понимаю… — отвечает Уэмон-но ками. — Никакого определенного недомогания у меня нет, просто как-то совершенно незаметно силы покинули меня, и теперь мне кажется, что я не принадлежу уже этому миру. Поверьте, я не дорожу своей жизнью и готов в любой миг расстаться с ней, но даже это мне не удается, возможно потому, что слишком много возносится молитв и дается обетов, на то направленных, чтобы задержать меня в этом мире. А поскольку я ничего так не желаю, как побыстрее покинуть его, все это лишь умножает мои страдания. Впрочем, уйти из мира тоже непросто. Меня печалит, что я не только не успею до конца выполнить свой долг перед престарелыми родителями, но и вовлеку их сердца в пучину скорби. Мне не удалось доказать своей преданности Государю, ибо я принужден был преждевременно оставить службу. Оглядываясь теперь на свою жизнь, я могу лишь досадовать, видя, сколь малого мне удалось достичь. Но это еще не все. Есть обстоятельство, одна мысль о котором повергает меня в смятение. Я не уверен, что вправе говорить об этом даже теперь, когда дни мои сочтены… Но мне слишком тяжело молчать, а с кем еще я могу поделиться? Разумеется, у меня много братьев, но по некоторым причинам я не осмеливаюсь даже намекнуть на эту тайну кому-нибудь из них.

Дело в том, что однажды между мной и господином министром с Шестой линии произошла небольшая размолвка, и с тех пор жестокое раскаяние терзает мою душу. Постоянно испытываемое чувство вины вовлекло меня в бездну уныния и подорвало жизненные силы. В тот день, когда в доме на Шестой линии проводился предварительный смотр танцам, которые должны были исполняться на празднестве в честь Государя из дворца Судзаку, я тоже оказался в числе приглашенных. Именно в тот день ваш отец дал мне понять, что не простил меня, и я почувствовал, что не могу больше оставаться в этом мире. Я окончательно лишился покоя и жизнь сделалась для меня тягостным бременем.

Я понимаю, сколь мало значу для господина с Шестой линии, но для меня он всегда был надежной опорой, и мне страшно даже подумать, что кто-то мог оклеветать меня перед ним. Боюсь, что эта мысль будет преследовать меня и после ухода из мира, став препятствием на моем грядущем пути. Прошу вас, при случае расскажите ему об этом и попытайтесь смягчить его сердце. О, вам зачтется, если он простит мне эту вину хотя бы после того, как меня не станет.

Лицо его выражало глубокую горесть, и в голове Удайсё мелькнула смутная догадка… Впрочем, мог ли он быть уверен?

— Но что именно мучит вас? — спрашивает он. — Незаметно, чтобы отец был чем-то недоволен, наоборот, он чрезвычайно встревожился, узнав о вашей болезни, и всегда говорит о вас с участием… Но для чего вы раньше не открыли мне свою душу? Я помог бы вам объясниться. А теперь, увы…

О, как хотелось ему «вспять повернуть годы»! (327).

— Вы правы, — отвечает Уэмон-но ками. — Я должен был открыться вам, как только мне стало немного лучше. Но, к сожалению, я снова повел себя слишком легкомысленно, словно забыв о том, что не сегодня завтра… Никто, кроме вас, не должен знать… Я открыл свою тайну вам, надеясь, что при случае вы замолвите за меня словечко перед вашим отцом. Прошу вас время от времени навещать принцессу с Первой линии. Не оставляйте ее своими заботами, пусть слухи о ее бедственном положении не тревожат Государя-монаха.

Уэмон-но ками многое еще хотелось сказать другу, но силы его иссякли, и он только сделал знак рукой, чтобы тот оставил его.

Обливаясь слезами, Удайсё вышел.

Опочивальня больного снова наполнилась монахами, к ложу приблизились мать и отец, вокруг засуетились дамы. Удайсё же, рыдая, покинул дом министра.

Надобно ли сказывать о том, как горевали нёго Кокидэн и супруга Удайсё? А супруга Правого министра? Уэмон-но ками, будучи человеком на редкость широкой души, простирал заботы свои на всех окружающих, поэтому его одного и почитала она истинно братом своим. Во многих храмах заказывала она теперь молебны, но, увы, все было тщетно, да и что могло его исцелить? (328).

Даже не успев встретиться еще раз со Второй принцессой, Уэмон-но ками покинул этот мир — так тает пена на воде…

Никогда не питая к супруге своей горячей, страстной привязанности, Уэмон-но ками тем не менее сумел окружить ее самыми нежными, почтительными заботами, так что ей не в чем было его упрекнуть. Она лишь недоумевала, не понимая, почему за столь недолгую жизнь Уэмон-но ками успел проникнуться таким отвращением к миру…

С жалостью глядя на печальное лицо дочери, миясудокоро не уставала сетовать на судьбу. Больше всего на свете ее страшили пересуды, которые могли повредить доброму имени принцессы.

А уж о несчастных родителях и говорить нечего — горе их было неизбывно.

— О, зачем он опередил нас… — сокрушались они. — Как нелепо, жестоко устроен мир.

Но, увы, тщетно…

Принцесса-монахиня, которую повергали в отчаяние домогательства Уэмон-но ками, вовсе не желала ему долгой жизни, но весть о его кончине опечалила и ее. «Он догадывался, что дитя… — думала она. — Вероятно, таково было наше предопределение и этот поистине невероятный поворот в моей жизни далеко не случаен». И она тосковала и плакала тайком.

Наступила Третья луна, дни стояли ясные и теплые. Младенцу скоро должно было исполниться пятьдесят дней, он был бел лицом и чрезвычайно миловиден. Даже начинал уже что-то лепетать, а ведь обычно это бывает значительно позже.

Как-то к принцессе зашел Гэндзи.

— Я вижу, вам лучше, — сказал он. — Право, стоило ли так торопиться? Мне было бы гораздо приятнее видеть вас теперь в обыкновенном обличье. Как решились вы так жестоко поступить со мной? — пенял он ей, и на глазах у него показались слезы.

Он навещал ее почти каждый день, и трудно было представить себе более почтительного и заботливого супруга.

На Пятидесятый день полагалось подносить младенцу особые лепешки-мотии, и дамы пребывали в растерянности, не зная, каким образом в покоях монахини… Как раз в этот миг и зашел Гэндзи.

— Что вас смущает? — говорит он. — Будь это девочка, присутствие матери-монахини и впрямь могло бы считаться дурным предзнаменованием, но коль скоро это мальчик…

В конце концов решили отгородить небольшое помещение в южных покоях, дабы провести там все положенные обряды. Ничего не ведающие кормилицы облачились в роскошные праздничные платья, расставили повсюду — и внутри и снаружи — всевозможные корзинки, коробки с яствами, одна другой изящнее. Глядя на то, как они сновали по дому, целиком поглощенные приготовлениями, Гэндзи испытывал мучительную досаду и смущение.

Принцесса, поднявшись, попыталась пригладить волосы: рассыпавшиеся по плечам густые пряди изрядно докучали ей. Отодвинув занавес, Гэндзи устроился рядом, и принцесса смущенно отвернулась. Она похудела и стала словно еще меньше ростом. Из жалости волосы оставили ей длиннее, чем полагается, поэтому со спины трудно было заметить, что в ее облике произошли какие-то перемены. Она сидела боком к Гэндзи, облаченная в несколько зеленовато-серых нижних платьев и желтовато-красное верхнее. Ничто в ней не выдавало монахиню, она казалась миловидной девочкой, изящной и нежной.

— Печально! — вздыхает Гэндзи. — Этот серый цвет так мрачен. Разумеется, я нахожу некоторое утешение в мысли, что вы останетесь на моем попечении, но на глазах моих не высыхают слезы, и мне стыдно… Впрочем, я не смею роптать, ибо сам виноват в том, что вы отдалились от меня. Но как же мне больно, как обидно… О да, когда б можно было «вспять повернуть наши годы» (327)! Если вы решитесь окончательно разорвать наш союз, я буду знать, что в вашем сердце истинно не осталось ничего, кроме неприязни. Признаюсь, это было бы для меня тяжелым ударом. Неужели вы не пожалеете меня?

— Мне говорили, что монахам неведома жалость, равно как и прочие человеческие чувства, — отвечает принцесса. — А поскольку я и раньше не отличалась чувствительностью… Право, что я могу вам ответить?

— По-моему, вы себя недооцениваете. Область чувств не так уж вам недоступна… — не договорив, Гэндзи устремил взор на младенца.

Призвав кормилиц, особ безупречных как по происхождению своему, так и по наружности, Гэндзи долго беседовал с ними, наставляя, как должно ухаживать за маленьким господином.

— К сожалению, мне недолго осталось жить в этом мире, а у него все еще впереди… — сказал он, взяв ребенка на руки. Тот невинно улыбался ему, пухленький, белокожий, прелестный.

Гэндзи очень смутно помнил, каким был в младенчестве Удайсё, но, насколько он мог судить, этот мальчик не обнаруживал с ним ни малейшего сходства. Дети нёго пошли в отца своего, Государя, благородство их черт с неопровержимой убедительностью свидетельствовало об их принадлежности к высочайшему семейству, но особенной красотой они не отличались. Сын Третьей принцессы привлекал не только благородством черт, но и редкой миловидностью. У него были удивительной красоты глаза, губы складывались в пленительную улыбку, невозможно было оторвать глаз от его прелестного личика. Возможно, тому причиной была лишь игра воображения, но мальчик показался Гэндзи очень похожим на Уэмон-но ками. Уже теперь спокойная уверенность сквозила в его взоре, а лицо поражало яркой, благоуханной красотой. Сама принцесса, казалось, ничего не замечала, а дамы — они ведь и ведать не ведали… Один Гэндзи вздохнул, глядя на мальчика: «Ну не печально ли? Так рано уйти… Впрочем, можно ли ждать от мира постоянства?» По щекам его заструились слезы, но он быстро смахнул их, чтобы не заметили остальные: «Не к добру сегодня…» — и еле слышно произнес:

— Размышляю неторопливо, причины есть для печали…[73]

Хоть и было Гэндзи всего сорок восемь, то есть на десять лет меньше, чем тому поэту, он чувствовал, что годы приближаются к концу, и сердце его грустно сжималось. Возможно, и ему хотелось предостеречь младенца: «Не походи на этого глупого старца…»

Кому-то из дам наверняка были ведомы все обстоятельства, но вот кому именно? Этого Гэндзи не знал, и тем больше была его досада. «Наверное, потешаются надо мной потихоньку», — возмущался он, но в конце концов смирился и решил терпеть до конца, понимая, что положение принцессы куда более уязвимо, чем его собственное.

Дитя лепетало что-то, невинно улыбаясь, его глаза и рот были необыкновенно хороши. Возможно, другие и не замечали сходства, но для Гэндзи оно было очевидным.

Родители ушедшего, оплакивая свою утрату, вероятно, сокрушались и о том, что нет у них внуков… Но мог ли Гэндзи показать им это слабое существо, эту тайную память, оставшуюся от их несчастного сына? Ну не печально ли? Такой одаренный, честолюбивый человек и сам разрушил свою жизнь… Гэндзи почувствовал, что в сердце его не осталось и следа от былой неприязни, и невольные слезы потекли по щекам. Улучив миг, когда рядом никого не было, он придвинулся к принцессе и тихонько спросил:

— Что вы думаете о ребенке? Неужели вам не жаль оставлять столь прелестное существо? А ведь отказавшись от мира, вы отказались и от него…

Принцесса покраснела от неожиданности.

— Кем и когда Сюда было брошено семя — Станут люди пытать, И что им ответит сосна, На утесе пустившая корни? (329).

Разве не печальна его участь? — тихонько проговорил Гэндзи, но принцесса лежала, спрятав лицо, и не отвечала. Впрочем, иного трудно было ожидать, и Гэндзи не настаивал.

«Хотел бы я знать, что у нее на душе?» — спрашивал он себя, и сердце его разрывалось от жалости: «При всей неразвитости ее чувств сохранять спокойствие в подобных обстоятельствах…»

Удайсё не мог забыть последней встречи с Уэмон-но ками. «Что он имел в виду? — недоумевал он. — Заговори он со мной раньше, когда рассудок его еще не был помрачен тяжкой болезнью, я бы наверняка понял. Но в тот страшный миг, когда конец был так близок…»

Образ друга неотступно стоял перед его мысленным взором, и даже родные братья ушедшего не горевали так, как горевал он. К тому же его одолевали сомнения. Почему Третья принцесса решила принять постриг? Ее жизни ничто не угрожало, стоило ли с такой поспешностью менять обличье? И почему так легко согласился на это господин с Шестой линии? Когда госпожа Весенних покоев была на смертном одре и слезно молила его разрешить ей переменить обличье, он и слушать ее не захотел.

Быть может, Уэмон-но ками все-таки не сумел сдержать чувства, давно уже поселившегося в его сердце? Правда, он славился умением владеть собой и был куда благоразумнее своих сверстников… Его хладнокровие многих даже досадовало, ибо никому не удавалось проникнуть в его тайные думы. Но ему явно недоставало твердости духа, Он не умел противиться своим желаниям и поэтому… Право же, самая пылкая страсть не стоит того, чтобы ради нее жертвовать своим душевным покоем, не говоря уже о жизни. Вправе ли человек становиться причиной горести своей возлюбленной? А его стремление побыстрее уйти из мира — можно ли найти ему оправдание? Даже если таково его предопределение, в этом есть что-то легкомысленное, недостойное…

Никому, даже супруге, не открывал Удайсё своих тайных мыслей. Поговорить с отцом ему тоже не удавалось, хотя и велико было желание посмотреть, как воспримет тот его рассказ.

Отец и мать Уэмон-но ками, ни на миг не осушая глаз, потеряв счет дням и лунам, оплакивали свою утрату. Все необходимое для поминальных служб: одеяния для монахов, подношения для участников церемонии и прочее — подготовили братья и сестры ушедшего. Садайбэн позаботился о сутрах и священных изображениях. Через каждые семь дней министру и его супруге напоминали об очередном поминовении, но они отвечали неизменно:

— Не говорите нам об этом. Наше горе и без того слишком велико. Как бы не стало оно препятствием на его пути.

Мысли их витали где-то далеко, несчастные, казалось, сами уже не принадлежали этому миру.

Вторая принцесса тоже предавалась скорби. К ее горю примешивалась еще и обида — Уэмон-но ками ушел, так и не простившись с ней. В просторном доме на Второй линии стало уныло и пусто, лишь самые близкие, преданные умершему люди иногда наведывались сюда. Любимые сокольничьи и конюхи Уэмон-но ками, лишившись опоры в жизни, совсем пали духом и бесцельно бродили по дому. Принцесса глядела на них, и не было конца ее печали. Вещи, принадлежавшие когда-то ее супругу, пришли в негодность, на бива и на японском кото, некогда одушевленных прикосновениями его рук, лопнули струны, и они замолкли. Словом, все располагало к унынию.

Однажды, когда Вторая принцесса сидела, погруженная в глубокую задумчивость, и смотрела на окутанные легкой дымкой деревья, на цветы, не забывшие, что пришел их срок, а прислуживающие ей дамы, облаченные в невзрачные зеленовато-серые платья, томились от скуки, к дому подъехал какой-то человек в сопровождении роскошной свиты, громкими криками расчищавшей перед ним дорогу.

— Ах, я, вдруг забыв обо всем, подумала: «Вот и господин пожаловал!» — сказала одна из дам и заплакала.

Был же это Удайсё. Выслав вперед одного из своих приближенных, он попросил доложить о нем госпоже.

Миясудокоро думала, что приехал кто-то из братьев Уэмон-но ками — Бэн или Сайсё, и была поражена, увидев, что в покои входит какой-то важный вельможа весьма приятной наружности.

Для гостя приготовили сиденье в передних покоях главного дома. К нему вышла сама миясудокоро, рассудив, что посылать вместо себя кого-то из дам неучтиво.

— Поверьте, я скорблю по ушедшему не меньше, а может быть, даже и больше тех, кто связан с ним неразрывными узами, — говорит Удайсё, — но, к сожалению, будучи все-таки посторонним, ограничен в выражении своей скорби. Я говорил с ушедшим в том миг, когда жизнь его подошла к своему пределу, и не могу пренебречь его последней волей. Разумеется, никто из нас не вечен, и трудно предугадать, кто уйдет из этого мира раньше, кто позже, но, пока я жив, я хотел бы сделать для вашей дочери все, что в моих силах. Надеюсь, мне удастся убедить вас в искренности своих чувств. В последние дни во Дворце проводилось множество богослужений, и я не мог позволить себе оставаться наедине с моим горем. Но заезжать к вам лишь для того, чтобы стоя принести положенные соболезнования[74], — право, ничего досаднее и вообразить невозможно. Видя, сколь велико отчаяние министра и его супруги, нельзя не вспомнить слова, сказанные когда-то о родительском сердце (3), но когда я пытаюсь представить себе, как должна горевать та, что была соединена с ним другими узами…

И, замолчав, Удайсё принялся отирать слезы, время от времени всхлипывая. Казалось бы, гордый, блестящий муж, но сколько очарования, сколько прелестной простоты в чертах его, в движениях…

— Печаль — всеобщий удел нашего непостоянного мира, — отвечает миясудокоро, тоже всхлипывая. — Я стара, а старые люди, какие бы испытания ни выпадали им на долю, стараются смиряться, утешая себя мыслью, что не только им… Принцесса же всей душой предалась горю, и ее состояние внушает опасения. Порой мне кажется даже, что она ненадолго переживет своего супруга. О, неужели мне, злосчастной, суждено было дожить до сего дня для того лишь, чтобы увидеть, как одна за другой угасают, едва разгоревшись, их жизни?

Вы были близки с ушедшим и, наверное, знаете, что сначала я была против этого союза. Но министр так настаивал, что я не посмела отказать ему, тем более что Государь-монах, всегда благоволивший к Уэмон-но ками, отнесся к его предложению весьма благосклонно. Поэтому в конце концов, рассудив, что мои опасения лишены оснований, я приняла юношу к себе в дом. Но когда, словно страшный сон, обрушилась на нас эта беда, я поняла, что предчувствия меня не обманывали, и пожалела, что не настояла тогда на своем, хотя, разумеется, такого ужасного конца я не ожидала. Я придерживаюсь старых правил и считаю, что девицам из высочайшего семейства не подобает вступать в союз с простыми подданными, если, разумеется, у них нет на то особых причин. Подумайте сами, что принесло моей дочери это супружество? У нее нет решительно никакой опоры в жизни, настоящее положение ее крайне неопределенно, а о будущем и говорить нечего. Право, не лучше ли ей было самой стать дымом и вознестись к небу вслед за супругом? По крайней мере она сберегла бы свое доброе имя. Но, признаться, мне трудно было бы примириться с подобным исходом, и у меня нет слов, чтобы выразить вам свою признательность. Вы говорите, что таково было последнее желание ушедшего? Как это трогательно! Он никогда не баловал супругу вниманием и все же вспомнил о ней в последний час и поручил ее своим близким! Это послужит нам утешением в горе.

Тут миясудокоро, судя по всему, заплакала, да и Удайсё не мог сдержать слез.

— Ушедший был человеком гораздо более зрелым, чем это обычно бывает в его возрасте, — говорит он. — Возможно, именно потому его и постигла такая судьба. В последние два-три года что-то тяготило его, он часто бывал мрачен и задумчив. А я еще докучал ему своими предостережениями. «Человек, слишком глубоко проникший в суть явлений этого мира, познавший их взаимосвязь, — твердил я, — становится прозорливым, но одновременно утрачивает душевную тонкость и изящество ума, что скорее вредит ему в глазах окружающих». Представляю себе, каким жалким глупцом казался я ему! О, я понимаю, горе вашей дочери ни с чем не сравнимо. Позвольте же мне выразить вам свое сочувствие…

Слова его были проникнуты искренним участием. Беседа их затянулась, и Удайсё поспешил проститься.

Уэмон-но ками был старше Удайсё лет на пять, на шесть, но казался моложе. Возможно, такому впечатлению немало способствовали пленительное изящество его черт, утонченность манер. Удайсё же держался уверенно, осанка его была важная, мужественная, и когда б не прелестное, совсем еще юное лицо… Дамы помоложе, забыв о своем горе, провожали его восхищенными взглядами.

Перед покоями миясудокоро цвела прекрасная вишня. «Хоть этой весною…» (174) — вспомнилось невольно Удайсё, но, подумав, что слова эти сейчас неуместны, он произнес:

— «А у нас для того, чтоб их видеть…» (330).

Время придет — И снова цветами украсится Вишня в вашем саду. И, как ни жаль, что засохла Одна из веток ее…

Видя, что он уходит, миясудокоро поспешила ответить:

— Этой весной, На нити ивы нанизывая Жемчужины слез, Не приметила, как расцвели, Когда опали цветы…

Миясудокоро никогда не отличалась душевной тонкостью, но обладала незаурядным умом и прекрасными манерами. Словом, была вполне достойной особой, в чем Удайсё имел теперь возможность убедиться.

С Первой линии Удайсё поехал к Вышедшему в отставку министру, в доме которого собрались многочисленные братья Уэмон-но ками.

Гостя провели в главные покои, где вскоре его принял сам хозяин. Красивое лицо министра, всегда казавшееся неподвластным старости, за последнее время сильно осунулось и заросло густой бородой. Даже потеряв отца и мать, он не предавался такой скорби.

Удайсё почувствовал, что глаза его увлажнились, и, устыдившись подобного малодушия, постарался взять себя в руки.

«А ведь он был самым близким другом ушедшего…» — подумал министр, и слезы неудержимым потоком потекли по его щекам. Бесконечно долгой была их беседа. Удайсё рассказал министру о своем посещении дома на Первой линии — и словно хлынул весенний дождь; увы, капель, падающая со стрехи, не смогла бы так намочить рукава…

Увидав листок бумаги, на котором миясудокоро начертала свою песню о «жемчужинах слез», министр:

— Увы, свет померк в моих глазах… — вздохнул, но тут же, отирая глаза рукавом, стал читать. Читая же, то и дело всхлипывал. Куда девались его былая надменность, величественная осанка, гордый взгляд! Жалкий старик сидел перед Удайсё.

Песня была довольно заурядная, но слова «на нити ивы нанизывая», очевидно, нашли живой отклик в сердце министра. Окончательно утратив присутствие духа, он зарыдал и долго не мог успокоиться.

— Подумать только, а ведь той давней осенью, когда покинула мир ваша мать, мне казалось, что в жизни моей не будет большего горя, — говорит он наконец. — Но женщины живут замкнуто, их мало кто видит. И все, что их касается, сокрыто от чужих глаз. Точно так же и горе мое было спрятано в тайниках души. А сын… Он не успел достичь высоких чинов, но Государь дарил его благосклонностью, и можно было надеяться, что со временем… Чем выше поднимался он, тем большее число людей прибегало к его покровительству, и его уход огорчил многих, хотя и по разным причинам. Моя же любовь к нему не имела отношения ни к чинам, ни к почестям. Мне дорог был он сам, и теперь сердце в тоске стремится к тем лунам и годам, когда заботы не омрачали еще его чела. И что может утешить меня?

Вздыхая, министр обращает взор к небу (330), которое, затянувшись к вечеру тучами, приобрело зеленовато-серый оттенок. Впервые обратив внимание на вишню, с которой уже осыпались цветы, он пишет все на том же листке бумаги:

«Под деревьями Стою, от капели промокший. Этой весной Разве мой подошел черед Облачаться в платье из дымки?» «Ушедший и тот Вряд ли думал когда-то, Что придется тебе На платье из дымки вечерней Сменить свой привычный наряд», —

отвечает ему Удайсё. А вот что сложил Садайбэн:

«Какая досада! Не дождавшись весны, опали Эти цветы. Кого же хотели они Увидеть в платье из дымки?»

Поминальные обряды отличались невиданной пышностью. Значительную часть приготовлений взяла на себя супруга Удайсё, да и сам он проявил поистине трогательную заботливость, лично подобрав вознаграждения для монахов, читавших сутру.

Удайсё часто навещал Вторую принцессу. Наступила Четвертая луна, каким-то особенно безмятежным было небо. Нежно зеленели деревья в саду, но в доме, приюте печали, царила унылая тишина, и нестерпимо долгими казались дни. В один из таких дней и приехал Удайсё. Повсюду пробивалась молодая трава, а в тенистых местах, где слой песка был особенно тонок, темнели ростки полыни. Сад, за которым прежде ухаживали столь заботливо, привольно разросся; «росточек мисканта» (274), когда-то посаженный здесь, превратился в «буйные заросли», невольно напоминавшие об осени, о голосах цикад… Все вокруг располагало к печали, и, когда Удайсё вошел в дом, рукава его были влажны от росы. Повсюду висели грубые тростниковые шторы, сквозь щели виднелись новые зеленовато-серые занавеси, за которыми мелькали темные платья миловидных девочек-служанок, их прелестные головки. В доме преобладали мрачные, серые тона. На сей раз гостя устроили на галерее. Правда, кое-кому из дам это показалось неучтивым, и они попытались вызвать миясудокоро, но она не вышла, сказавшись больной.

Беседуя с дамами, Удайсё любовался садом и, невольно отметив, сколь равнодушны были растущие там деревья к горю людей, печально вздохнул. Особенно ярко зеленели дуб «касиваги» и клен «каэдэ». Заметив, как тесно переплелись их ветки, Удайсё сказал:

— Хотел бы я знать, что соединило эти деревья? Как прочен их союз! Незаметно приблизившись к покоям принцессы, он произнес:

— Неразделимы Эти ветки. Коль связан с одной, Не оставь и другую, — Вот что сказал когда-то Бог-хранитель листвы.

А вы держите меня за занавесями, как чужого. Обидно, право… — говорит он, подойдя к порогу.

— Как он мил! Какое изящество движений! — перешептываются дамы, подталкивая друг друга локтями. — Сегодня он кажется еще прекраснее…

Принцесса же передает:

— Бог-хранитель листвы Давно этот дуб покинул, Но почему Должна эта ветка искать Себе иную опору?

Признаюсь, я не ожидала… Ваши речи показались мне неуместными. «А ведь она права…» — подумал Удайсё и улыбнулся. Тут послышались шаги миясудокоро, и он потихоньку возвратился на место.

— Уныл наш мир, — говорит миясудокоро. — С каждым днем, с каждой луной множатся мои печали. Потому ли или по какой другой причине, но только все чаще мне неможется, целые дни я провожу в каком-то странном оцепенении. Но ваше присутствие словно вливает в меня новые силы… У меня нет слов, чтобы выразить вам свою признательность.

Так, вид у нее и в самом деле был болезненный.

— Ваше горе естественно, и все же… В этом мире свершается лишь то, что должно было свершиться, и ничто не длится вечно, — утешает ее Удайсё, а сам думает: «Похоже, что принцесса куда утонченнее, чем мне о ней говорили. Как же бедняжка должна страдать! Мало того, что ей пришлось вступить в союз с простым подданным, он еще и покинул ее раньше времени…»

Подстрекаемый любопытством, Удайсё принялся с пристрастием расспрашивать миясудокоро. «Вряд ли принцесса хороша собой, — думал он, — но ведь не безобразна же… Отворачиваться от женщины, не обладающей привлекательной наружностью, так же неразумно, как терять голову и предаваться безумствам единственно потому, что твоя возлюбленная оказалась необыкновенной красавицей. В конце концов самое главное — душевные качества».

— Смею ли я надеяться, что вы позволите мне заботиться о вас так же, как заботился ушедший? — спрашивает Удайсё. Он ведет себя весьма почтительно и все же ясно дает понять…

 Сегодня Удайсё облачен в носи, и невозможно оторвать глаз от его высокой, статной фигуры.

— Ах, но может ли кто-нибудь сравниться с нашим покойным господином? — вздыхает одна из дам. — Он был так добр, так приветлив. А сколько в нем было благородства и изящества!

— Но ведь и господину Удайсё нет равных, — возражает другая. — Стоит только взглянуть на его мужественное лицо, стройный стан. В целом свете не найдешь мужа прекраснее. Раз уж так случилось, почему бы ему не позаботиться о нас?

— На могиле военачальника зазеленели травы…[75] — произносит Удайсё.

А ведь не так уж много времени прошло и с того дня…[76] Да, в нашем мире всегда есть причины для печали. Вот и теперь — и знатные вельможи, и бедные простолюдины оплакивали безвременно ушедшего мужа, и не было никого, кто не скорбел бы о нем. Но, увы…

Человек многоталантливый, Уэмон-но ками обладал еще и на редкость чувствительным сердцем, поэтому его кончина опечалила даже тех, кто, казалось бы, никак не был с ним связан: мелких чиновников, престарелых придворных дам… А о Государе и говорить нечего: каждый раз, когда во Дворце музицировали, он с чувством невосполнимой утраты вспоминал ушедшего. Да и остальные то и дело повторяли: «Ах, был бы жив Уэмон-но ками!»

Гэндзи тоже грустил и тосковал невыразимо, дни и луны сменяли друг друга, а он все не мог забыть. Прелестное дитя, единственная память об ушедшем, было ему утешением в горе, но, увы, никто и не подозревал…

К осени младенец начал ползать[77]. Был он необычайно мил, и, полюбив его, Гэндзи часто играл с ним, брал на руки…

Флейта

Основные персонажи

Гэндзи (бывший министр, господин с Шестой линии), 49 лет

Гон-дайнагон, Уэмон-но ками (Касиваги), — сын Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё)

Младенец, мальчик (Каору), 2 года, — сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Вышедший в отставку министр (То-но тюдзё) — брат Аои, первой супруги Гэндзи, отец покойного Уэмон-но ками

Принцесса с Первой линии, Вторая принцесса (Отиба), — дочь имп. Судзаку, супруга покойного Уэмон-но ками (Касиваги)

Удайсё (Югири), 28 лет, — сын Гэндзи и Аои

Государь-монах (имп. Судзаку) — сын имп. Кирицубо, старший брат Гэндзи

Третья принцесса, Вступившая на Путь принцесса (Сан-но мия), — дочь имп. Судзаку, супруга Гэндзи

Супруга Удайсё (Кумои-но кари), 30 лет, — дочь Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё)

Нёго из павильона Павлоний (имп-ца Акаси), 21 год, — дочь Гэндзи и госпожи Акаси

Третий принц (принц Ниоу) — сын нёго Акаси и государя Киндзё, внук Гэндзи

Второй принц — сын государя Киндзё и нёго Акаси, внук Гэндзи

Безвременная кончина Гон-дайнагона глубоко опечалила многих. Люди предавались скорби, не в силах примириться с этой утратой. Министр с Шестой линии, неизменно сетовавший на то, что из мира один за другим уходят самые достойные люди, тоже впал в уныние. Он был привязан к ушедшему, часто бывавшему в его доме, и хотя ему так и не удалось изгладить в своем сердце некоторые неприятные воспоминания… Когда в память об ушедшем читались священные сутры, Гэндзи лично одарил монахов, принимавших участие в церемонии. Затем, как видно из жалости к неразумному младенцу, особо пожертвовал еще сто рё золота, никому не открыв тайных своих побуждений.

Нетрудно себе представить, как велика была признательность Вышедшего в отставку министра. Разумеется, он и ведать не ведал… Удайсё тоже сделал богатые пожертвования и сам принял участие в подготовке поминальных служб. В те дни он был особенно внимателен к принцессе с Первой линии. Даже родные братья Гон-дайнагона не могли сделать большего. Отец и мать покойного, не ожидавшие ничего подобного, не знали, как и благодарить его. Все эти посмертные почести, говорящие о том, сколь велико было значение Гон-дайнагона в мире, заставили их с новой остротой осознать невосполнимость своей утраты.

Государь-монах кручинился, думая о том, что судьбы обеих его дочерей складываются вовсе не так, как ему хотелось. Вторая принцесса, о неудачливости которой уже начинали поговаривать, влачила дни в тоскливом одиночестве. Третья, приняв постриг, окончательно лишила себя возможности жить обычной для женщины жизнью. Однако, как ни велико было разочарование, он крепился, не желая смущать свое сердце воспоминаниями о мире, им оставленном. Верша привычные обряды, Государь беспрестанно обращался мыслями к любимой дочери: «Быть может, и она в этот миг…» С того дня, как Третья принцесса переменила обличье, он часто писал к ней, причем довольно было самого незначительного повода.

Однажды, послав ей скромные, но трогательные дары — побеги бамбука, собранные в роще возле храма, и выкопанные где-то рядом корни ямса, — он сопроводил их нежным посланием, которое заключил следующими словами:

«Весенние горы тонут в неясной дымке, и неразличимы тропы, но, желая доставить Вам радость, я отправил слуг за этими ростками

Пусть позже меня Рассталась ты с миром, вступив На Истинный Путь, Станем мы на одно уповать, К одному стремиться душою…

И все же нелегко…»

Принцесса, глотая слезы, читала послание Государя, когда в покои зашел Гэндзи. Увидав, что вокруг стоят какие-то коробки, он удивился, но тут же заметил письмо. Прочитав его, Гэндзи был растроган до слез. Государь сетовал на то, что не сегодня завтра жизнь его оборвется и он больше не увидит любимой дочери. Песня о том, что «станут они теперь на одно уповать», показалась Гэндзи довольно скучной, сразу было видно, что ее писал монах-отшельник. Вместе с тем она возбудила в его сердце сильнейшую жалость к Государю. «Неужели он и в самом деле так страдает? — подумал Гэндзи. — А ведь оправдай я его ожидания…»

С трудом преодолев смущение, принцесса написала ответ. Ее письмо было передано гонцу вместе с нарядом из зеленовато-серого узорчатого шелка. Заметив, что возле занавеса валяется небрежно скомканный листок бумаги, Гэндзи поднял его. Неуверенным почерком на нем было написано следующее: 

«Как желала бы я Оказаться в мире ином, На наш непохожем. К далекой горной тропе Стремятся думы мои». 

— Государь и без того озабочен вашей судьбой, а вы пишете, что стремитесь в «иной мир», — пеняет Гэндзи принцессе. — Как вы жестоки и как все это печально!

Принцесса отворачивается. Тонкое, нежное лицо, обрамленное недлинными пышными волосами, делает ее похожей на девочку, и, с жалостью на нее глядя, Гэндзи невольно клянет себя за то, что разрешил ей… Понимая, сколь греховны подобные помышления, он загораживает принцессу занавесом, но может ли он совершенно от нее отдалиться?

Мальчик, до сих пор спавший рядом с кормилицей, просыпается, подползает к Гэндзи и тянет его за рукав, карабкается к нему на колени. Что за прелестное дитя! На нем верхнее платье из белой полупрозрачной ткани и нижнее из красного узорчатого китайского шелка, с длинным подолом, который волочится по полу. Запутавшись в нем, мальчик почти стаскивает с себя одежду и остается полуобнаженным — теперь платье прикрывает только его спину. Ничего удивительного в этом нет, с детьми часто происходит что-нибудь подобное, но этот ребенок так мил, что сколько ни гляди, не наглядишься. Белокожий, стройный, он похож на выточенную из ивы фигурку. Головка словно подкрашена краской из «росистой травы»[78], прелестный, ярко-алый ротик, спокойный взгляд темных блестящих глаз… Сходство с покойным Гон-дайнагоном уже теперь бросается в глаза, хотя тот никогда не отличался замечательной красотой, в то время как мальчик… На принцессу он не похож вовсе, но в его нежных чертах чувствуется что-то необыкновенно благородное, значительное. Поглядев на себя в зеркало, Гэндзи невольно подумал, что даже он мог бы гордиться таким сыном.

В те дни мальчик как раз начинал ходить. Тихонько подобравшись к коробке, он, шаля, разбрасывает по полу ростки бамбука, берет в рот то один, то другой и тут же бросает.

— Ах, как дурно! — смеется Гэндзи. — Разве можно так себя вести? Собери-ка все поскорее. А то дамы станут дразнить тебя обжорой. Они ведь такие насмешницы.

Он берет мальчика на руки.

— У этого ребенка что-то особенное во взгляде. В таком возрасте дети ведут себя довольно бессмысленно. Правда, большого опыта у меня нет, возможно, я и ошибаюсь, но мне кажется, что он уже теперь не похож на других, и я невольно за него беспокоюсь. Не знаю, разумно ли воспитывать его в доме, где растут маленькие принцессы. Всякое может случиться… Увы, доведется ли мне увидеть, как все они станут взрослыми? Так, хоть «с приходом весны неизменно цветы расцветают…» (330).

— О, не говорите так…

— Не к добру… — пеняют ему дамы.

У мальчика, как видно, режутся зубки, и он, крепко зажав в кулачке побег бамбука, усердно вгрызается в него, пуская слюни.

— Да, пока его занимает совсем другое, — улыбается Гэндзи.

— Мне не забыть, Каким оказался горьким Побег бамбука, Но бросить его теперь Я, увы, не смогу,—

произносит он, пытаясь отвлечь ребенка, но тот, ничего не понимая, только смеется и, вырвавшись из рук Гэндзи, уползает.

С каждым днем, с каждой луной мальчик становился все красивее, и многие мучились от дурных предчувствий, глядя на его прелестное лицо. Наверное, и Гэндзи сумел все-таки забыть, «каким горьким…»

«Рождение этого ребенка было предопределено, — думал он, — нельзя было избежать того, что случилось». И все же Гэндзи не мог не сетовать на судьбу. В его доме жило много женщин, и Третья принцесса была едва ли не самой достойной. Можно ли было предугадать, что она станет монахиней? Возвращаясь мыслями к прошлому, Гэндзи чувствовал, что не в силах простить ей той давней вины.

Все это время Удайсё хранил в своем сердце прощальные слова ушедшего Гон-дайнагона. Ему хотелось рассказать обо всем отцу, и если не разрешить терзавшие его сомнения, то по крайней мере посмотреть, какое впечатление произведет его рассказ. Но, кое о чем догадываясь, он хорошо понимал, в какое затруднительное положение может поставить отца, а потому терпеливо ждал, надеясь, что когда-нибудь ему удастся узнать подробности и рассказать о том, что волновало Гон-дайнагона в последний миг его жизни.

Однажды печальным осенним вечером Удайсё вспомнил о принцессе с Первой линии и отправился ее навестить. Судя по всему она коротала вечерние часы, играя на кото. В южной передней, куда пригласили гостя, еще стояли музыкальные инструменты: как видно, прислужницы не успели их убрать, захваченные врасплох его появлением. До его слуха донесся шелест платьев: сидевшие у порога дамы спешили отодвинуться подальше в глубину покоев. Воздух был напоен ароматом курений. Как всегда, Удайсё приняла сама миясудокоро, и они долго беседовали о прошлом.

В доме Удайсё всегда было многолюдно и шумно, повсюду раздавались звонкие детские голоса, слышался топот маленьких ног, а в покоях принцессы царила унылая тишина. Дом постепенно приходил в запустение, но каждая мелочь носила на себе печать благородных привычек и тонкого вкуса его обитательниц. Лучи вечернего солнца освещали цветы на берегу пруда, в диких зарослях неумолчно звенели цикады… (274).

Удайсё придвинул к себе японское кото: оно было настроено в ладу «рити» и еще хранило сладостный аромат женского платья. Как видно, на нем часто играли… «Попади в такой дом ветреник, привыкший во всем потакать прихотям собственного сердца, — невольно подумалось Удайсё, — можно было бы ожидать самых дурных последствий, во всяком случае, имя принцессы оказалось бы безвозвратно опороченным». Он пробежал пальцами по струнам. Так, именно на этом кото обычно играл ушедший. Исполнив весьма изящную пьесу, Удайсё вздохнул:

— Помню, как прекрасно звучало это кото в руках у Гон-дайнагона. Кажется, что и теперь должно оно хранить звуки, когда-то извлеченные из струн его пальцами. Смею ли я надеяться, что ваша дочь возродит их для меня?

— С тех пор как «порвались струны»[79], — отвечает миясудокоро,— дочь моя и не вспоминает о прежних детских забавах. А ведь в те давние дни, когда вместе с другими принцессами играла она отцу, он весьма высоко оценивал ее мастерство. Но, увы, она так переменилась за последнее время… Целыми днями лежит, вздыхая, ничто не веселит ее. Боюсь, что звуки кото невольно «о горестном мире напомнят…» (333).

— О, я понимаю. Право, когда б тоска имела пределы… (334). — И, вздохнув, Удайсё отодвигает кото.

— О нет, сыграйте еще что-нибудь, чтобы я могла понять, помнят ли струны, как касались их пальцы ушедшего? Порадуйте слух мой, ведь так давно я не слышала ничего, кроме рыданий.

— Но, поверьте, важна лишь «соединяющая струна»[80]. Смею ли я надеяться, что она откликнется на прикосновение моих пальцев? — С этими словами Удайсё подтолкнул кото к занавесям, но принцесса сделала вид, будто ничего не заметила, и он не стал настаивать.

Взошла луна, дикие гуси, крылом прижимаясь к крылу, летели по безоблачному небу. С какой завистью прислушивалась к их крикам принцесса!

Дул холодный ветер, красота осенней ночи располагала к безотчетной грусти, и незаметно, словно забыв, что ее могут услышать, принцесса начала тихонько перебирать струны кото «со». Они запели так нежно, так сладостно, что Удайсё, не выдержав, придвинул к себе бива и, легко касаясь струн, начал наигрывать «Песню о любви к супругу»[81].

— Прошу прощения, что осмелился подслушать ваши сокровенные мысли, но я надеялся, что хотя бы теперь… — настаивал он, но принцесса, еще больше смутившись, лишь молча вздыхала.

— Увидев, как ты Молчишь, потупившись робко, Я понял: порой Молчание значит больше Самых пылких и страстных речей, —

говорит Удайсё, и, проиграв окончание мелодии, принцесса отвечает:

— Не стану скрывать: Эта тихая ночь волнует Сердце мое. Но к пению струн, увы, Ничего не могу добавить.

К величайшей досаде Удайсё, она проиграла всего несколько тактов и сразу же отложила кото, в то время как ему хотелось слушать еще и еще.

Японское кото не отличается богатством оттенков звучания, но, очевидно, принцессе удалось усвоить самые сокровенные приемы ушедшего супруга; во всяком случае, эта вполне обычная мелодия звучала так выразительно, что, казалось, проникала до самой глубины души.

— Боюсь, что проявил некоторое непостоянство, с такой легкостью переходя от одного инструмента к другому, — говорит Удайсё. — Но уже слишком поздно. Ушедший может рассердиться на меня за то, что я провел с вами весь этот долгий осенний вечер, поэтому я удаляюсь. Скоро я снова навещу вас, не перестраивайте же кото, пусть оно сохранит нынешний строй. Увы, в этом мире все так изменчиво…

Он не говорит прямо о своих чувствах, но нетрудно понять, на что он намекает.

— Ушедший и тот не осудил бы нас сегодня, — замечает миясудокоро. — Жаль только, что, отвлекшись на случайные разговоры о прошлом, вы не захотели своей игрой продлить мою «драгоценную нить» (335).

Она подносит ему дары, в том числе прекрасную флейту.

— Я слышала, что флейта эта имеет весьма древнее происхождение. Стоит ли ей пропадать здесь среди зарослей полыни? Я была бы счастлива услышать, как голос ее заглушает крики ваших передовых…

— О, я не заслуживаю такой чести, — отвечает Удайсё, разглядывая подарок.

Это была любимая флейта Гон-дайнагона, с которой он никогда не расставался. Удайсё вспомнил, как ушедший говорил, огорченно вздыхая, что ему не удается раскрыть всех возможностей этого прекрасного инструмента и остается лишь надеяться, что когда-нибудь он перейдет к более достойному владельцу.

Растроганный до слез, Удайсё поднес флейту к губам и заиграл прелестную мелодию в тональности «бансики», но тут же оборвал ее.

—Моя неумелая игра на кото заслуживает снисхождения, ибо я играл в память о прошлом. Но смею ли я играть на этой флейте? — С этими словами он вышел.

«Сад наш давно Хмелем зарос, на листьях Сверкает роса. И вдруг — совсем как той осенью Где-то запела цикада…» —

передала ему миясудокоро.

— Эта флейта поет По-прежнему — чисто и звонко, Но в мире уж нет Любимого друга, и слезы Никогда не иссякнут мои.

Удайсё медлил, не желая уходить, а тем временем совсем стемнело.

Когда он вернулся домой, решетки были опущены и все спали. Многие дамы давно уже подозревали, что хозяин неспроста ездит на Первую линию. Очевидно, кто-то донес об этом госпоже, и она была недовольна столь поздним возвращением супруга, а потому, услыхав, что он вошел, поспешно притворилась спящей.

Удайсё, тихонько пропев: «Ни я, ни супруга моя…»[82], принялся бранить дам:

— Отчего опущены решетки? У вас здесь словно в темнице. Неужели есть люди, равнодушные к лунному свету?

Распорядившись, чтобы подняли решетки, он собственноручно подтянул кверху занавеси и лег поближе к галерее.

— Как не упрекнуть того, кто спит, не обращая внимания на луну? (336) Выйдите же сюда. Не надо сердиться, — позвал он госпожу, но та, продолжая пребывать в дурном расположении духа, сделала вид, будто ничего не слышит.

Повсюду, беззаботно раскинувшись, спали дети, между ними пристроились прислужницы — словом, дом был полон народу, разительно отличаясь от только что им покинутого. Удайсё лежал, тихонько наигрывая на флейте, и мысли его снова и снова устремлялись к принцессе.

«Опечалил ли ее мой уход? — спрашивал он себя. — Что она теперь думает? Интересно, станет ли она перестраивать кото? Говорят, и миясудокоро прекрасно играет на японском кото… Как могло случиться, чтобы ушедший, никогда не забывая о внешних знаках приличия, был, в сущности, совершенно равнодушен к супруге? — Невольное сомнение закралось в сердце Удайсё. — Возможно, меня ждет разочарование, — подумал он. — Так бывает всегда, когда тешишь себя надеждами…»

Со своей супругой Удайсё прожил уже немало лет и до сих пор не подавал ей повода к ревности. Уж не потому ли она стала такой властной и своенравной? Впрочем, Удайсё полагал это естественным, и привязанность его к ней ничуть не умалилась.

Он задремал и вдруг увидел, что рядом с ним стоит Уэмон-но ками, одетый в то самое домашнее платье, которое было на нем в день их последней встречи. В руках он держал флейту и внимательно ее разглядывал. «Может быть, из-за этой флейты его душе не удается обрести покоя, — подумал во сне Удайсё, — и он пришел, чтобы услышать ее?» Но тут Уэмон-но ками говорит:

— Бамбук запоет Под ветром любым, и все же Хотелось бы мне, Чтоб услаждал его голос Детей и внуков моих…

У меня были иные намерения…

«Какие же?» — хотел было спросить Удайсё, но заплакал спящий рядом ребенок, и он проснулся.

Ребенок кричал без умолку, срыгивая молоко, и кормилица, поднявшись, пыталась его успокоить.

Госпожа тоже встала, велела принести светильник и, заложив волосы за уши[83], озабоченно склонилась над сыном. Взяв его на руки, она обнажила свою прекрасную полную грудь и приложила к ней ребенка. Молока у нее уже не было, но она надеялась таким образом его успокоить.

Мальчик был очень хорош собой: пухленький, белокожий…

— Что случилось? — спросил Удайсё, поспешив на шум.

В доме царило смятение, повсюду сновали слуги, разбрасывая рис[84], и ему удалось на время забыть о своем странном и печальном сне.

— Ребенок болен. А все потому, что вы гуляете где-то до поздней ночи, нарядившись, словно молодой повеса, а вернувшись, поднимаете решетки. Вам, видите ли, хочется полюбоваться луной. А в дом между тем проникают злые духи.

Раскрасневшееся от гнева личико госпожи показалось Удайсё таким юным и прелестным, что он невольно улыбнулся.

— Значит, по-вашему, это я привел в дом злых духов? Ну. Разумеется, если бы не поднимали решеток, они никоим образом не сумели бы попасть в дом. Право же, чем больше у женщины детей, тем она сообразительнее.

Взглянув на его красивое лицо, госпожа сконфузилась и замолчала.

— Ах, выйдите же отсюда, не смотрите! — потребовала она, стыдясь яркого света, но смотреть на нее было не так уж и неприятно.

Ребенок мучился и кричал всю ночь напролет. Мысли же Удайсё то и дело возвращались к недавно увиденному сну. «Как бы из-за этой флейты мне не попасть в беду, — думал он. — Ушедший очень дорожил ею, а я, видимо, оказался не тем, кому она была предназначена. Впрочем, мне ее передала женщина, а это существенно меняет дело…[85] Вот если бы я мог проникнуть в его намерения… Иногда что-то, казавшееся при жизни сущей безделицей, после смерти становится источником досады или тревоги, привязывая человека к этому миру и обрекая его на бесконечные блуждания во мраке. Право, не лучше ли вовсе не иметь привязанностей?..»

Удайсё заказал поминальное чтение сутр в Отаги и распорядился, чтобы соответствующие молебны отслужили в храме, который особенно чтил ушедший. «А как поступить с флейтой? — спрашивал он себя. — Ее подарила мне миясудокоро, и, кажется, она имеет весьма древнее происхождение. Возможно, я совершил бы доброе дело, отдав ее в дар Будде, но все же не стоит с этим торопиться». И Удайсё отправился в дом на Шестой линии.

Ему сообщили, что Гэндзи находится в покоях нёго из павильона Павлоний. Навстречу ему выбежал Третий принц. Ему едва исполнилось три года, и он был самым миловидным из детей Государя. Его воспитанием особо занималась госпожа Мурасаки.

Удайсё, господин принц изволит желать, чтоб ты его взял с собой, — попросил он, путаясь в почтительных словах.

Что ж, если принцу угодно… — засмеялся Удайсё, беря мальчика на руки. — Но смею ли я приближаться к занавесям? Это не совсем прилично…

Но ведь никто не увидит. Я закрою тебе лицо. Иди же, — сказал принц, рукавом прикрывая лицо Удайсё. «Что за милое дитя!» — умилился тот и отправился в покои нёго.

Там он нашел Гэндзи, который, растроганно улыбаясь, наблюдал за игрой Второго принца и сына Третьей принцессы. Удайсё опустил Третьего принца на пол в углу комнаты, и Второй принц, заметив это, сразу же подбежал к нему.

Удайсё, подними и меня, — просит он.

Нет, это мой Удайсё! — заявляет Третий принц, вцепившись в его рукав.

— Только очень дурные дети могут так себя вести, — пеняет им Гэндзи. — Господин Удайсё — телохранитель Государя, а вы спорите, кому им владеть. Должен сказать, что меня чрезвычайно огорчает поведение Третьего принца. Старшим надо уступать, а он всегда об этом забывает.

— Зато Второй принц ведет себя именно так, как положено старшему, — смеется Удайсё, — проявляя похвальное благоразумие и уступчивость. Право, он слишком умен для своих лет.

Гэндзи улыбается. Оба внука равно милы его сердцу.

— Но пойдемте, — говорит он, — здесь не место для столь важной особы.

Видя, что они собираются уходить, дети повисают на его рукавах, пытаясь задержать.

В глубине души Гэндзи был против того, чтобы сын Третьей принцессы воспитывался вместе с сыновьями Государя, но он никогда не заговаривал об этом, опасаясь, что принцесса, измученная угрызениями совести, может понять его по-своему и почувствовать себя уязвленной. Не желая причинять ей боль, он воспитывал мальчика вместе с принцами, заботясь о нем не меньше, чем о них.

Удайсё, которому до сих пор не удавалось хорошенько разглядеть сына Третьей принцессы, решил воспользоваться случаем и, когда мальчик выглянул из-за занавесей, поманил его к себе, призывно помахивая упавшей на землю сухой веткой вишни. Тот сразу же подбежал. На нем не было ничего, кроме темно-лилового верхнего платья, его пухлое тельце сверкало белизной, красив же он был так, что даже принцам было до него далеко. Возможно, другой человек ничего бы и не заметил, но от внимательного взгляда Удайсё не укрылось, что глаза у мальчика совершенно такие же, как у покойного Гон-дайнагона, — очень блестящие, с необыкновенно изящным разрезом. Правда, взгляд гораздо уверенней, и все же… А когда полные, алые губы ребенка раздвинулись в улыбке, сходство стало просто поразительным. «Нет, нет, — испугался Удайсё, — не ищи я этого сходства… Ведь не может же отец ничего не замечать?» И ему еще сильнее захотелось узнать правду.

Дети Государя были весьма миловидны. Какое-то неизъяснимое благородство уже теперь сквозило в чертах их, в движениях, но, как знать, когда б не принадлежали они к высочайшему семейству… А этот ребенок был не только благороден, но и красив поразительной, редко встречающейся в нашем мире красотой.

«Увы, если мои подозрения не лишены оснований, — подумал Удайсё, сравнивая мальчиков между собой, — разве не преступление скрывать правду от несчастного отца, который, до сих пор оплакивая сына, больше всего страдает из-за того, что от ушедшего не осталось никакой памяти, что нет у него внука, который стал бы ему утешением в горе?»

Но все это было слишком невероятно, и Удайсё лишь терзался сомнениями, не имея средства узнать истину. Нежный и ласковый мальчик льнул к нему, и столько наивной прелести было в его чертах!

Перейдя во флигель, Удайсё и Гэндзи долго беседовали, а день между тем склонился к вечеру. Удайсё начал рассказывать о своем посещении дома на Первой линии, и Гэндзи слушал его, улыбаясь.

Иногда же, взволнованный воспоминаниями, говорил и сам.

— Что было у нее на душе, когда играла она «Песню о любви к супругу»? — спросил он между прочим. — Да, все это очень трогательно, совсем как в старинной повести. Однако мой собственный опыт убеждает меня в том, что женщине лучше не обнаруживать перед посторонними своей чувствительности, ибо ничто так не воспламеняет мужчин. Если вы собираетесь и впредь заботиться о ней, храня верность завету ее покойного супруга, и хотите, чтобы доверенность ее к вам не умалилась, не позволяйте недостойной страсти овладеть своим сердцем. Уверен, что так будет лучше для вас обоих.

«С этим нельзя не согласиться, — подумал Удайсё, — но такие советы хорошо давать другим. Ведь отец и сам…»

— О какой страсти может идти речь? — возражает он. — Я начал навещать ее просто из жалости. Если я перестану бывать у нее теперь, это-то как раз и покажется подозрительным. Разве не так? Что касается «Песни о любви к супругу», то ваши опасения были бы правомерны, когда б она заиграла ее по собственному побуждению. Но ведь до моего слуха донесся лишь случайный обрывок мелодии, тронувший меня главным образом потому, что окружающая обстановка к тому располагала.

В конечном счете все зависит от обстоятельств и от расположения души. Принцесса совсем не так уж юна, да и я не похож на пылкого юношу, готового на любые безрассудства. Возможно, потому-то она и чувствует себя со мной довольно свободно. Во всяком случае, держится она удивительно мило и просто.

Решив, что такого случая в другой раз не дождешься, Удайсё придвинулся поближе и рассказал об увиденном сне. Молча выслушав его, Гэндзи долго не отвечал. Разумеется, он сразу же догадался…

— Эта флейта по некоторым причинам должна быть передана мне, — сказал он наконец. — Она принадлежала когда-то государю Ёдзэй[86], затем перешла к покойному принцу Сикибукё, очень ею дорожившему. Узмон-но ками с детства оказывал замечательные успехи в музыке, и однажды, когда мы любовались цветами хаги, принц Сикибукё, восхищенный его игрой, подарил ему эту флейту. А миясудокоро, видимо не зная всех обстоятельств, преподнесла ее вам.

«„Услаждать детей и внуков…“ Но кто, кроме… Несомненно, именно его он и имел в виду, — думал Гэндзи. — Боюсь, что Удайсё обо всем догадался, да это и немудрено при его проницательности…»

Видя, что Гэндзи переменился в лице, Удайсё совсем смутился и долго не мог вымолвить ни слова. Однако желание выяснить все до конца оказалось сильнее, и с нарочитой небрежностью, словно случайно вспомнив, он сказал:

— Я был у Уэмон-но ками незадолго до его кончины и выслушал его последнюю волю. Помимо всего прочего он несколько раз повторил, что очень виноват перед вами и хотел бы просить у вас прощения. Но за что? Я до сих пор не могу себе представить, что он имел в виду, и это тревожит меня.

«Да, я был прав, он знает, — подумал Гэндзи, слушая сбивчивый рассказ Удайсё. — Но стоит ли ворошить прошлое?»

Некоторое время Гэндзи сидел молча, делая вид, будто размышляет над словами Удайсё, затем сказал:

— Увы, я и сам не могу припомнить. По-моему, я никогда не говорил ничего, что задело бы его настолько, что ему так и не удалось изгладить из памяти… Дайте же мне время поразмыслить над вашим сном, и мы побеседуем об этом как-нибудь в другой раз. Я слышал от дам, что ночью не следует говорить о подобных вещах; возможно, они правы…

Словом, Гэндзи удалось уклониться от прямого ответа, и Удайсё смутился, подумав, что, сам того не желая… Так, во всяком случае, мне рассказывали… 

Сверчок-колокольчик

Основные персонажи

Гэндзи, 50 лет

Вступившая на Путь принцесса, Третья принцесса (Сан-но мия), 24(25) лет, — дочь имп. Судзаку, супруга Гэндзи

Госпожа Мурасаки — супруга Гэндзи

Государь (Киндзё) — сын имп. Судзаку

Государь-монах (имп. Судзаку) — отец правящего Государя и Третьей принцессы, старший брат Гэндзи

Принц Хёбукё (Хотару) — сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи

Удайсё (Югири), 29 лет, — сын Гэндзи и Аои

Гон-дайнагон, Уэмон-но ками (Касиваги), — сын Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё)

Государь Рэйдзэй — сын Гэндзи (официально имп. Кирицубо) и Фудзицубо

Садайбэн (Кобай) — сын Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё), младший брат Касиваги

Государыня-супруга (Акиконому) — дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, приемная дочь Гэндзи, супруга имп. Рэйдзэй

Летом, когда цвели лотосы, в доме на Шестой линии проводили церемонию освящения статуи Будды, предназначенной для молельни Вступившей на Путь принцессы. В тот день была впервые выставлена утварь, изготовленная лучшими мастерами по особому распоряжению Гэндзи.

Священные хата[87] были сшиты из превосходной, несколько необычной китайской парчи. Их подготовила сама госпожа Мурасаки. Покрывала для столиков, затканные великолепными узорами, возбуждали всеобщее восхищение невиданным богатством оттенков и сочетаний. Занавеси опочивальни были подняты со всех четырех сторон, за спиной Будды висела Лотосовая мандала[88], а впереди стояли серебряные вазы с высокими и пышными, изысканнейших оттенков цветами. Воздух был напоен ароматом китайских курений «За сто шагов». Миниатюрные изображения будды Амиды и бодхисаттв, вырезанные из сандалового дерева, радовали взоры строгим изяществом линий. В небольших, очень тонкой работы сосудах со священной водой плавали голубые, белые и пурпурные лотосы. Повсюду возжигались курения «Лист лотоса», которые помимо обычных составных частей содержали небольшое количество меда. Их тонкое, сладостное благоухание прекрасно сочеталось с другими ароматами. Что касается сутры, то шесть частей, в которых говорится о движении смертных по шести дорогам[89], были подготовлены самой принцессой, в то время как сутру, предназначенную для ее личного пользования, Гэндзи переписал собственноручно, надеясь таким образом укрепить их связь в этом мире и обеспечить будущую встречу. Это желание было включено им в текст молебной записки. Кроме того, еще весной Гэндзи принялся переписывать сутру Амида.

Рассудив, что непрочная китайская бумага не годится для вседневного употребления, он призвал к себе человека из мастерских Канъя и распорядился, чтобы ему прислали оттуда тонкой белой бумаги самого лучшего качества. На ней он и писал, причем старался не зря — всякий, кому удавалось увидеть хоть краешек свитка, начинал превозносить редкостную красоту его почерка. Казалось, что знаки, начертанные тушью, сверкают ярче проведенных золотом линий. Вряд ли стоит говорить об обрамлении, валиках и футлярах для свитков. Эту сутру положили на столик из аквилярии, поставив его на самое почетное место рядом со статуей Будды.

После того как все было приготовлено, на возвышение поднялся монах-распорядитель, а участники священного шествия собрались в отведенном для них месте. Прежде чем выйти к ним, Гэндзи заглянул в западные передние покои, где временно разместилась принцесса. Там было тесно и душно: пятьдесят или шестьдесят празднично одетых дам приехали нарочно для того, чтобы полюбоваться церемонией. Девочкам-служанкам не хватило места, и они толпились вокруг, занимая все пространство, вплоть до северных передних покоев. Курильниц было, пожалуй, слишком много, к тому же прислужницы так старательно махали над ними веерами, что от дыма ничего не было видно.

— Поверьте, гораздо лучше, когда в воздухе витает еле уловимый, непонятно откуда возникающий аромат, — сказал Гэндзи, приближаясь к дамам, явно неискушенным в таких тонкостях и нуждающимся в совете. — Нехорошо, когда курения клубятся, словно дым над вершиной Фудзи. Во время проповеди не полагается шуметь, это мешает проникать в суть того, о чем идет речь. Надеюсь, вы постараетесь не нарушать тишину шелестом платьев и перешептываниями.

Принцесса, миниатюрная и прелестная, полулежала в глубине покоев, совершенно потерявшись среди этого шумного сборища.

Маленький господин может помешать нам. Лучше увести его куда-нибудь, — говорит Гэндзи.

Северные перегородки временно удалили и на их место повесили занавеси. За ними устроились дамы. Призвав их к молчанию, Гэндзи объяснил принцессе то основное, что ей необходимо было знать. Трогательное зрелище!

Бросив взгляд на молельню, в которую превратилась опочивальня принцессы, Гэндзи почувствовал, как печаль сжала его сердце.

— Думал ли я, что когда-нибудь буду вместе с вами готовиться к такой церемонии? — вздыхает он. — Остается уповать на то, что в грядущем мире, в обители лотосов, мы будем вместе.

Слезы текут по его щекам. Придвинув к себе тушечницу, он пишет на красновато-желтом веере:

«Мы с тобой поклялись: Единый лотос пристанищем Станет для нас. Но пока розно росинки На листе сверкают… Печально!»

Принцесса на том же веере пишет ответ:

«Так, поклялись, Что будем в едином лотосе Мы неразлучны, Но знаю: совсем к другому Сердце твое стремится…»

— Ну зачем же так принижать… — улыбается Гэндзи, но лицо его остается печальным.

В тот день в доме на Шестой линии, как обычно, собрались почти все принцы крови. Живущие в доме особы, стараясь превзойти друг друга в щедрости и изобретательности, прислали великое множество пожертвований. Одеяния для Семи служителей Закона[90] и положенные вознаграждения для участников церемонии подготовила госпожа Мурасаки. Самые тонкие ценители приходили в восторг, разглядывая сшитые из узорчатого шелка наряды. «Свет не видывал ничего подобного!» — восклицали они, и даже швы на монашеских оплечьях казались им верхом совершенства. Право, утомительно слушать, когда люди слишком долго толкуют о подобных мелочах…

Монах-распорядитель, торжественно разъяснив основной смысл сегодняшних приношений, огласил текст молебной записки, где воздавалось должное высоким устремлениям принцессы, которая, будучи в расцвете молодости и красоты, сумела отречься от бренного мира и в сутре Лотоса обрести залог вечного благополучия.

Этот почтенный монах, славный мудростью своей и красноречием, превзошел самого себя. Его слова были так возвышенны, исполнены такого глубокого смысла, что все плакали, слушая его.

Гэндзи предполагал обойтись без особой огласки, но слух о том, что в доме на Шестой линии готовятся к церемонии освящения молельни, дошел и до Дворца, и до горной обители, откуда тоже прислали гонцов.

Роскошные пожертвования заполнили покои, право, можно ли было ожидать?.. Впрочем, в доме на Шестой линии так бывало всегда: любая незначительная церемония вопреки желанию Гэндзи превращалась в пышное празднество. А как на сей раз в приготовлениях участвовали еще и высочайшие особы… Вечером монахи получили столько даров, что даже храм не мог их вместить…

Нынешнее положение принцессы возбуждало жалость в сердце Гэндзи, и он старался окружить ее самыми нежными заботами.

— Не лучше ли принцессе поселиться отдельно в доме на Третьей линии, который я собираюсь оставить ей? — предлагал Государь- монах, но Гэндзи отвечал:

— Мне бы не хотелось отпускать ее от себя. Здесь я могу видеться с ней в любое время и знаю все ее нужды. А ведь уже «к концу приближается»… (161). Неужели я должен лишиться и этого утешения?

Тем не менее он распорядился, чтобы дом на Третьей линии привели в порядок и большая часть доходов с принадлежавших принцессе угодий поступала теперь в его хранилища. Более того, по приказанию Гэндзи число хранилищ было увеличено, и все имение принцессы, включая многочисленные ценности, переданные ей Государем-монахом, было перевезено на Третью линию и оставлено под надежной охраной. Гэндзи лично позаботился о том, чтобы дом был снабжен всем необходимым как для самой принцессы, так и для ее многочисленных дам и служанок…

Осенью по распоряжению Гэндзи были произведены некоторые преобразования в саду дома на Шестой линии, в той его части, которая примыкала к восточной стене. Здесь посадили полевые цветы и дикие травы, чтобы можно было прямо из дома любоваться осенними лугами. В помещении, отведенном для принцессы, поставили сосуды для священной воды и прочую необходимую утварь. Убранство покоев было, как и полагается, весьма скромным, но удивительно изящным. Многие прислуживающие принцессе дамы, не желая отставать от госпожи, решили принять постриг. Среди них были не только пожилые дамы, такие, как кормилица, но и молодые, в самом расцвете лет. Из последних принцесса выбрала лишь тех, чье решение показалось ей достаточно твердым, в чьей готовности прожить в монашеском обличье до конца своих дней она не сомневалась. Остальные, почувствовав себя глубоко уязвленными, продолжали упорствовать, но, узнав об этом, Гэндзи решительно воспротивился.

— И речи не может быть! — заявил он. — Если хоть одна из вас примет постриг, поддавшись случайному порыву, это бросит тень на всех остальных, и молва не пощадит никого.

В конце концов около десяти дам приняли постриг и в этом новом обличье остались прислуживать принцессе.

Гэндзи распорядился, чтобы на луг перед домом выпустили сверчков и цикад, и часто в сумерках, когда ветер веял прохладой, приходил в покои принцессы якобы для того, чтобы насладиться их пением. Судя по всему, Гэндзи так и не сумел примириться с новым обличьем принцессы и продолжал докучать ей бесконечными жалобами и упреками. Посторонний глаз не заметил бы никаких перемен в его отношении, но сама она не могла не видеть, что неприятные воспоминания до сих пор не изгладились из его сердца и от прежних чувств не осталось и следа. Потому-то она и решила стать монахиней. Отдалившись таким образом от Гэндзи, принцесса испытала немалое облегчение, и когда б он не докучал ей своими излияниями… Она бы охотно уехала и поселилась где-нибудь в глуши, но не находила в себе довольно твердости…

Однажды вечером, в полнолуние, когда луна еще пряталась за краем гор, Вступившая на Путь принцесса, задумчиво любуясь садом, читала молитвы. Две или три молодые монахини собирались поднести Будде цветы, слышался звон священных сосудов и плеск воды. Было что-то удивительно трогательное в этих трудах, столь непривычных для нашего суетного мира.

Как раз в этот миг пришел Гэндзи.

— Вечерний воздух словно пронизан голосами насекомых, — сказал он и стал вполголоса произносить молитвы будде Амиде. В его устах они звучали особенно торжественно. В воздухе звенел многоголосый хор, звонче других пел сверчок-колокольчик — судзумуси.

— Трудно сказать, кому из осенних насекомых следует отдать предпочтение, - говорит Гэндзи. — Государыне-супруге, к примеру, больше по душе сосновые сверчки. Однажды она нарочно отправила гонцов в дальние луга за сверчками для своего сада. Но теперь их почти не слышно. Хоть и называются они сосновыми, вековечными их, увы, не назовешь. К тому же, судя по всему, они предпочитают держаться подальше от людей и поют в полную силу лишь в горной глуши или в далеком сосновом бору, где никто их не слышит. А сверчок-колокольчик стрекочет так беззаботно, так весело, этим-то он и мил.

— Знаю давно, Как безотрадна осень, И все же душа Умиляется, лишь зазвенит Сверчок-колокольчик в саду, —

тихонько произносит принцесса. В чертах ее, в движениях столько благородства и неизъяснимой прелести!

— Ах, зачем вы так говорите? Право, не ожидал… — пеняет ей Гэндзи. —

Сверчок-колокольчик Звенит так же звонко, как прежде, Хотя и готов Улететь, навсегда покинуть Свой травяной приют…

Попросив, чтобы принесли китайское кото, он заиграл какую-то прекрасную мелодию, и принцесса, забыв о четках, восхищенно внимала.

Луна, выплыв наконец из-за гор, ярким сиянием озарила все вокруг, и стало так красиво, что сердце замирало от восхищения. Задумчиво глядя на небо, Гэндзи размышлял о том, сколь все непостоянно в этом мире думы его невольно устремлялись к прошлому, и никогда еще кото его не звучало так трогательно и так печально.

Приехал принц Хёбукё, влекомый предчувствием, что в такую ночь в доме на Шестой линии непременно будут музицировать. С ним были Удайсё и несколько придворных соответствующих рангов. Звуки кото привели их в покои принцессы.

— О, вы пришли как раз вовремя, — сказал Гэндзи. — Но если вы хотите усладить свой слух музыкой, вас ждет разочарование. Мне просто было скучно, вот я и решил немного развлечься, тем более что давно уже не брал в руки кото… — И Гэндзи распорядился, чтобы для принца Хёбукё приготовили сиденье в покоях принцессы.

На тот день во Дворце было назначено пиршество в честь полной луны, но, к величайшей досаде многих, его неожиданно отменили, а тут прошел слух, что люди собрались в доме на Шестой линии, поэтому благороднейшие мужи столицы поспешили туда.

Гости сопоставляли голоса различных насекомых, стараясь установить, которые поют лучше, слушали музыку.

— Ночь полнолуния всегда волновала мне душу своей неизъяснимой красотой, — говорит Гэндзи. — Сегодня же, когда в небо «выплывает, сияя, луна»[91], мои думы и в самом деле устремляются к далеким мирам… В последнее время мне часто вспоминается покойный Гон-дайнагон. Теперь, когда его нет с нами, все празднества и церемонии словно лишились прежнего блеска. Право, он был незаменимым собеседником. Кто лучше его улавливал оттенки цветов, различал птичьи голоса?

Говоря, Гэндзи продолжал перебирать струны кото, и скоро рукава его стали совсем мокрыми. Он догадывался, что принцесса все слышит, но ведь даже Государь в таких случаях вспоминал Гон-дайнагона.

— Давайте сегодня устроим пиршество в честь сверчков-колокольчиков и будем веселиться всю ночь напролет, — предлагает Гэндзи.

Чаша с вином дважды успела обойти присутствующих, когда принесли послание от государя Рэйдзэй. Оказалось, что Садайбэн и Сикибу-но таю, раздосадованные отменой дворцового празднества, приехали к нему в сопровождении самых блестящих молодых придворных. От них-то Государь и узнал, что Удайсё и другие находятся в доме на Шестой линии.

«В бедном жилище, Где я поселился, покинув Заоблачную обитель, Так же ярко луна сияет, Напоминая о прошлом…(337).

Смею ли я надеяться?..» — написал он.

Гэндзи редко бывал во дворце Рэйдзэй, хотя, казалось бы, теперь ничто не стесняло его свободы, да и Государь волен был сам располагать своим временем. И вот Государь просит его приехать… «Я не заслуживаю такой милости», — подумал Гэндзи и, как ни неожиданно было приглашение, стал собираться.

«Приют облаков Покинув, по-прежнему ярко Сияет луна. Но с каждым годом тоскливее Осень в моем саду».

Ничего особенного в этой песне не было, просто Гэндзи подумал о прошлом и настоящем Государя и написал первое, что пришло ему в голову. Гонцу поднесли чашу с вином и щедро наградили его.

И вот — куда все подевалось? — словно не сидели они только что, услаждая слух тихой музыкой! Кареты выстроились в ряд сообразно рангам владельцев, засуетились, повскакав с мест, передовые — и скоро в доме на Шестой линии никого не осталось.

Гэндзи пригласил в свою карету принца Хёбукё, вслед за ними ехали остальные: Удайсё, Саэмон-но ками, То-сайсё. Поскольку появляться в доме Государя в носи было не совсем прилично, придворные добавили к своим нарядам еще по одному нижнему платью с длинным шлейфом.

Луна поднималась все выше. Любуясь прекрасным ночным небом, молодые люди тихонько наигрывали на флейтах. Так, без особого шума процессия продвигалась ко дворцу Рэйдзэй. Более торжественный повод потребовал бы от обоих выполнения утомительных церемоний, но на сей раз Гэндзи позволил себе приехать к Государю запросто, совсем как в те давние дни, когда был простым подданным. Взволнованный Государь радостно приветствовал его.

Годы не умалили красоты государя Рэйдзэй, скорее напротив, сходство же его с Гэндзи сделалось просто поразительным. В цветущих летах удалившись от дел, он жил теперь тихо и уединенно, наслаждаясь безмятежным покоем в кругу своих близких. Право, что может быть трогательнее?

В тот вечер было сложено множество песен и китайских стихов, прекрасных по форме и глубоких по содержанию. Но по обыкновению своему я не стану описывать подробностей, тем более что всего и сама не знаю…

На рассвете, обменявшись на прощание стихами, гости разъехались. А Гэндзи прошел в покои Государыни-супруги.

— Теперь, когда вы живете спокойно и неторопливо, мне следовало бы почаще навещать вас, — говорит он. — Так хочется иногда побеседовать о прошлом, о каких-нибудь пустяках, которые с годами вспоминаются все чаще. Но мое нынешнее положение весьма неопределенно, и порой я ощущаю еще большую скованность, чем прежде. Люди гораздо моложе меня один за другим вступают на Истинный Путь, и я чувствую себя безнадежно отставшим. Я не устаю сетовать на непостоянство этого мира и давно уже мечтаю поселиться где-нибудь вдали от мирской суеты, но не хочу лишать опоры своих близких. Я уже просил вас не оставлять их попечениями и надеюсь, что вы не забудете моей просьбы.

Государыня очень моложава и, как всегда, держится с большим достоинством.

— К сожалению, теперь мы видимся даже реже, чем в те дни, когда нас разделяли Девять врат, — отвечает она. — Откровенно говоря, мне тоже все ненавистно в этом мире, от которого многие «отвернулись бесповоротно» (338), жизнь сделалась для меня тягостным бременем. Но я привыкла всегда и во всем полагаться на вас, и, не посоветовавшись с вами…

— Да, живя во Дворце, вы могли хотя бы ненадолго возвращаться в родной дом, и я ждал с нетерпением… А теперь? Разве вольны вы выезжать, когда вам угодно? Увы, мир так изменчив, но решиться на окончательный разрыв с ним может лишь тот, кто в полной мере осознал его тщету. Более того, человек, внутренне готовый к тому, чтобы отречься от мира, нередко оказывается привязанным к нему многочисленными путами (43). Но откуда такие мысли у вас? Если, поддавшись духу соперничества, вы последуете примеру остальных, люди поспешат превратно истолковать причины… О нет, вы не должны этого делать!

«Ах, он так и не понял…» — вздохнула Государыня.

Где, среди каких клубов дыма блуждала ее несчастная мать? Гэндзи никому не говорил, что миясудокоро, приняв презренное обличье, снова появлялась в мире, но от людей ничего не утаишь, и слух о том дошел до Государыни-супруги. Глубокое уныние овладело ею тогда, и мир стал казаться еще более постылым. Ей хотелось знать подробности — о чем говорил дух ее матери, какой вид имел, но могла ли она прямо спросить об этом Гэндзи?

— От кого-то я слышала, что душа моей матери была обременена тяжкими грехами, — сказала она наконец. — Правда, никаких доказательств у меня нет, и я могу лишь догадываться… Сначала, поглощенная собственным горем, я не задумывалась о ее страданиях, но с годами поняла, что должна, заручившись поддержкой надежного наставника, сделать все от меня зависящее, чтобы потушить сжигающее ее пламя.

«Она права», — подумал Гэндзи, растроганный признанием Государыни.

— Увы, это пламя подстерегает каждого, — сказал он. — И все же как трудно не думать о мирском человеку, пришедшему в мир на то мгновение, пока утренняя роса лежит на травах. Я знаю, что Мокурэну[92], одному из учеников Будды, удалось довольно быстро облегчить страдания своей матери, но это не значит, что вы сумеете добиться того же. Боюсь, что, даже сбросив драгоценные шпильки, вы не почувствуете облегчения, ибо слишком привязаны еще к этому миру. Лучше пока не открывайте никому своего намерения. Я уверен, что вы и без того можете сделать немало, чтобы рассеялись те страшные клубы дыма… Признаться, я и сам подумывал об этом, но до сих пор многое отвлекало меня. Мои мечты о безмятежной, спокойной жизни так и не осуществились. Остается тешить себя надеждами на будущее: мол, когда- нибудь, посвятив себя служению, позабочусь и о ней. О, я понимаю, сколь неразумно…

Они долго еще говорили о том, как тщетно все в этом мире, как хотелось бы им от него отречься, но, увы…

Наутро в столице стало известно, что вчера вечером во дворец Рэйдзэй тайно прибыл министр с Шестой линии. Самые знатные вельможи поехали туда, чтобы его проводить.

Гэндзи был спокоен за будущее своих детей. Нёго из павильона Павлоний вполне оправдала его ожидания, Удайсё тоже сумел занять значительное положение в мире. Гэндзи радовался за них и гордился ими, но ни к кому из них не испытывал он такой нежности, как к Государю Рэйдзэй. Государь отвечал ему тем же, и разве не для того так рано отрекся он от престола, чтобы иметь возможность чаще видеться с Гэндзи?

Государыня-супруга теперь неотлучно находилась при нем, и жили они словно обычная супружеская чета, отдавая дни всевозможным тихим удовольствиям и окруженные еще большей, чем прежде, роскошью. Лишь мысль о страданиях матери омрачала душу Государыни и утверждала ее в намерении посвятить себя служению Будде. Однако Гэндзи все не давал своего согласия, и ей ничего не оставалось, как ограничиваться обычными молитвами и благодеяниями. Однако с каждым годом в ее сердце крепло желание уйти от мира, которого тщету она давно осознала[93].

Говорят, что она устроила Восьмичастные чтения в память покойной миясудокоро и что Гэндзи участвовал в приготовлениях…

Вечерний туман

Основные персонажи

Гэндзи, 50 лет

Удайсё (Югири), 19 лет, — сын Гэндзи

Принцесса с Первой линии, Вторая принцесса (Отиба), — дочь имп. Судзаку, вдова Касиваги

Миясудокоро — мать принцессы с Первой линии

Госпожа Северных покоев (Кумои-но кари), 31 год, — дочь Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё), супруга Югири

Государь-монах (имп. Судзаку) — старший брат Гэндзи, отец Второй и Третьей принцесс

Госпожа Восточных покоев (Ханатирусато) — бывшая возлюбленная Гэндзи

Госпожа Весенних покоев (Мурасаки) — супруга Гэндзи

Нёго Кокидэн — дочь Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё), супруга имп. Рэйдзэй

Куродо-но сёсё — сын Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё), младший брат Касиваги

То-найси-но сукэ — дочь Корэмицу, возлюбленная Югири

Удайсё, славившийся в мире степенным нравом и немало этим гордившийся, с недавнего времени беспрестанно помышлял о принцессе с Первой линии. Он часто бывал в ее доме, полагая, что воля покойного является достаточным для того основанием. С каждым днем, с каждой луной росло его чувство к ней, пока наконец не превратилось в неодолимую страсть.

Мать принцессы, миясудокоро, души в нем не чаяла, лишь его постоянные попечения и скрашивали ее однообразное, унылое существование. Удайсё никогда даже не намекал принцессе на свои нежные чувства, и ему казалось невозможным вдруг заговорить о них. Не лучше ли подождать? Со временем она убедится в том, сколь постоянен он в своих привязанностях, и он приобретет полную ее доверенность. А пока Удайсё старался использовать любую возможность, дабы побольше узнать о наружности принцессы, о ее душевных качествах. Сообщался он с ней по-прежнему через прислуживающих ей дам. Но вот, пока Удайсё пребывал в нерешительности, не зная, как открыть принцессе свою душу, миясудокоро неожиданно занемогла (поговаривали, что дело не обошлось без вмешательства злых духов) и переехала куда-то в Оно[94], где у нее был дом.

На ее решение уехать из столицы повлияло еще и то обстоятельство, что некий почтенный монах в сане рисси, с незапамятных времен являвшийся ее наставником в молитвах и не раз помогавший ей избавиться от преследовавших ее духов, не так давно заключился в горном монастыре, дав обет не спускаться в мир[95], а как усадьба, принадлежавшая миясудокоро, находилась у самого подножия, она надеялась, что он все-таки сможет иногда навещать ее.

Удайсё позаботился о каретах и прислал передовых, которые должны были сопровождать миясудокоро в Оно. Братья же покойного Гон-дайнагона и не подумали ей помочь. У каждого были свои дела и заботы, разве могли они помнить о миясудокоро? Садайбэн поначалу проявлял некоторый интерес к принцессе и даже пытался намекать ей на свои нежные чувства, но, разочарованный неожиданным отпором с ее стороны, очень скоро перестал бывать на Первой линии. Один Удайсё упорно продолжал навещать принцессу, предусмотрительно не обнаруживая своих намерений.

Услыхав о том, что миясудокоро готовится к оградительным службам, он поспешил прислать вознаграждения для монахов, одеяния чистоты[96] — словом, позаботился обо всех мелочах. У больной же не было сил даже поблагодарить его.

— Господин Удайсё обидится, если ему напишет кто-то из дам, — всполошились ее прислужницы. — При том положении, какое он занимает в мире…

В конце концов Удайсё написала сама принцесса. Почерк у нее оказался весьма изящный, и, хотя письмо состояло всего из нескольких строк, оно было написано с таким достоинством и такой сердечной теплотой, что Удайсё долго не мог отложить его.

Он стал писать к ней часто, надеясь, что она снова ответит ему.

Опасаясь, что госпожа Северных покоев в конце концов заподозрит неладное, Удайсё не решался ехать в Оно, хотя ему очень этого хотелось.

Но вот настали десятые дни Восьмой луны, пора, когда так прекрасны осенние луга, и Удайсё почувствовал, что не в силах более сдерживать своих чувств.

— Я слышал, что монах Рисси спустился с гор, — как бы между прочим сказал он супруге. — Мне не хотелось бы упускать столь редкую возможность побеседовать с ним. Последнее время он не покидает горной обители. Заодно навещу и миясудокоро. Говорят, она совсем плоха.

И Удайсё выехал в Оно в сопровождении пяти или шести самых преданных телохранителей, облаченных в охотничье платье.

Оно не так уж далеко от столицы, и пологие холмы Мацугасаки вряд ли могут сравниться с настоящими горными кручами, но очарование осени чувствовалось и здесь.

Усадьба миясудокоро, совсем непохожая на столичные, была расположена в живописнейшем месте и радовала взор изящной простотой строений. Разумеется, это было не более чем временное жилище, но каждая мелочь носила на себе печать тонкого вкуса живущих здесь женщин, и даже в простой изгороди из хвороста было что-то изысканное.

В восточной части дома, очевидно считавшегося главным, в отгороженном помещении были установлены вылепленные из глины жертвенники. Сама больная занимала северные передние покои, а принцесса помещалась в западных. Миясудокоро попыталась было убедить дочь остаться в столице.

— Этот дух весьма опасен, — говорила она, но принцесса:

— О нет, не могу я расстаться с вами, — заявив, последовала за матерью.

Опасаясь, как бы злой дух не повредил и ей, миясудокоро, поместив дочь отдельно, запретила ей входить в свои покои.

В доме не нашлось даже места, где можно было бы достойно принять гостя, и Удайсё усадили у занавесей, отделявших покои принцессы. Тем временем дамы поспешили передать его послание госпоже.

— У меня недостает слов, чтобы выразить вам свою признательность… — ответила миясудокоро. — Подумать только, приехать в такую даль… Право, как ни мало у меня сил, я чувствую, что должна задержаться в этом мире хотя бы для того, чтобы как-то отблагодарить вас…

— Я надеялся, что смогу проводить вас сам, — сказал Удайсё, — но, к сожалению, мне пришлось выполнять некоторые поручения господина с Шестой линии. Впрочем, обремененный делами, я непростительно пренебрегал вами и потом, хотя, поверьте, никогда не забывал… Могу ли я рассчитывать на ваше снисхождение?

Принцесса находилась за занавесями во внутренних покоях и старалась ничем не выдавать своего присутствия, но, поскольку это временное жилище было весьма невелико, Удайсё не мог не ощущать, что она где-то рядом. Время от времени до его слуха доносился нежный шелест платья, и сердце его замирало: «Это она!»

Когда посланница миясудокоро ненадолго удалялась, чтобы передать его слова госпоже, он беседовал с Сёсё и другими прислуживающими принцессе дамами.

— Немало лет прошло с тех пор, как я начал посещать вас, — говорит он. — Я всегда старался быть вам полезным, и мне досадно, что со мной обращаются как с чужим. Меня неизменно сажают за занавесями, и я до сих пор не могу сообщаться с вашей госпожой без посредников. Я к этому не привык. Возможно, я кажусь вам чересчур чопорным, многие, наверное, даже посмеиваются надо мной… Увы, мне остается лишь сожалеть, что я был слишком благоразумен в юности, когда не обременяли меня ни лета, ни чины. Будь я легкомысленнее, я бы не чувствовал себя теперь таким новичком. Дожить до моих лет, ни разу не выйдя за рамки приличий, — ну где еще вы найдете такого глупца? Так или иначе, пренебрегать столь важной особой в самом деле неразумно.

— Теперь просто неприлично отвечать ему через посредника, — сочувственно перешептываются дамы.

— Неужели его жалобы не найдут отклика в вашем сердце? — пеняют они принцессе. — Только женщина, лишенная всякой чувствительности…

— Я понимаю, что должна поблагодарить вас вместо матушки, ибо, к сожалению, она не может сделать этого сама, — передает принцесса. — Но все эти дни я ухаживала за больной, страдания которой были ужасны. Увы, я сама еле жива, и у меня нет сил, чтобы ответить…

— Это и есть ответ принцессы? — спрашивает Удайсё и, выпрямившись, добавляет:

— Должен вам сказать, что состояние вашей матушки чрезвычайно тревожит меня, может быть, даже больше, чем если бы я сам был болен. И как вы думаете почему? Возможно, вы сочтете мои слова дерзкими, но позволю себе заметить, что, пока ваша почтенная матушка окончательно не оправится, все ваши близкие будут уповать только на вас, а потому чрезвычайно важно, чтобы вы сохраняли присутствие духа. Обидно, что вы относите мои попечения исключительно к ней, отказываясь замечать, сколь много значите для меня вы сами.

— Ах, и в самом деле… — вздыхают дамы.

Солнце готовилось скрыться за краем гор, легкий туман окутал вершины, сгустились горные тени. Чувствуя приближение ночи, зазвенели цикады (339), у изгороди в вечерних лучах сверкали яркие венчики гвоздики «ямато» (340). В саду привольно сплетались цветы, журчание ручьев навевало прохладу, ветер, прилетающий с горных вершин, приносил с собой шум сосен. Когда сменялись беспрерывно читавшие сутру монахи, слышался звон колокольчика; голоса монахов, уходящего и заступающего, соединяясь воедино, звучали особенно внушительно. Все вокруг располагало к печальным раздумьям, и Удайсё не хотелось уезжать.

Скоро до него донеслись звуки, говорящие о том, что монах Рисси приступил к обрядам, послышался голос, торжественно произносивший слова молитв.

Тут сообщили, что состояние больной резко ухудшилось, и дамы поспешили в ее покои, а как в этом временном жилище прислужниц было немного, рядом с принцессой почти никого не осталось… Вокруг было тихо. «Вот и случай высказать ей свои чувства…» — подумал Удайсё. Приметив же, что туман дополз до самой стрехи, сказал:

— Найду ли я теперь дорогу обратно? Право, не знаю, как и быть…

Сердце чаруют Горы, едва различимые В вечернем тумане. Сумею ли отыскать Дорогу назад, в столицу? — Горную хижину Плотной стеной окружил Вечерний туман, Но удержит ли он того, Чье так изменчиво сердце? —

ответила женщина.

Ее тихий голос вселил в сердце Удайсё надежду, он и думать забыл о возвращении.

— Должен признаться, что я в замешательстве, — сказал он. — Дороги, ведущей к дому, я не вижу, вы же гоните меня прочь, не позволяя остаться здесь, за изгородью из тумана.

Мудрено было не понять, на что намекает Удайсё, но принцесса упорно молчала. Она давно уже догадывалась о его чувствах, но привыкла делать вид, будто ничего не замечает, и теперь, когда он решился наконец открыто упрекнуть ее, была немало раздосадована.

Как ни огорчало Удайсё молчание принцессы, он понимал, что вряд ли когда-нибудь обстоятельства будут больше ему благоприятствовать. «Пусть она сочтет меня грубым и бесчувственным, — думал он, — по крайней мере выскажу ей все, что накопилось у меня на душе».

— Эй, кто-нибудь! — позвал Удайсё, и к нему приблизился один из самых преданных его прислужников — юноша, имевший чин сёгэна в той же Правой охране и недавно получивший Пятый ранг.

— Мне непременно нужно поговорить с достопочтенным монахом, — сказал Удайсё. — До сих пор он был занят оградительными службами, и у него совершенно не оставалось досуга, но надеюсь, что скоро он позволит себе немного отдохнуть. Я останусь здесь на ночь и постараюсь увидеться с ним, когда кончится первая ночная служба. Некоторые из вас, — и он назвал имена, — останутся со мной. Слуги же пусть отправляются в мою усадьбу в Курусу — это недалеко отсюда — и накормят коней. Постарайтесь не шуметь. А то люди начнут судачить об этом случайном ночлеге в пути.

«Все это неспроста», — догадался Сёгэн и, поклонившись, удалился.

— Боюсь, что мне не отыскать теперь дороги, — небрежно сказал Удайсё, снова обращаясь к принцессе. — Не могу ли я переночевать в вашем доме? Я неприхотлив и готов, если вы мне позволите, провести ночь прямо здесь, у занавесей. Мне хотелось бы дождаться мудрейшего.

«Как неприятно!» — подумала принцесса. До сих пор Удайсё никогда не задерживался надолго в ее покоях и не позволял себе ничего предосудительного. Уйти к матери значило открыто выказать ему свое пренебрежение. И она осталась на месте, но отвечать отказывалась. Потеряв надежду добиться ответа, Удайсё улучил миг, когда одна из прислужниц прошла за занавеси с посланием от миясудокоро, и проскользнул вслед за ней.

Ночь еще не настала, но густой туман окутывал окрестности, и в покоях было темно. Прислужница испуганно оглядывалась, а принцесса, растерявшись, попыталась скрыться за северной перегородкой, но Удайсё удалось задержать ее. Сама она успела выскользнуть, но длинный подол ее платья мешал ей запереть перегородку. Тщетно пытаясь справиться с ней, принцесса дрожала, тело ее покрылось испариной. Дамы, совсем потерявшись от страха, не знали, чем ей помочь. Разумеется, они могли бы задвинуть засов с этой стороны, но Удайсё был важной особой, и так грубо отталкивать его…

— Ах, какой ужас! — восклицали они, рыдая. — Могли ли мы ожидать…

— Но почему мне нельзя побыть здесь? Неужели вам так неприятно мое присутствие? Я понимаю, что слишком ничтожен, но разве после стольких лет я не могу рассчитывать хотя бы на сочувствие?

Удайсё говорил тихо, стараясь не обнаруживать своего волнения, но принцесса не желала ничего слушать. Его признания показались ей оскорбительными, и она не сочла нужным даже ответить.

— Право, вы ведете себя словно дитя неразумное, — попенял ей Удайсё. — Я виноват лишь в том, что позволил этой тайной страсти овладеть своим сердцем. О, вы можете быть совершенно спокойны, без вашего согласия я не сделаю больше ни шага. Но когда бы вы знали, как нестерпима тоска, разбивающая сердце на сотни частей (341)! Могу ли я поверить, что вы до сих пор не догадывались о моих чувствах? И все же вы избегаете меня, делая вид, будто и ведать о них не ведаете! Потому-то я и решился… Я понимаю, что, дерзнув приблизиться к вам, уронил себя в ваших глазах, но у меня не было иного средства рассказать вам о тоске, иссушившей мне душу. Ваше пренебрежение обижает меня, но, уверяю вас, я никогда не позволю себе…

Удайсё говорил с искренним чувством и вместе с тем почтительно. Ему ничего не стоило отодвинуть перегородку, но он даже не попытался этого сделать.

— Неужели вам так важно сохранить меж нами хотя бы это жалкое подобие преграды? — улыбнулся он.

Право, мог ли Удайсё оскорбить чьи-нибудь чувства в угоду собственной прихоти?

Несмотря на нелестные слухи, принцесса показалась ему весьма привлекательной. Она была чрезвычайно тонка — не потому ли, что за последние годы ей довелось изведать немало горестей? Мягкие рукава ее домашнего платья сладостно благоухали, нежная женственность придавала особое очарование благородным чертам…

Ветер тоскливо пел в соснах, небо постепенно темнело, в саду звенели цикады, откуда-то доносились крики оленей, шум водопада; сливаясь воедино, эти разнообразные звуки сообщали ночи неизъяснимую прелесть. Даже самые заурядные люди не смогли бы заснуть, завороженные красотой ночного неба, поэтому в доме долго не опускали решеток. Когда же луна приблизилась к горным вершинам, безотчетная грусть овладела сердцем Удайсё, и слезы навернулись у него на глазах.

— Ваше молчание говорит отнюдь не в вашу пользу, — заметил он. — Женщина с чувствительным сердцем вряд ли позволила бы себе… Поверьте, на свете нет человека безобиднее меня. Я понимаю, что подобная неискушенность нелепа в моем возрасте, и все же… Именно такие, как я, легко становятся предметом насмешек, а подчас и оскорблений для неспособных на глубокие чувства жеманниц. Неужели вы думаете, что ваше откровенное пренебрежение охладит мою страсть? Я не верю, что вы до такой степени не знаете мира…

Упреки Удайсё привели принцессу в сильнейшее замешательство. Особенно неприятны были намеки на ее «знание мира», которое якобы должно было облегчить ей путь к сближению с ним. Принцесса сетовала на свою несчастную судьбу, ей было так горько, что хотелось умереть.

— Я знаю, что позволила себе впасть в заблуждение… — тихо сказала она и жалобно заплакала. — Но разве это дает вам право?

Доброе имя Потеряв, рукава вечно мокрые Получила взамен. Вряд ли кому-то в жизни пришлось Больше изведать горя… —

неожиданно для себя самой добавила она, и Удайсё повторил ее песню сначала про себя, потом шепотом вслух.

— Ах, лучше бы я этого не говорила! — посетовала принцесса.

— Простите, если я чем-то обидел вас, — сказал Удайсё и, улыбаясь, ответил:

— Даже если бы я Не набросил тебе на плечи Мокрое платье, Разве скрыть удалось бы от мира Поблекшие рукава?

Решайтесь же!

С этими словами Удайсё, к величайшему негодованию принцессы, попытался увлечь ее на место, освещенное лунным светом. Без труда преодолев сопротивление женщины, он прижал ее к себе.

— О, не отталкивайте меня, — говорил он, — разве вы не видите сами, сколь искренни мои чувства? Но без вашего согласия я никогда не посмею…

Тем временем ночь приблизилась к рассвету.

На небе не было ни облачка, и чистый лунный свет проникал в дом. Узкая стреха не мешала луне заглядывать прямо во внутренние покои. Испуганная принцесса все время старалась спрятать лицо, неизъяснимой грацией были проникнуты ее движения.

Удайсё завел речь о покойном Гон-дайнагоне. Говорил он спокойно и неторопливо, однако не преминул и теперь попенять принцессе за то, что она столь явно предпочитает ему ушедшего. Она же думала: «Увы, покойный не достиг высоких чинов, но я сумела примириться со своей участью, тем более что наш союз был признан всеми. И все же сколько обид пришлось мне вынести! А эта тайная связь — к чему приведет она? Будь он хотя бы чужим мне…[97] Что подумает Вышедший в отставку министр? О, я знаю, весь мир поспешит осудить меня. Каково будет тогда Государю-монаху?»

Перебирая в памяти всех, кто был так или иначе с нею связан, принцесса приходила в отчаяние, понимая, что никакое сопротивление не поможет ей избежать дурной молвы. А миясудокоро — разве не дурно было оставлять ее в неведении? Раньше или позже она неизбежно узнает о случившемся и будет очень огорчена. «В вашем возрасте, — непременно скажет она, — следует быть благоразумнее».

— Уходите, пока совсем не рассвело, — молила принцесса Удайсё, не видя другого средства заставить его уйти.

— Вы просто невероятно бесчувственны! Даже утренняя роса может заподозрить неладное, если я стряхну ее с травы в столь ранний час! Но коль скоро вы настаиваете, то выслушайте меня по крайней мере. Вы, наверное, рады, что вам весьма ловко удалось избавиться от своего незадачливого поклонника, но должен вас предупредить, что, если вы и впредь будете обращаться со мной так жестоко, я не отвечаю за себя и за те недостойные мысли, которые могут у меня возникнуть.

Он медлил, не желая уходить, но, будучи действительно новичком в подобного рода делах, не решался настаивать. Ему было жаль принцессу, он боялся окончательно лишиться ее расположения, а потому посчитал, что для них обоих будет лучше, если он удалится, пока туман не рассеется и не откроет их тайны. Чувства его были в смятении.

— Я промок от росы, Пробираясь сквозь чащу мисканта. Неужели опять Мне придется пуститься в путь, В восьмислойном тумане исчезнуть?

Или вы думаете, что вам удастся высушить свое промокшее платье? — спросил он. — Но вы сами виноваты. Когда б не выгнали вы меня столь безжалостно…

«Да, дурной молвы не избежать, — думала принцесса, стараясь все же держаться подальше от Удайсё. — Но ведь „можно спросить у сердца“ (286), а оно скажет, что я чиста».

— Знаю: роса, Обильно покрывшая травы, Для тебя лишь предлог, Чтобы снова мокрое платье Мне на плечи накинуть…

Право, я не ожидала…

Как трогательно-прелестна была принцесса в тот миг!

Глядя на нее с состраданием, Удайсё терзался от стыда и раскаяния. Долгие годы храня верность завету покойного, он заботливо опекал этих женщин и вдруг, воспользовавшись их доверием, повел себя как самый обычный повеса! Но отступись он теперь — над ним наверняка будут смеяться!

Придорожные травы клонились под тяжестью росы. Удайсё пробирался по непривычным ночным тропам, и сердце его замирало то от страха, то от сладостного волнения.

Подумав, что его мокрое от росы платье может возбудить в сердце госпожи подозрение, он решил заехать в восточные покои дома на Шестой линии. Утренний туман еще не рассеялся. А уж там, в горах…

— Какая неожиданность! — удивленно зашептались дамы. — Похоже, что господин куда-то ездил тайно…

Отдохнув, Удайсё сменил промокшее платье. Здесь для него всегда были приготовлены прекрасные одежды — и летние и зимние. Извлекши из китайского ларца новое платье, дамы подали ему. Отведав утреннего риса, Удайсё отправился к Гэндзи.

В Оно он послал письмо, но принцесса не захотела его читать. С ужасом вспоминала она прошедшую ночь и замирала от страха при мысли: «Что, если узнает миясудокоро?» Но вправе ли она скрывать случившееся от матери? Увы, в этом мире так трудно что-нибудь утаить, один вид ее может возбудить догадки и любопытство, а уж если прислужницы проговорятся… Миясудокоро наверняка обидится, узнав, что дочь предпочла оставить ее в неведении. Не лучше ли попросить кого-нибудь из дам рассказать ей все как было? Она будет огорчена, но другого выхода, пожалуй, нет.

Мать и дочь всегда были близки друг другу, пожалуй, даже ближе, чем это обычно бывает, и никогда не имели друг от друга тайн.

В старинных повестях иногда рассказывается о девицах, скрывающих от родителей то, что давно уже известно всему миру, но принцесса ни в коем случае не принадлежала к их числу.

— Если до госпожи и дойдут какие-то слухи, она скорее всего не придаст им значения, — говорили дамы. — Так стоит ли мучить себя понапрасну?

Они сгорали от желания узнать, что написал Удайсё, и, увидев, что принцесса даже не притронулась к письму, недовольные, принялись ее увещевать:

— Неужели вы не ответите?

— Помимо всего прочего это просто неучтиво.

Вняв их настояниям, она в конце концов развернула письмо.

— Я во всем виновата сама, ибо проявила непростительную неосторожность, позволив господину Удайсё увидеть меня, — сказала она. — Но и его безрассудство достойно порицания. Мне трудно забыть об этом. Ответьте же ему, что я не буду читать его писем.

И она прилегла, недовольная их вмешательством.

В письме же Удайсё не оказалось ничего оскорбительного, напротив, оно было искренне нежным:

«Душу свою В твоем рукаве, жестокая, Оставив однажды, Невольно обрек я себя На путь бесконечных блужданий…

Право, душа не всегда послушна человеческой воле (78). Я не первый, но, увы, безысходна тоска… (342)».

Письмо было очень длинным, но дамы не решились прочесть его до конца. На обычное утреннее послание оно не походило, и все же, кто знает?.. Им было жаль принцессу, но вместе с тем их одолевали сомнения: «Что ждет ее в будущем?» Все эти годы Удайсё оказывал им большое внимание, и все же… Не охладеет ли он к принцессе, если она решиться сделать его своей единственной опорой? Миясудокоро и не подозревала о том, в какой тревоге пребывали близкие прислужницы ее дочери.

Больную по-прежнему преследовал злой дух, и состояние ее было весьма тяжелым, хотя иногда вдруг наступало улучшение и она обретала способность понимать, что происходит вокруг.

В тот день, когда закончились дневные службы, у ее ложа остался один почтенный Рисси, читавший молитвы. Довольный тем, что больной сделалось лучше, он сказал:

— О, я знал, что молитвы мои принесут вам облегчение, если только истинны слова будды Дайнити. При всем своем упорстве эти духи всего лишь жалкие, погрязшие в заблуждениях существа.

Монах говорил хриплым, резким голосом. Как и все отшельники, он был прямодушен и не любил прибегать к околичностям, а потому спросил:

— Давно ли Удайсё начал посещать принцессу?

— Я бы не сказала, что он посещает ее, — ответила миясудокоро. — Он был другом покойного Гон-дайнагона и, выполняя обещание, данное ему перед смертью, любезно заботится о нас. Вот и теперь приехал, желая справиться о моем здоровье. Он очень добр…

— Зачем вы это мне говорите? Уж от меня-то вы можете не скрывать правду. Сегодня, отправляясь на последнюю ночную службу, я видел, как из западной боковой двери вышел какой-то роскошно одетый мужчина. Туман был густой, и я не сумел как следует разглядеть его лицо, но слышал, как монахи говорили: «Это уезжает господин Удайсё. Вчера вечером он отослал карету в столицу, а сам остался ночевать здесь». И правда, от его платья исходил такой аромат, что у меня даже голова закружилась. Кто это мог быть, кроме Удайсё? Всем известно, что он питает слабость к хорошим благовониям. И все же я не одобряю этого союза. Несомненно, Удайсё человек великой учености. Он был совсем еще ребенком, когда покойная госпожа Оомия поручила мне молиться за него, да и потом я нередко оказывал ему услуги. Все это так, но боюсь, что принцессе не стоит тешить себя надеждами. Его нынешняя супруга — особа весьма твердого нрава. Она принадлежит к роду, достигшему вершины своего могущества, и пользуется в мире большим влиянием. У нее уже семь или восемь детей. Вряд ли принцессе удастся оттеснить такую соперницу. Да и стоит ли ей отягощать душу столь тяжким бременем? Ведь женщины, легко впадающие в заблуждение, подвергаются суровому наказанию — им суждено вновь и вновь возрождаться в женском обличье, блуждая среди вечного мрака… Ненависть супруги Удайсё станет непреодолимой преградой на ее пути. Нет, нет, я никак не могу одобрить этого союза, — говорит он, качая головой и вздыхая.

— Все это очень странно, — недоумевает миясудокоро, — Удайсё никогда не выказывал подобных намерений. Вчера я лежала в забытьи. Дамы, кажется, говорили, что он хотел задержаться, надеясь все-таки побеседовать со мной. Неужели он оставался здесь на ночь? В это трудно поверить. Такой степенный, такой осторожный человек…

Тем не менее в словах монаха не было ничего неправдоподобного. Миясудокоро и прежде замечала, что Удайсё неравнодушен к принцессе, но он был благоразумен и всегда вел себя безукоризненно, стараясь не подавать повода к сплетням. Уверенная, что он никогда не позволит себе ничего противного желаниям ее дочери, миясудокоро чувствовала себя в полной безопасности, но, очевидно, воспользовавшись тем, что в покоях малолюдно…

После того как монах удалился, миясудокоро призвала к себе госпожу Косёсё.

— Извольте объяснить мне, что произошло,— потребовала она.— Почему принцесса ничего не сказала мне? Трудно этому поверить, и все же…

Косёсё, как ни жаль ей было принцессу, подробно рассказала все с самого начала. Она не забыла ни о полученном утром письме, ни о словах, невольно сорвавшихся с уст госпожи…

— Возможно, господину Удайсё просто захотелось поделиться с принцессой мыслями и чувствами, которые до сих пор таил он в глубине души. Он проявил похвальную предусмотрительность и ушел задолго до рассвета. А что говорили вам? — Косёсё и в голову не приходило подозревать монаха, она полагала, что старой госпоже тайком сообщил эту новость кто-то из прислужниц.

Неприятно пораженная услышанным, миясудокоро молчала, лишь слезы катились по ее щекам. Вид ее возбуждал невольную жалость, и Косёсё подосадовала на свою откровенность: «Госпожа и без того плоха, к чему ей новые волнения?»

— Так или иначе, перегородка была заперта,— сказала она, стараясь представить дело в наиболее благоприятном свете.

— И тем не менее она позволила ему увидеть себя,— возразила миясудокоро.— Поистине непростительная неосторожность! Быть может, она невинна, но разве заставишь теперь молчать монахов и этих болтливых мальчишек-послушников? Увы, раз уж они начали судачить… И сможет ли кто-нибудь опровергнуть эти слухи, решительно заявив, что ничего подобного не было? А все потому, что ее окружают одни глупые и ветреные девицы…

Миясудокоро едва могла договорить. Измученная тяжкой болезнью и встревоженная услышанным, она совершенно пала духом. Ведь она так надеялась, что ее дочь хотя бы теперь станет жить сообразно своему высокому званию. Но после этой истории, которая, несомненно, повредит ее доброму имени…

— Попросите принцессу зайти ко мне. Лучше, если она придет теперь, пока я в сознании. Мне следовало бы самой отправиться к ней, но, увы, я и двинуться не могу. У меня такое чувство, будто я не видела ее целую вечность,— сказала миясудокоро со слезами на глазах.

— Госпожа зовет вас к себе,— передала принцессе Косёсё, посчитав, как видно, дальнейшие объяснения излишними.

Принцесса привела в порядок намокшие, спутанные на лбу волосы и сменила разорванное нижнее платье. После этого она долго медлила, терзаясь сомнениями. «Что думают обо мне дамы?— спрашивала она себя.— Матушка, наверное, ничего еще не знает, но со временем слухи дойдут и до нее. Она может обидеться, если я ничего ей не скажу». И, растерявшись, принцесса снова легла.

— Ах, мне что-то неможется… — пожаловалась она.— Наверное, я уже не поправлюсь, но, может быть, это и к лучшему. Такая слабость в ногах…

И она попросила дам растереть ей ноги. Когда принцессу одолевали мрачные мысли, она всегда чувствовала себя больной.

— Мне показалось, что кто-то намекнул госпоже на вчерашнее,— сказала Косёсё.— Она потребовала от меня объяснений. И мне пришлось все ей рассказать. Я заверила ее, что перегородка все время оставалась запертой, только в этом одном и погрешив против истины. Поэтому, если она вас спросит, не выдавайте меня.

Она не стала рассказывать принцессе о том, как сокрушалась миясудокоро. Итак, оправдались худшие предчувствия. Принцесса удрученно молчала, лишь слезы капали на изголовье. «Я приношу матушке одни горести,— думала она, и жизнь казалась ей беспросветно унылой.— Ведь это не первый случай. Как страдала она, когда судьба столь неожиданно для нас обеих связала меня с Гон-дайнагоном. Скорее всего Удайсё возобновит свои домогательства. Страшно даже подумать о том, что ждет меня впереди».

Все же она не уступила ему, и эта мысль доставляла ей тайную отраду. Нетрудно себе представить, как осудила бы ее молва, прояви она меньшую твердость. Однако она позволила мужчине увидеть себя — для женщины ее ранга этого было более чем достаточно, чтобы лишиться доброго имени. Право, что за несчастливая судьба!

К вечеру снова пришли от миясудокоро с просьбой пожаловать, и через маленькую кладовую, разделявшую их покои, принцесса прошла на половину матери. Миясудокоро почтительно приветствовала ее, хотя была очень слаба. Не желая нарушать приличий, она поднялась с ложа. — У меня здесь такой беспорядок,— говорила она.— Простите, что не смогла прийти к вам сама. Я не видела вас всего два или три дня, но у меня такое чувство, будто прошли долгие луны и годы. Печально, не правда ли? Можем ли мы надеяться на будущую встречу? Ведь даже если нам обеим удастся возродиться в этом мире, что толку? Мы вряд ли узнаем друг друга. Вот и получается, что лишь краткий миг суждено было нам прожить вместе. Право же, будь мы меньше привязаны друг к другу… По лицу миясудокоро катились слезы, и сердце принцессы болезненно сжалось. Однако она так и не решилась поделиться с матерью своими сомнениями и лишь молча смотрела на нее. Застенчивая и робкая от природы, принцесса не находила в себе довольно твердости, чтобы облегчить душу признанием. Приметив ее замешательство, миясудокоро не стала докучать ей расспросами. Она распорядилась, чтобы дамы зажгли светильник и поставили перед гостьей столик с угощением. Услыхав, что дочь отказывается от еды, миясудокоро сама принялась ее потчевать, но та так и не притронулась ни к чему. Одно радовало принцессу — что матери было немного лучше.

Тем временем принесли новое письмо от Удайсё. Его приняли дамы, которые ничего не знали.

— Велено передать госпоже Косёсё,— объяснили они. Неудачнее и быть не могло. Косёсё взяла письмо.

— Что он пишет?— спросила миясудокоро.

Она успела примириться с мыслью, что Удайсё станет ее зятем, и втайне ждала его. Поняв же, что сегодня он не приедет, снова встревожилась.

— Вы должны непременно ответить,— сказала она принцессе.— Молчать неприлично. Вряд ли найдется человек, способный защитить вас от сплетен. Возможно, вы и в самом деле невинны, но вам никто не поверит. Если же вы перестанете отвечать на послания господина Удайсё, он сочтет вас особой своенравной и бездушной.

Миясудокоро попросила письмо, и Косёсё неохотно передала его ей.

«Ваше откровенное нежелание сообщаться со мной,— писал Удайсё,— не охладило моей страсти, скорее напротив…

Сколько запруд Ни ставь, лишь мельче становится Горный ручей. Удержать не удастся поток, Падающий по склону…»

Письмо оказалось очень длинным, и миясудокоро не дочитала его до конца. Было в нем что-то неопределенное, нарочитое, к тому же Удайсё сообщал, что не приедет и сегодня. Ну как тут было не возмутиться!

Покойный Гон-дайнагон не оправдал ее ожиданий, но он никогда не забывал о приличиях. Принцесса была единственным предметом его попечений и видела в супруге надежную опору. Это утешало миясудокоро, хотя она и считала, что ее дочь заслуживает лучшей участи. Но Удайсё?.. Какая дерзость! «Что скажет Вышедший в отставку министр?» — волновалась она. Решив выведать хотя бы, каковы намерения самого Удайсё, миясудокоро старательно вытерла глаза, которые за эти тревожные дни совсем померкли от слез, и начертала корявым, похожим на птичьи следы почерком:

«Ваше письмо принесли как раз в тот миг, когда принцесса зашла навестить меня, ибо состояние мое оставляет желать лучшего. Я уговаривала ее ответить, но она настолько пала духом…

Что для тебя Этот луг, где блекнет напрасно Цвет девичьей красы? На одну недолгую ночь Ты нашел себе здесь приют…»

Дописав, она сложила листок и подсунула его под занавеси, сама же откинулась на изголовье, и тут ей опять сделалось хуже.

Дамы засуетились вокруг. «Этот дух нарочно усыпил нашу бдительность»,— сетовали они. Монахи начали громко читать молитвы.

Дамы настаивали, чтобы принцесса вернулась в свои покои, но она наотрез отказалась. Несчастная хотела умереть вместе с матерью.

Только к полудню Удайсё вернулся в дом на Третьей линии. В тот день он решил воздержаться от поездки в Оно, ибо в противном случае домашние наверняка укрепились бы в своих подозрениях, а ему не хотелось раньше времени давать повод к сплетням.

Весь вечер Удайсё изнывал от тоски. Ему казалось, что чувство его возросло тысячекратно.

До госпожи Северных покоев дошли кое-какие слухи, и она была встревожена, но старалась сохранять наружное спокойствие, заботы же о детях отвлекали ее от мрачных мыслей. Вечером она прилегла отдохнуть в дневных покоях.

Уже совсем стемнело, когда принесли ответ миясудокоро. Придвинув к себе светильник, Удайсё долго вчитывался в письмо, с трудом разбирая корявый, напоминающий птичьи следы почерк.

Госпожа сквозь загораживающий ее занавес зорко следила за ним — и вдруг, незаметно приблизившись, вырывает письмо у него из рук!

— Что вы делаете?— возмущается Удайсё.— Как вам не стыдно? Это письмо от госпожи Восточных покоев дома на Шестой линии. Сегодня утром она, простудившись, занемогла, а я так и не успел зайти к ней, ибо, навестив отца, сразу же уехал. Обеспокоенный, я послал гонца, поручив ему осведомиться о ее здоровье. Взгляните, разве это письмо похоже на любовное? Право же, ваше поведение не делает вам чести. Печально, что вы постепенно отдаляетесь от меня и все больше пренебрегаете моими чувствами. Неужели вам безразлично, что я о вас думаю?

Изображая полнейшее равнодушие, он даже не пытается отобрать письмо, и госпожа неловко вертит его в руках, не решаясь прочесть.

— А по-моему, это вы все больше отдаляетесь от меня,— заявляет она наконец, явно смущенная непоколебимым спокойствием, написанным на лице супруга. Какой юной и прелестной показалась она Удайсё в тот миг!

— Что ж, может быть, и так,— улыбнувшись, говорит он.— Ничего необыкновенного в этом нет. А вот супруг у вас действительно необыкновенный. Вряд ли кто-то другой, имея столь высокое звание, стал бы, словно пугливый сокол[98], заботиться только об одной женщине. Надо мной и так смеются. Подумайте сами, почетно ли быть супругой неисправимого чудака? Насколько выгоднее положение женщины, которой есть с кем соперничать. Все видят оказываемое ей предпочтение, это поднимает ее в глазах окружающих, да и в собственных глазах тоже. Она всегда чувствует себя молодой, а супружество никогда не теряет для нее своей привлекательности. Неужели вы хотите, чтобы я всю жизнь просидел рядом с вами, как небезызвестный старец[99]? Не понимаю, что в этом хорошего?

Догадываясь, что Удайсё говорит все это лишь для того, чтобы отвлечь ее внимание от письма, госпожа, подарив его чарующей улыбкой, отвечает:

— Хорошего мало и в том, что у столь многообещающего мужа такая старая жена. Вы очень переменились за последнее время. К вам словно вернулась молодость. Я никак не привыкну к этому, и беспокойство мое естественно. Право, «лучше бы пораньше…» (278).

Ее упреки рассердили Удайсё меньше, чем можно было ожидать.

— Но в чем я переменился? — спрашивает он.— По-моему, я никогда не давал вам повода… Почему вы ничего не говорили мне раньше? Наверное, кто-то старается очернить меня. Я ведь знаю, что среди ваших дам у меня есть давние недоброжелательницы. Кое-кто, очевидно, не может забыть моих «зеленых рукавов»[100] и почитает союз со столь незначительным человеком бесчестьем для вас. Подозреваю, что эта особа нарочно возводит на меня напраслину, стараясь посеять меж нами вражду. Это тем более неприятно, что может пострадать доброе имя женщины, за которой нет решительно никакой вины…

Так или иначе, спорить с супругой Удайсё не хотелось. «Что должно свершиться — свершится»,— думал он. Кормилица Таю была возмущена, но предпочла промолчать.

Пока они спорили, госпожа успела куда-то спрятать письмо. Сделав вид, что оно совершенно его не занимает, Удайсё удалился в опочивальню и долго лежал там без сна с бьющимся от волнения сердцем. Письмо, судя по всему, было от миясудокоро. Но что в нем? Он непременно должен его отыскать. Как только госпожа заснула, Удайсё незаметно заглянул под ее сиденье, но там было пусто. Когда же она успела его спрятать? И куда? Раздосадованный, Удайсё долго оставался в опочивальне. Утром, когда разбуженная детьми госпожа удалилась, он, сделав вид, будто только что проснулся, возобновил поиски, но, увы, тщетно. Поскольку Удайсё продолжал притворяться, что не придает письму ровно никакого значения, госпожа решила, что оно и в самом деле не любовное, и успокоилась. Мысли ее целиком сосредоточились на детях. Одни бегали вокруг, другие нянчили кукол, старшие учились читать и писать, самые маленькие ползали, цепляясь за платье, и обо всех надобно было позаботиться. Разумеется, она и думать забыла о письме.

Удайсё, наоборот, ни на миг не забывал о нем. Должно было ответить как можно быстрее, но вчера ему не удалось даже дочесть письмо до конца. А вдруг миясудокоро догадается, что он не читал ее послания? Она ведь может вообразить, что он был небрежен и просто потерял его.

После дневной трапезы в доме стало тихо, и Удайсё, не выдержав, спросил:

— Что было во вчерашнем письме? Нелепо прятать его от меня. Следовало бы навестить сегодня больную, но мне что-то самому неможется, и я никуда, даже на Шестую линию, не поеду. Надобно по крайней мере ответить, но, не зная, что написала она…

Искренняя озабоченность слышалась в его голосе, и госпоже стало стыдно. «Как глупо, что я отняла у него письмо!» — подумала она.

— Почему бы вам не придумать какой-нибудь изысканный предлог, к примеру что вчера в горах дул слишком холодный ветер и вы простудились,— сказала она, нарочно не отвечая на вопрос.

— Какой вздор!— рассердился Удайсё.— Ну что вы находите в этом изысканного? Или вы видите во мне самого заурядного любителя приключений? Мне стыдно за вас. Вот и дамы уже смеются, слушая, как вы разговариваете с супругом, который всегда почитался в мире образцом благонравия,— пошутил он.— Так где же письмо?

Однако госпожа не спешила его отдавать. Они беседовали еще некоторое время, потом прилегли отдохнуть, а день тем временем склонился к вечеру. Проснувшись от пения цикад, Удайсё подумал: «На горные склоны, должно быть, уже опустился туман… Как дурно, что я до сих пор не ответил. Сам я не могу приехать сегодня, так хотя бы письмо…» Растерев с безразличным видом тушь, он некоторое время сидел задумавшись. Вдруг он заметил, что у сиденья госпожи чуть приподнят угол. Заглянул туда и — о радость!— обнаружил письмо миясудокоро. Посетовав на свою недогадливость, Удайсё, улыбаясь, принялся его читать, и тут же щемящая жалость пронзила ему сердце: «Значит, ей уже сообщили, что прошлой ночью… Наверное, и вчера она прождала меня до рассвета, а я даже письма еще не написал». Непростительная небрежность! Как видно, жестокое недоуменье терзало душу несчастной матери — превозмогая муки душевные и телесные, написала она это странное, бессвязное послание. А он и эту ночь заставил ее мучиться в неизвестности. Но, увы, ничего уже не изменишь. А госпожа с такой бездумной жестокостью… «Нет, я сам виноват во всем»,— думал Удайсё, чуть не плача от досады. Он хотел было немедленно ехать в Оно, но потом отказался от этой мысли. Согласится ли принцесса принять его? Правда, миясудокоро как будто… Он медлил, не зная, на что решиться: «День сегодня неблагоприятный, и даже если миясудокоро не станет возражать…»

В конце концов, призвав на помощь все свое благоразумие, Удайсё решил прежде всего написать ответ.

«Я был несказанно рад, получив Ваше письмо, но зачем эти упреки? Боюсь, что Вас ввели в заблуждение…

По осенним лугам Я прошел, с трудом пробираясь Сквозь буйные травы. И стоит ли мне изголовье Плести на одну лишь ночь?

О, я не хочу оправдываться, но, может быть, Вы простите меня за то, что я уехал, не повидавшись с Вами?»

Весьма длинное письмо он написал и к принцессе, затем, велев оседлать самого быстроногого скакуна из своей конюшни, отправил в Оно Таю, который сопровождал его и в прошлый раз.

— Скажите им, что все это время я был в доме на Шестой линии и только что вернулся,— поручил он ему тайком.

Тем временем истерзанная жестокими сомнениями миясудокоро совершенно пала духом. Так и не дождавшись Удайсё, она, пренебрегши приличиями, написала ему полное упреков послание, но даже оно осталось без ответа. Несчастная пришла в такое отчаяние, что сделалась совсем слаба, и недуг, от которого она почти уже оправилась, вновь овладел ею… Принцессу же молчание Удайсё не удивляло и не обижало, она просто не придавала ему значения. Ее больше огорчало другое: как могла она показаться чужому мужчине! К тому же миясудокоро была явно встревожена… Недовольная собой, расстроенная, не умея ничего сказать в свое оправдание, принцесса молча вздыхала. Видя, в каком она замешательстве, миясудокоро сетовала на судьбу, принесшую ее дочери столько горестей, и мучительная тоска сжимала ее сердце.

— Я не хотела докучать вам наставлениями,— с трудом вымолвила она наконец.— Разумеется, можно считать, что таково ваше предопределение, но, по-моему, вы проявили непростительную неосторожность, и я не удивлюсь, если по миру пойдет дурная молва. Сделанного не воротишь, но надеюсь, что впредь вы будете осмотрительнее. Как ни ничтожно мое собственное положение, все силы своей души я отдала вашему воспитанию и была спокойна, думая, что мне удалось в полной мере образовать ум ваш и сердце, что вы успели проникнуть в сущность явлений этого мира. Но оказалось, вы по-прежнему беспомощны и не уверены в себе, и остается лишь надеяться, что я буду с вами еще некоторое время.

Даже простой женщине, коль скоро занимает она приличное положение в мире, не подобает иметь двух мужей. Это никогда не поощрялось, к таким особам всегда относились с предубеждением. Вы же принадлежите к высочайшему семейству, и вам тем более не пристало вступать в какие бы то ни было сношения с мужчинами. Вы и вообразить себе не можете, как я страдала все эти годы из-за того, что вам пришлось унизиться до союза с простым подданным, но ничего не поделаешь, таково, видно, было ваше предопределение. Государь, ваш отец, не имел никаких возражений и сам изволил сообщить о своем согласии Вышедшему в отставку министру. Так могла ли я упорствовать? Увы, мне ничего не оставалось, как смириться. Все эти годы я усердно заботилась о вас и, зная, что в случившемся нет вашей вины, к небесам обращала свои упреки. И вот эта нелепая история, которая может стоить доброго имени и вам, и господину Удайсё. Если бы он по крайней мере обнаружил готовность вступить с вами в отношения, обычные для этого мира! Тогда можно было бы пренебречь мнением света и утешать себя тем, что вы обрели надежную опору в жизни, но, увы, его бессердечие…— И миясудокоро заплакала.

Чувствуя, что ей вряд ли удастся разуверить мать, принцесса тоже заплакала. Ее печально поникшая фигурка была трогательно-прелестна.

— Разве вы чем-то хуже других?— спросила миясудокоро, разглядывая дочь.— Почему же вам так не повезло в жизни? Какое предопределение навлекло на вас эти несчастья?

У нее опять начались боли. Злые духи никогда не упускают случая воспользоваться подобными обстоятельствами. Вот и теперь сознание внезапно покинуло больную, и тело ее начало холодеть. Монах Рисси поспешил на помощь. Давались новые обеты, громко произносились заклинания.

«Я должен был до скончания дней оставаться в горном уединении, и лишь исключительный случай заставил меня спуститься,— думал монах.— Неужели придется, разбив жертвенник, бесславно вернуться в горы? Увы, сам Будда будет недоволен мной». И он с еще большим воодушевлением принялся возносить молитвы.

Принцесса рыдала, и, право же, горе ее так понятно!

В доме царило смятение, когда принесли письмо от Удайсё. Каким-то чудом больная услышала голос гонца, перешептывания дам и поняла, что он не придет и сегодня. «О, для чего послала я ему это письмо!— корила она себя.— Теперь имя принцессы будет окончательно опорочено». Ей становилось все хуже, и скоро дыхание ее прервалось. Стоит ли описывать горе близких?

Миясудокоро давно уже преследовали злые духи. Нередко бывало и так, что жизнь будто покидала ее, поэтому, предположив, что и теперь в больную просто вселился дух, монахи стали молиться еще усерднее. Но, увы, все было тщетно. Несчастная дочь цеплялась за безжизненное тело матери, словно готовясь последовать за ней.

— Увы, теперь ничего уже не изменишь,— увещевали ее дамы,—никакими стенаниями нельзя вернуть уходящего по последней дороге. Пойти за ней вы тоже не можете, как бы вам этого ни хотелось. Подумайте о том, что своими рыданиями вы затрудняете ее продвижение по Истинному Пути. Вам лучше уйти.

Дамы пытались оторвать принцессу от матери, но несчастная, оцепенев от горя, отказывалась понимать, что происходит вокруг.

Жертвенники были разбиты, и монахи разошлись. Остались лишь те, без кого нельзя было обойтись. Стало ясно, что это конец, и в доме воцарилось уныние.

Отовсюду приезжали с соболезнованиями, непонятно было, когда успели узнать… Господин Удайсё, потрясенный неожиданной вестью, прислал гонцов одним из первых. Гонцы с соболезнованиями приезжали и из дома на Шестой линии, и от Вышедшего в отставку министра. Печальная весть о кончине миясудокоро дошла до Государя-монаха, и он прислал чрезвычайно трогательное письмо. Увидев его, принцесса впервые оторвала голову от изголовья.

«Я слышал, что Ваша матушка тяжело больна,— писал Государь,— но, к сожалению, не проявил должного внимания, ибо она никогда не отличалась крепким здоровьем. Но что об этом говорить теперь… Я хорошо понимаю, как велико Ваше горе, и искренне сочувствую Вам, но вспомните, что таков удел всего мирского, и постарайтесь смириться».

Принцесса ничего не видела от слез, но все-таки ответила Государю.

Миясудокоро еще при жизни распорядилась, чтобы с обрядом погребения не медлили, поэтому его назначили на тот же день, и племянник ушедшей, правитель Ямато, взял на себя необходимые приготовления. «О, позвольте мне еще немного посмотреть на нее…» — просила принцесса, но, увы…

В доме готовились к поминальным службам, и тут в самый неподходящий миг появился Удайсё.

— Я должен ехать сегодня же,— заявил он своим домочадцам, представив себе, в каком горе должна быть принцесса.— Последующие дни неблагоприятны для соболезнований.

— Поспешность не совсем прилична в таком случае,— пытались отговорить его дамы, но, настояв на своем, он все-таки отправился в Оно.

Дорога туда показалась ему бесконечно длинной, когда же он наконец добрался до места, невыразимо скорбное зрелище предстало его взору. Часть дома, предназначенная для церемонии, была предусмотрительно отделена темными занавесями и ширмами.

Дамы поспешили провести Удайсё в западные покои. Туда же вышел правитель Ямато и, обливаясь слезами, начал благодарить его за участие. Усадив гостя на галерее возле боковой двери, он позвал дам, но не нашлось ни одной, способной прислуживать ему: горе помрачило их рассудок. Впрочем, весть о приезде Удайсё многими была воспринята с облегчением, и по прошествии некоторого времени к гостю вышла госпожа Косёсё. Удайсё долго молчал, не в силах вымолвить и слова. Не в его натуре было лить слезы по любому поводу, но и дом, и его обитатели произвели тягостное впечатление на его душу. Да и кто мог остаться равнодушным, увидев перед собой столь явное свидетельство непостоянства мира?

— Увы, зачем так легко поверил я, что вашей госпоже лучше?— сказал он наконец.— Говорят ведь: для того чтобы проснуться и то нужно время… Такая неожиданность…

«А ведь из-за него-то матушка и страдала в последние дни»,— подумала принцесса. Что предопределено — свершится, это несомненно, но разве не досадно ей было оказаться неожиданно для себя самой связанной с этим человеком? Она даже не пожелала ему ответить.

— Что же мы скажем господину Удайсё?— забеспокоились дамы.— Не будь он столь важной особой… И ведь он соблаговолил так быстро приехать…

— Нельзя быть такой неблагодарной…

— Придумайте что-нибудь сами. Я не знаю, что отвечать,— сказала принцесса, даже не вставая с ложа, и можно ли было ее винить?

— Госпожа и сама сейчас еле жива. Я сообщила ей о том, что вы пожаловали,— доложила гостю Косёсё.

Видя, что дам душат рыдания, Удайсё ответил:

— Больше я ничего не могу сейчас сказать. Мне и самому надо прийти в себя. Я приеду позже, надеюсь, принцесса сумеет за это время оправиться… Но почему так внезапно…

Рассказав ему — разумеется, не все и с недомолвками,— что тревожило больную в последние дни, Косёсё добавила:

— Вам может показаться, что я упрекаю вас, но, поверьте, я в таком смятении… Мысли мои в беспорядке, надеюсь, вы будете снисходитель- ны к моим речам… Скорбь принцессы велика, но ничто не длится вечно. Советую вам приехать спустя некоторое время, когда она успокоится. Тогда мы и поговорим обо всем…

Видя, что она тоже еле держится на ногах, Удайсё не стал больше докучать ей расспросами.

— Так, я и сам словно блуждаю в кромешном мраке… Постарайтесь успокоить госпожу, и если будет для меня хоть какой-то ответ…

Он медлил, не решаясь уходить, однако человеку его положения не совсем прилично было оставаться в доме в такое время.

Удайсё не предполагал, что церемония будет назначена на ту же ночь, и поспешность приготовлений неприятно поразила его. Призвав людей из окрестных владений своих, он распорядился, чтобы близким покойной была оказана необходимая помощь, после чего отправился домой. Только благодаря Удайсё церемония прошла с подобающей случаю пышностью. В самом деле, в столь краткий срок мудрено подготовиться как следует, и когда б не он…

Правитель Ямато не находил слов, чтобы выразить свою признательность. Принцесса же по-прежнему была безутешна. «Бренной оболочки и той не осталось теперь!» — рыдала она, но, увы…

«Даже к матери не следует питать столь сильную привязанность»,— думали, глядя на нее дамы, и самые дурные предчувствия рождались в их сердцах.

Правитель Ямато позаботился и о поминальных обрядах.

— Вам нельзя оставаться одной в таком унылом месте,— сказал он принцессе.— Здесь вам вряд ли удастся забыть о своем горе.

Однако принцесса не хотела уезжать. «Глядя на этот дымок над вершиной[101], я буду вспоминать ушедшую… — думала она.— Пусть и мои дни окончатся здесь, в Оно».

Монахи, оставшиеся в доме на время скорби, устроились в отгороженных легкими перегородками помещениях в восточной части дома, на галереях, в людских. В западных передних покоях, соответственно убранных, разместилась сама принцесса. Дня от ночи не отличая, предавалась она скорби, а время шло, и вот наступила Девятая луна.

Все располагало к унынию: с гор дул пронизывающий ветер, с деревьев осыпались листья. Даже небо казалось невыразимо печальным, и рукава принцессы ни на миг не высыхали… «Будь жизненный срок…» (38) — вздыхала она. Прислуживавшие ей дамы тоже предавались печали.

От Удайсё каждый день приезжали гонцы с соболезнованиями. Присылаемые им дары несколько скрашивали унылое существование монахов, без устали возносивших молитвы. Принцессе же Удайсё писал трогательные и нежные письма, в которых изъявления искреннего сочувствия перемежались упреками, но она даже не смотрела на них.

Думая и передумывая о том, что привело ее мать к кончине, она невольно приходила к выводу, что, возможно, больная и не угасла бы так скоро, если бы не приняла слишком близко к сердцу случившегося в ту ночь… Увы, миясудокоро ушла из мира, так и не успев обрести покоя. Неизъяснимая горесть стесняла сердце принцессы при мысли о будущих страданиях матери. Одно упоминание об Удайсё приводило ее в отчаяние, и слезы навертывались на глазах. Дамы не осмеливались заговаривать о нем.

Не получая от принцессы ни строчки в ответ, Удайсё сначала объяснял ее молчание тем, что потрясение, ею испытанное, было слишком сильно и она не успела прийти в себя. Но время шло, и постепенно им овладела тревога. «Всякой скорби раньше или позже приходит конец,— думал он не без досады.— Не настолько же она наивна, чтобы ничего не понимать? Когда б я писал ей о чем-то совершенно постороннем — о бабочках или о цветах… Право же, я всегда был уверен, что людям, у которых есть причины для печали, свойственно испытывать благодарность и приязнь ко всем, кто стремится выразить им сочувствие… Я хорошо помню, каким горем была для меня кончина госпожи Оомия, гораздо большим, чем, скажем, для Вышедшего в отставку министра, который, видя в том лишь нечто неизбежное, заботился прежде всего о соблюдении внешних приличий. Его поведение очень огорчило меня тогда. И, напротив, я был очень благодарен господину с Шестой линии за то, что он с необыкновенным вниманием отнесся ко всем поминальным обрядам, хотя и был связан с ушедшей только через меня. Помнится, именно тогда я сблизился с Гон-дайнагоном. Это был тихий юноша с добрым, чувствительным сердцем, очень впечатлительный… Он мне сразу понравился».

Мысли одна другой тягостней теснились в голове Удайсё. Он коротал дни в тоскливом бездействии, и, глядя на него, госпожа Северных покоев недоумевала: «Что же все-таки произошло? Я знаю, он состоял в переписке с покойной миясудокоро, но отчего…»

Однажды, когда Удайсё лежал, задумчиво глядя на вечернее небо, она с сыном передала ему послание. На ничем не примечательном клочке бумаги было написано:

«Слова утешенья Нашла бы, коль знала причину Печали твоей. Тоскуешь ли ты по живой Или скорбишь по ушедшей?

Право, что может быть тягостнее неизвестности…»

«Кажется, мысль о возможной сопернице продолжает волновать ее воображение,— улыбнувшись, подумал Удайсё.— Не стоило только упоминать об ушедшей…» Он не стал медлить с ответом:

«О той ли, другой Помышлять, увы, неразумно. В саду на траве Роса блеснет и растает, И мир точно так же непрочен…

Жизнь печальна…»

«Как горько, что он отдалился от меня!» — вздохнула госпожа. Да, вовсе не о росе были ее думы…

Измученный неизвестностью, Удайсё снова отправился в Оно. Сначала он предполагал дождаться окончания срока скорби, но, как видно, не сумел справиться с охватившим его волнением. «К чему постоянно заботиться о приличиях? — думал он.— Не лучше ли поступить так, как поступил бы на моем месте любой другой мужчина? Иначе мне не добиться успеха».

Не придавая особого значения подозрениям супруги, он не стал ее разубеждать. «Если принцесса будет упорствовать,— думал он,— я покажу ей письмо, в котором миясудокоро пеняла мне за то, что „на одну недолгую ночь…“. Людей ведь все равно не заставишь молчать…» Так, надежда на благоприятный исход не покидала его.

Шли десятые дни Девятой луны, луга и горы были так прекрасны, что и менее чувствительный человек не остался бы равнодушным. Ветки деревьев трепетали, не в силах противостоять яростным порывам горного ветра. С «плюща на вершине» срывались листы и устремлялись вниз к земле, словно стараясь опередить друг друга… (345). Откуда-то издалека доносились голоса читавших сутру монахов, кто-то громко славил будду Амиду. Никаких других признаков человеческого присутствия не было. Олени в поисках защиты от пронизывающего осеннего ветра теснились к изгороди, прятались, не пугаясь трещоток, в ярко-желтых рисовых полях. Их жалобные крики нагоняли тоску.

Где-то рядом оглушительно грохотал водопад, резко врываясь в унылые думы людей. В пожелтевшей траве бессильно угасали голоса насекомых, и только лиловые колокольчики горечавок с самодовольным упорством тянулись вверх, горделиво сверкая каплями росы.

Разумеется, в этих приметах осени не было ничего необычного, но время и место накладывали на них особый отпечаток, и сердце сжималось от нестерпимой печали.

Удайсё по обыкновению своему подошел к боковой двери и некоторое время стоял там, любуясь садом. Он был в мягком домашнем платье, сквозь которое красиво просвечивало нижнее одеяние из густо-алого глянцевитого шелка. Слабеющие, но еще достаточно яркие лучи вечернего солнца светили ему в глаза, и он поспешил прикрыть лицо веером. В движении его руки было столько непринужденной грации, что дамы восхищенно вздохнули: «Ах, вот бы женщине так… Но удастся ли?» Лицо его сияло улыбкой, способной рассеять любые печали. Он попросил позвать Косёсё.

Галерея была довольно узкая, и Косёсё подошла к нему совсем близко, однако, подозревая, что за занавесями сидят остальные прислужницы, которые могут подслушать их разговор, Удайсё попросил ее подвинуться еще ближе.

— Надеюсь, я вправе рассчитывать на вашу снисходительность,— сказал он.— Ведь не зря я проделал столь длинный путь. К тому же сегодня такой густой туман…

Желая доказать, что он и не думает смотреть на Косёсё, Удайсё устремил взор на горные вершины…

— Ну еще чуть-чуть,— настаивал он, и Косёсё, пододвинув к нему серый занавес, устроилась за ним, старательно подобрав подол своего платья. Косёсё была связана с миясудокоро узами крови (она приходилась младшей сестрой правителю Ямато), к тому же с младенчества воспитывалась в доме покойной, поэтому ее платье было гораздо темнее, чем у других дам.

— Думаю, что нет нужды уверять вас в том, сколь велика моя скорбь. Но, оплакивая ушедшую, я ни на миг не забываю и о другом — о беспримерной жестокости вашей госпожи. Можете ли вы вообразить мое смятение! Порой мне кажется, что я теряю рассудок. Я понимаю, что видом своим невольно возбуждаю подозрения, но, увы, чувства отказываются повиноваться мне…

Рассказывая о последнем письме миясудокоро, Удайсё горько плакал. А уж о Косёсё и говорить нечего.

— В ту ночь, тщетно прождав ответа, госпожа настолько пала духом, что казалось, будто конец совсем близок. Она лежала в совершенной слабости, глядя на темнеющее небо, и, очевидно, этим-то и воспользовался давно уже преследовавший ее злой дух. Такое случалось и раньше, особенно после того, как ушел из мира господин Гон-дайнагон. Но прежде ей удавалось превозмогать мучения, ибо принцесса нуждалась в утешении… О, если бы вы знали, в каком отчаянии теперь принцесса! Она почти не приходит в себя…

Тяжкие вздохи теснили ее грудь, голос то и дело прерывался.

— О да, я знаю, как слаба и беспомощна ваша госпожа,— отвечает Удайсё.— Простите мне невольную дерзость, но кто, кроме меня, может стать ей теперь опорой? Ее отец живет высоко в горах, разорвав последние связи с миром. В его обитель, затерянную среди туч, и письма не всегда доходят. Постарайтесь же объяснить госпоже, сколь неразумно ее поведение. У каждого свое предопределение. Она не хочет оставаться в этом мире, но разве это зависит от ее воли? Будь мир подвластен нашим желаниям, ей не пришлось бы теперь оплакивать эту разлуку.

Но Косёсё лишь вздыхает в ответ. Где-то недалеко громко кричат олени. «Уступлю ли им я…» (346) — невольно вспоминается Удайсё, и он произносит:

— Был долог мой путь: Сквозь тростниковые заросли К селению Оно Я пробирался, стеная, Как одинокий олень. — Темное платье Промокло совсем от росы. Осенней порой, Крикам оленей вторя, Рыдают жители гор…—

отвечает дама.

Ничего особенного в ее песне не было, но, произнесенная к месту, тихим голосом, она показалась Удайсё чрезвычайно трогательной. Он снова обратился к принцессе, и она передала через Косёсё:

— Моя жизнь — словно страшный сон. Как только я хоть немного приду в себя, я не премину выразить вам свою признательность…

«О, как она жестока!»— вздохнул Удайсё и отправился домой.

В небе ярко сияла тринадцатидневная луна, и даже на Темной горе, горе Огура, были ясно видны тропинки. Путь Удайсё лежал мимо дома на Первой линии. За последнее время дом пришел в еще большее запустение, юго-западная часть стены была разрушена. Заглянув в пролом, он увидел, что решетки повсюду опущены, в саду ни души и только ручьи сверкают в лунном сиянии, напоминая о прежних днях, полных блеска и веселья…

— Знакомые лица Не отражаются больше В старом пруду. Одна лишь луна осенняя Охраняет эту обитель…—

проговорил Удайсё, ни к кому не обращаясь.

Вернувшись домой, он долго еще любовался луной, и к далеким небесам стремилась его душа.

— Прежде с ним такого не бывало,— недоумевали дамы.— Кто мог предугадать?

Госпожа была встревожена не на шутку. «Похоже, что господин совсем потерял голову,— думала она.— Ему всегда служили образцом обитательницы дома на Шестой линии, привыкшие жить в мире и согласии со своими соперницами. Возможно, по сравнению с ними я кажусь ему невеликодушной, нечуткой… Право же, это несправедливо. Когда б меня с первых дней супружества не приучали к иному, я вряд ли приняла бы случившееся так близко к сердцу, да и для других не было бы такой неожиданностью… Но ведь все, и в первую очередь отец мой и братья, почитали Удайсё образцовым супругом и радовались моему счастью. И теперь, после стольких лет совместной жизни… Какой позор!»

Рассвет был уже близок, а супруги сидели, отвернувшись друг от друга, и молча вздыхали. Не дожидаясь, пока рассеется утренний туман, Удайсё по обыкновению своему принялся писать письмо принцессе.

Госпожа была возмущена, но на этот раз уже не пыталась завладеть письмом. Удайсё писал довольно долго, затем, отложив кисть, тихонько произнес вслух песню. Госпоже удалось кое-что уловить.

«Как я узнаю, Что миг наступил желанный? Ты велела мне ждать, Пока не разгонит утро Виденья мучительных снов.

С вершины Оно падает… (344)»— вот что написал Удайсё. Затем, сворачивая письмо, долго еще повторял: «На что наконец решиться?» (344).

Призвав слугу, он вручил ему свое послание.

«Если б я могла увидеть ответ!— вздохнула госпожа.— Хотелось бы знать, что их связывает?»

Солнце стояло совсем высоко, когда гонец вернулся из Оно. Рукой Косёсё на листке темно-лиловой бумаги было начертано всего несколько строк. Сообщая, что пока ничего добиться не удалось, Косёсё заключала свое послание следующими словами:

«А вот что написала как-то госпожа на полях присланного Вами письма. Из жалости к Вам я решилась выкрасть его…»

В самом деле, в письмо были вложены исписанные клочки бумаги. «Значит, принцесса все-таки прочла мое письмо!» — обрадовался Удайсё. Право же, он мог бы и не проявлять своей радости так открыто!

Несвязные на первый взгляд обрывки фраз сложились в такую песню:

«Ни ночью, ни днем Не смолкают мои рыданья. Вниз по склону Оно Водопад стремится безмолвно, Бесконечен поток моих слез» (344).

Рядом были небрежно начертаны строки из печальных старинных песен. Почерк поражал удивительным изяществом.

Какими безумцами прежде казались Удайсё люди, потерявшие голову от любовной страсти, с каким пренебрежением отворачивался он от них! Мог ли он вообразить, что когда-нибудь сам будет томиться от нестерпимой тоски? «Непостижимо! — думал Удайсё, тщетно пытаясь вернуть утраченное хладнокровие.— Отчего с такой неодолимой силой влечется к ней мое сердце?»

Разумеется, по миру очень скоро пошли слухи и дошли до дома на Шестой линии. Гэндзи всегда гордился сыном, да и можно ли было не гордиться им? Удайсё считался образцом благонравия, рассудительности, до сих пор его имя ни разу не становилось предметом пересудов. К тому же достоинства сына до некоторой степени искупали былые заблуждения отца. Весть о неожиданном увлечении Удайсё раздосадовала Гэндзи, тем более что он хорошо понимал, сколь несчастные последствия может иметь эта страсть. Нельзя было забывать и о родственных связях. Что скажет, к примеру, Вышедший в отставку министр? Впрочем, вряд ли Удайсё не сознавал этого сам. Невозможно избежать того, что предопределено, так не лучше ли воздержаться от разговоров на столь щекотливую тему? И Гэндзи лишь печалился и вздыхал, сочувствуя обеим женщинам. Размышляя о прошлом и о грядущем, он нередко говорил госпоже Мурасаки, что подобные слухи вселяют в его сердце тревогу за ее будущее. Что станется с ней, когда его не будет рядом?

«Неужели он собирается оставить меня одну?— покраснев, подумала госпожа.— Право, есть ли на свете существа несчастнее женщин? Они живут замкнуто, хороня на дне души каждый свой порыв, каждое чувство, делая вид, будто их пониманию недоступна красота вещей, будто их не волнует ни трогательное, ни забавное. Где отыскать им средство приблизиться к тем радостям, которые скрашивают человеческую жизнь, что способно отвлечь их от унылых мыслей о тщете мирских упований? Можно, разумеется, убедить себя в том, что женщины просто слишком никчемны, что редко кому из них удается проникнуть в душу вещей, но тогда становится жаль их попечительных родителей… Не бессмысленно ли вечно таить в глубине души чувства, в ней зарождающиеся, подобно принцу Бессловесному[102], о котором так часто рассказывают монахи в невеселых своих притчах? Стоит ли упорно молчать, даже если понимаешь, что хорошо, а что дурно? Как научиться всегда и во всем соблюдать должную меру?»

Несомненно, мысли госпожи прежде всего устремлялись к малолетней Первой принцессе.

Однажды, когда Удайсё был в доме на Шестой линии, Гэндзи, воспользовавшись случаем, решил выведать, что у него на душе.

— Я слышал, что срок скорби по миясудокоро уже кончился,— говорит он.— Да, думаешь — вчера-сегодня, а на самом деле проходят целых три года[103]… Увы, мир слишком печален… Стоит ли цепляться за жизнь, если она подобна росе, упавшей вечером на травы? Я давно уже собираюсь принять постриг, но, увы… Вот и живу, словно не ведая печалей…

— Так, даже людям, которым, казалось бы, нечем дорожить в этой жизни, бывает трудно отречься от мира,— отвечает Удайсё.— Можете ли вы вообразить, что я почувствовал, узнав, что подготовкой поминальных служб занимается один правитель Ямато? Увы, отсутствие у женщин надежного покровителя ощущается не столько при жизни, сколько после смерти.

— Наверное, и Государь-монах изволил прислать соболезнования?— спрашивает Гэндзи.— Как тяжело должно быть теперь Второй принцессе! В последние годы мне чаще обычного приходилось слышать о покойной миясудокоро, похоже, что это была весьма достойная особа. Весь мир оплакивает ее. К сожалению, люди, которым следовало бы жить, часто уходят раньше других. Для Государя-монаха ее кончина, несомненно, была тяжелым ударом. К тому же Вторую принцессу он всегда любил почти так же, как Третью. Она, должно быть, весьма миловидна…

— Мне трудно об этом судить,— отвечает Удайсё.— Ее мать истинно обладала многочисленными достоинствами. Не могу сказать, что мы были коротко знакомы, но мне случалось иногда беседовать с ней, и я имел возможность оценить ее прекрасные душевные качества.

Таким образом, ему удалось довольно ловко уйти от разговора о принцессе. «Нелепо предостерегать человека, который и сам все понимает,—подумал Гэндзи.— Стоит ли докучать ему советами, которыми он и не подумает воспользоваться?» И он не стал ничего говорить.

Удайсё принимал большое участие в подготовке поминальных служб. Разумеется, слухи об этом сразу же распространились по миру и достигли ушей Вышедшего в отставку министра. Он был поражен и, как это ни печально, во всем обвинил принцессу!

Сыновья министра, связанные с покойной миясудокоро давними узами, тоже присутствовали на молебнах, а сам министр прислал роскошные дары для монахов. Люди соперничали друг с другом в проявлении щедрости, и поминальные дни были отмечены таким великолепием, что казалось, будто скончался кто-то из самых влиятельных сановников.

Принцесса решила навсегда остаться в Оно, но кто-то сообщил о том Государю-монаху, и он воспротивился.

— Вы ни в коем случае не должны этого делать,— заявил он.— То, что позволительно простой женщине, не подобает дочери Государя. Она не вправе произвольно располагать своей участью, связывая себя с тем или иным человеком. Однако женщине, не имеющей надежного покровителя, не следует отворачиваться от мира, ибо это может иметь обратные последствия. Вы и оглянуться не успеете, как впадете в заблуждение, ваше имя подхватит молва, и в конце концов вы окажетесь опозоренной в глазах всего света, погубите свое благополучие в этом мире и воздвигнете непреодолимые преграды на своем будущем пути. Вскоре после моего отречения от мира в монашеское платье облачилась ваша младшая сестра. У людей может создаться впечатление, что род наш угасает. Я понимаю, что все это не должно волновать человека, разорвавшего связи с миром, но мне больно смотреть, как мои дети оспаривают друг у друга право первому пойти по этой стезе. О нет, тот, кто спешит отвернуться от мира потому лишь, что жизнь стала ему тягостна и ненавистна, редко обретает душевный покой, скорее наоборот. Прошу вас, не торопитесь, обдумайте все как следует и тогда…

Судя по всему, Государь слышал, о чем судачили люди, и тревожился, понимая, что они не преминут приписать уныние принцессы и ее стремление к уединению обманутым надеждам. Вместе с тем ему казалось, что открытое признание ее связи с Удайсё не исправит положения. В самом деле, когда особа столь высокого звания второй раз становится женой простого подданного… Однако, жалея дочь, Государь не решался заговорить с ней об этом.

Удайсё тоже одолевали сомнения. До сих пор все его старания убедить принцессу были тщетны. Мог ли он надеяться, что ему удастся сломить ее сопротивление? Не лучше ли предать их союз огласке, заявив, что он был заключен с ведома миясудокоро? Пожалуй, ничего другого ему не оставалось. Разумеется, это бросало тень на память покойной, но иначе трудно было ввести людей в заблуждение относительно того, когда и как возникла эта связь. Нелепо же начинать все сначала, домогаться ее любви, проливать слезы… Итак, назначив день переезда принцессы в дом на Первой линии, Удайсё призвал к себе правителя Ямато и, отдав необходимые распоряжения, сам занялся приведением в порядок дома, который после смерти Гон-дайнагона совсем обветшал и зарос бурьяном. Усилиями Удайсё усадьбе было возвращено прежнее великолепие. Особое внимание он уделил внутреннему убранству покоев, не забыв ни о стенных занавесях, ни о ширмах, ни о сиденьях. Предполагалось, что все это будет подготовлено в доме правителя Ямато.

В назначенный день Удайсё, приехав в дом на Первой линии, выслал за принцессой кареты и свиту.

Принцесса отказывалась ехать, но дамы настаивали. Их поддержал правитель Ямато.

— Я не могу согласиться с вами,— сказал он.— До сих пор, видя, в каком бедственном состоянии вы оказались, я старался делать для вас все, что в моих силах. Но дела вынуждают меня уехать в провинцию. Я очень беспокоюсь за вас, не имея никого, кто мог бы взять на себя уход за вашим домом, и безмерно признателен господину Удайсё за любезное внимание ко всем вашим нуждам. Я хорошо понимаю, что такое положение несовместимо с вашим высоким званием, но ведь дочерям государей иногда приходится мириться с гораздо худшими обстоятельствами, и тому есть немало примеров в прошлом. Нелепо думать, что о вас будут злословить больше, чем о других. Женщина не может сама о себе заботиться, какого бы твердого и решительного нрава она ни была. Вы проявите куда больше благоразумия и мудрости, ежели примете помощь от человека, готового окружить вас почтительнейшими заботами. Боюсь, что никто из вас,— сказал он, относясь к Сакон и Косёсё,— не говорил о том госпоже. Хотя с вас-то, наверное, все и началось.

Дамы, все как одна, настаивали на переезде, и принцесса принуждена была уступить. Почти лишившись чувств, она позволила переодеть себя в новое, яркое платье и расчесать себе волосы, с которыми так упорно стремилась расстаться. Они немного поредели, но длиной по-прежнему были в шесть сяку и показались дамам очень красивыми. Но сама принцесса была иного мнения. «Как я подурнела!— думала она.— Могу ли я показаться кому-то сейчас? Что за несчастная у меня судьба!» Тут силы окончательно изменили ей, и она опустилась на ложе.

— Мы опаздываем!— заволновались дамы.— Уже совсем стемнело. Моросил унылый дождь, в деревьях тревожно шумел ветер. Все располагало к печали.

«Почему не дано Мне было исчезнуть с тем дымом? Не пришлось бы теперь Склоняться к тому, о ком Не помышляла прежде…»

Втайне она по-прежнему подумывала о постриге, но прислужницы не спускали с нее глаз, предусмотрительно спрятав все, что хоть сколько-нибудь напоминало ножницы. «Зря они так волнуются,— думала принцесса.— Мне совершенно все равно, что станется со мной, но я не настолько глупа, чтобы тайком менять обличье. Мне вовсе не хочется прослыть своенравной».

И она не стала осуществлять давнишнего своего желания. Дамы поспешно готовились к переезду. Очень многое — гребни и шпильки, шкатулки, китайские ларцы, мешочки с какими-то безделицами — отправили в столицу заранее. Оставаться одной в опустевшем доме было невозможно, и принцесса, обливаясь слезами, села в карету. Место рядом с ней осталось незанятым, и она вспомнила, как ехала сюда вместе с матерью, как та, превозмогая боль, сама причесала ее и помогла выйти из кареты. Неизъяснимая тоска сжала сердце, и свет померк перед глазами. Меч-талисман и ларец с сутрами всегда были при ней…

«Неизбывна тоска, Даже этот памятный дар Ее не рассеет, На ларец драгоценный взгляну, И темнеет в глазах от слез…»

Принцесса заказала для сутр черный ларец, но он еще не был готов. Пришлось уложить свитки в инкрустированный перламутром ларец, ранее принадлежавший миясудокоро. Сначала он предназначался в дар кому-то из монахов, но потом принцесса решила оставить его себе на память. Теперь ей казалось, что она — рыбак Урасима…[104]

Дом на Первой линии трудно было узнать. Повсюду царило радостное оживление, по саду сновали нарядно одетые люди. Когда карету подвели к галерее, у принцессы возникло неприятное ощущение, будто ее привезли в какое-то совершенно чужое ей место, и она долго отказывалась выходить. Дамы растерялись: «Ну можно ли? Как неразумно!»

Удайсё приготовил для себя южные покои Восточного флигеля, и вид у него был такой, словно он обосновался здесь надолго.

А в доме на Третьей линии дамы не могли прийти в себя от изумления:

— Кто бы мог подумать?

— Когда же это произошло?

Увы, даже самый благоразумный человек, не обнаруживающий склонности к легкомысленным утехам, может вдруг оказаться способным на действия, казалось бы противные здравому смыслу. Дамам ничего не оставалось, как заключить, что их господин все это время держал союз с принцессой в тайне. Разумеется, никто и вообразить не мог, что сама принцесса еще не дала своего согласия. Да, уж если кто и был достоин жалости, так это принцесса.

Поскольку срок скорби еще не кончился, об обычных обрядах не могло быть и речи. Такое начало не предвещало ничего хорошего. Однако, когда с вечерним угощением было покончено и в доме стало тихо, Удайсё прошел в покои принцессы и принялся упрашивать Косёсё впустить его.

— Если вы в самом деле имеете определенные намерения, подождите еще дня два, три,— ответила Косёсё.— Возвращение домой не принесло госпоже облегчения, скорее напротив. Она лежит не двигаясь, словно жизнь уже покинула ее. Наши увещевания ей явно неприятны, а нам ни в коем случае не хотелось бы навлекать на себя ее гнев. Вы и представить себе не можете, в каком я затруднении.

— Невероятно! Неужели она не понимает…

Снова и снова Удайсё пытался объяснить, что, если удастся осуществить его замысел, они сумеют избежать пересудов.

— О нет, прошу вас!— взывала Косёсё, молитвенно сложив руки.— Меня настолько беспокоит состояние госпожи, что я не в силах думать о другом. Боюсь, как бы и с ней не случилось непоправимого. Умоляю вас, воздержитесь от необдуманных действий.

— Право, со мной никогда еще не случалось ничего подобного,— отвечал раздосадованный Удайсё.— Ваша госпожа относится ко мне с такой неприязнью, будто в мире нет человека хуже меня. Неужели никто не может нас рассудить?

Косёсё стало его жаль.

— Как видно, у вас действительно опыта маловато, раз с вами никогда не случалось ничего подобного,— улыбнулась она.— Не убеждена, что судьи, коль скоро мы их найдем, решат дело в вашу пользу…

Косёсё держалась весьма уверенно, но могла ли она помешать ему? Не обращая на нее никакого внимания, Удайсё прошел за занавеси и устремился туда, где, по его мнению, находилась принцесса. Нетрудно себе представить ее ужас! Возмущенная его настойчивостью, чувствуя себя оскорбленной, обманутой, принцесса решилась пренебречь мнением дам — пусть думают что хотят!— и, устроив себе место в маленькой кладовой, заперлась там. Увы, надолго ли? Хуже всего, что и дамы, словно лишившись рассудка…

Удайсё тоже чувствовал себя обиженным, но, рассудив, что в конце концов все равно добьется своего, решил набраться терпения и устроился неподалеку, словно горный фазан[105]. О том о сем размышляя, он с трудом дождался рассвета. Но и утро не принесло никаких перемен.

— Приоткройте же дверь хоть чуть-чуть…— молил Удайсё, но принцесса не отзывалась.

— Как не сетовать мне На судьбу? Тоска бесконечна. Длится зимняя ночь, Предо мною застава, и заперты Каменные ворота…

О, как вы жестоки!— И он вышел, роняя слезы. Приехав на Шестую линию, Удайсё прилег отдохнуть.

— В доме Вышедшего в отставку министра поговаривают о том, что вы перевезли Вторую принцессу в столицу,— сказала ему обитательница Восточных покоев.— Что бы это могло значить?

Она сидела за занавесями, но ему были видны смутные очертания ее фигуры.

— О да, именно о таких предметах люди говорят охотнее всего!— улыбаясь, отвечал Удайсё.— Дело в том, что покойная миясудокоро, в свое время решительно отвергавшая мои искательства, перед смертью сама пожелала, чтобы я заботился о принцессе. То ли у нее не было больше сил сопротивляться, то ли она слишком беспокоилась, не имея рядом человека, которому могла бы вверить судьбу единственной дочери. Так или иначе, она обратилась ко мне, и я согласился, тем более что и сам об этом подумывал. А люди, как видно, поспешили истолковать мое поведение в дурную сторону. Они ведь готовы злословить по любому поводу… Сама принцесса полна решимости отказаться от мира и стать монахиней, и я не уверен, удастся ли мне удержать ее от этого шага. Боюсь, однако, что сплетен нам не избежать. Разумеется, если она решится принять постриг, это снимет с нас все подозрения… Во всяком случае, мне не хотелось бы нарушать обещания, данного ее покойной матери. Потому-то я и принимаю в принцессе такое участие. Надеюсь, что вы при случае объясните это отцу. Иначе он может посчитать, что мне просто изменила обычная сдержанность. И все же поразительно, сколь мало значат в этой области человеческих отношений советы других людей и собственные желания…

— Вот, оказывается, в чем дело… А я-то думала, что все это лишь досужие толки. Безусловно, ничего необыкновенного в этом нет, но мне жаль нашу милую госпожу с Третьей линии. До сих пор она не знала волнений подобного рода…

— Не слишком ли вы снисходительны к этой «милой» госпоже? Порою она ведет себя как злобный демон. Но почему вы думаете, что теперь я начну от нее отдаляться? Простите мне мою дерзость, но разве ваша собственная жизнь не убеждает вас в существовании иных возможностей? Я уверен, что в конечном счете преимущество всегда остается за женщинами кроткими и мягкосердечными. Особа властная, злонравная может подчинить себе мужа лишь ненадолго. До поры до времени он будет терпеть ее выходки, но когда-нибудь обязательно возмутится. Они начнут ссориться, и каждая новая ссора будет отдалять их друг от друга. Я знаю, сколь велики добродетели госпожи Весенних покоев. Такие, как она, редко встречаются в мире. Но я не могу не отдать должного и вашей доброте, которой цену знаю теперь вполне.

— Боюсь, что ваши неумеренные похвалы,— улыбнулась женщина,— делают более заметными мои недостатки. Но вот что забавно: господин наш, забывая о том, что всем хорошо известны его собственные слабости, всегда принимает близко к сердцу даже самые незначительные ваши увлечения и почитает своим долгом поучать вас или же в ваше отсутствие обсуждать ваше поведение с другими. Воистину человек проницательный не проницает лишь самого себя…

— Да, отец любит предостерегать от опасностей, грозящих человеку на этой стезе,— согласился Удайсё.— Хотя, как мне кажется, я и без его мудрых наставлений веду себя осторожно.

Он прошел в покои отца. Разумеется, до Гэндзи тоже дошли кое-какие слухи, но он — к чему показывать свою осведомленность?— лишь молча смотрел на сына. Казалось, именно теперь красота Удайсё достигла полного расцвета. И позволь он себе предаться влечению чувств, кто осудил бы его? И демоны и боги простили бы ему любое заблуждение, увидев его во всем блеске молодости и красоты. К тому же Удайсё не был юнцом, ничего в этом мире не смыслящим. Нет, он был зрелым мужем, в котором никто не нашел бы ни малейшего изъяна. И разве нельзя было простить ему такой безделицы? «Какая женщина устоит перед ним?— думал Гэндзи.— Мудрено не возгордиться, глядя на такое лицо в зеркало».

Солнце стояло высоко, когда Удайсё добрался наконец до дома на Третьей линии. Как только он вошел, к нему бросились, ласкаясь, его прелестные сыновья. Госпожа лежала в опочивальне и даже не повернулась, когда он зашел за занавеси. Она явно чувствовала себя оскорбленной, он же, хотя и понимал, что основания обижаться у нее были, предпочел вести себя так, будто за ним нет никакой вины, и, решительно подойдя к супруге, приподнял прикрывавшее ее платье.

— Знаете ли вы, где находитесь?— неожиданно спрашивает она.— Я давно уже умерла. Вы всегда звали меня злым демоном, вот я и стала им. Да и не все ль равно теперь…

— Так, душою вы демон, даже хуже,— беззаботно отвечает Удайсё,— но наружность у этого демона весьма привлекательная. И вряд ли я решусь когда-нибудь расстаться с ним…

— Вы слишком хороши собой, и привычки у вас утонченные, боюсь, что такая супруга, как я, вам не подходит,— говорит госпожа, еще больше рассердившись.— Но я постараюсь исчезнуть. Надеюсь, вы сумеете забыть… Жаль, что я не додумалась до этого раньше.

Она поднимается с ложа и стоит, гневно на него глядя. Лицо ее порозовело, и это очень ее красит.

— Этот демон все сердится на меня, словно дитя неразумное,— улыбается Удайсё.— Но я уже привык и не боюсь. Пожалуй, я предпочел бы даже, чтобы он был более грозным…

— Для чего говорить вздор? Нет, лучше вам умереть. И я тогда умру. Вы мне отвратительны. Не желаю больше ни видеть вас, ни слышать. Единственное, чего я боюсь,— это умереть раньше, оставив вас одного.

Право же, она прелестна!

— Если вы не желаете меня видеть,— ласково усмехнувшись, отвечает Удайсё,— я не стану докучать вам своим присутствием. Труднее сделать так, чтобы вы ничего не слышали обо мне. Впрочем, может быть, вы просто хотели напомнить о наших клятвах? Ведь мы и в самом деле клялись вместе уйти к желтым истокам[106]? Не так ли?

Он употреблял все усилия, чтобы смягчить ее сердце, а как госпожа при всех своих недостатках была по-детски доверчива и простодушна, то позволила ему убедить себя, хотя в глубине души и понимала, что его уверения не вполне искренни. Он жалел ее, но сердце его было далеко.

«Надеюсь, что мне удастся поколебать решимость принцессы,— думал Удайсё.— Если же она будет упорствовать в намерении стать монахиней, я могу оказаться в глупом положении». Ему очень не хотелось надолго оставлять принцессу одну, и, видя, что день постепенно склоняется к вечеру, он не находил себе места от беспокойства. Поняв же, что письма от нее не будет и сегодня, совсем приуныл.

Госпожа, у которой несколько дней кряду ни росинки во рту не было, согласилась немного поесть.

— Мне невольно вспоминаются те времена,— сказал Удайсё,— когда я страдал от любви к вам и когда ваш отец столь жестоко пренебрегал моими чувствами. Вы не поверите, сколько насмешек обрушилось тогда на мою голову! Но я вытерпел даже то, что, казалось бы, невозможно было вытерпеть. Я отверг все предложения, а ведь их было немало. Люди осуждали меня. «Даже женщине нельзя быть такой разборчивой»,— говорили они. Теперь я и сам не понимаю… Право, в юные годы мало кто бывает столь постоянен в своих привязанностях. Возможно, я и виноват перед вами, но ведь у нас полным-полно детей, разве можно забывать о них? Нет, мы не имеем права расставаться, даже если у вас вдруг возникнет такое желание. Но подождите, и вы сами убедитесь… Как ни изменчива жизнь…

Он заплакал. Госпожа тоже вспомнила былые дни. «Каким трогательным был наш союз!— подумала она.— Редко кто бывает так счастлив в супружестве. О да, наши судьбы были связаны задолго до того, как появились мы в этом мире!»

Сбросив мятое, старое платье, Удайсё облачился в другое, яркое, нарядное, и старательно пропитал его благовониями. Принарядившись же, собрался уходить, а госпожа смотрела на его освещенную огнем светильника фигуру, и слезы неудержимым потоком струились по ее щекам. Подтянув к себе за рукав сброшенное супругом платье, она сказала словно про себя:

— Не стану роптать, Видя, что в сердце твоем Поблекла любовь, Лучше надену платье Рыбачки с острова Сосен.

О да, боюсь, что не смогу больше жить в прежнем обличье… Услыхав ее слова, Удайсё остановился.

— Для чего вы так говорите?

Люди станут судачить: Не по вкусу ей платье поблекшее С острова Сосен, Потому-то вдруг и решила Одежду рыбачка сменить…

Ничего более значительного он не сумел придумать, ибо очень спешил.

Приехав на Первую линию, Удайсё обнаружил, что принцесса все еще скрывается в своем убежище, а дамы, собравшись, уговаривают ее выйти.

— Будьте благоразумны, ведь не можете же вы оставаться там вечно?— взывали они.— Неужели вы хотите, чтобы над вами смеялись? Почему бы вам не выйти и не объясниться с господином Удайсё?

Принцесса понимала, сколь справедливы их упреки, но слишком велика была ее неприязнь к Удайсё, ибо именно в нем видела она причину и нынешних горестей своих, и будущего позора. Поэтому она снова отказалась встретиться с ним.

— Я в растерянности…— сокрушался Удайсё.— Такого со мной еще не бывало…

Право, трудно было не пожалеть его.

— Госпожа просила передать, что встретится с вами, как только немного оправится,— сказали дамы.— Разумеется, если вы не забудете ее до того времени. Но она не хочет, чтобы ее беспокоили, пока не кончился срок скорби. Госпоже чрезвычайно неприятно, что в мире распространяются дурные слухи. Столь широкая огласка кажется ей оскорбительной.

— О, вашей госпоже нечего волноваться, она просто не знает меры моего чувства. Но, право, можно ли было предвидеть…— вздыхает Удайсё.— Когда б она согласилась перейти в свои покои и поговорить со мной… Пусть меж нами поставят занавес, я не возражаю. Поверьте, я ни единым словом, ни единым движением не оскорбил бы ее чувств. Высказать ей свою душу — о большем я не мечтаю. О, я согласен ждать долгие, долгие годы…

Но, увы, мольбы его были напрасны. Вот что передала ему принцесса:

— Мысли мои и без того расстроены, не усугубляйте же моего смятения. Уверяю вас, вы просите невозможного. Вы не представляете себе, в какое отчаяние повергают меня все эти пересуды… Неужели вы настолько жестоки?..

Судя по всему, сердце ее ничуть не смягчилось, и она твердо решила держать его в отдалении. Но как долго это могло продолжаться? Скоро по миру пошли бы новые сплетни… Удайсё уже казалось, что дамы принцессы смотрят на него с осуждением.

— Я готов выполнить желание вашей госпожи,— сказал он,— и не докучать ей более своим присутствием, но разве не лучше нам поддерживать хотя бы видимость супружеских отношений? Согласитесь, что в противном случае мое положение в доме весьма двусмысленно. Если же я прекращу свои посещения, имя ее будет окончательно опорочено. Но вашей госпоже, как видно, недоступны доводы здравого смысла. Что ж, нельзя не пожалеть ее…

Могла ли Косёсё не согласиться с Удайсё? Несомненно, он заслуживал лучшего обращения.

Она потихоньку впустила его через северную дверцу, которой обычно пользовались прислужницы. Принцесса была вне себя от возмущения. Ей и в голову не приходило, что ее дамы…

Впрочем, наверное, все люди таковы, и неизвестно, что ждет ее в будущем. Увы, ей оставалось лишь сетовать на судьбу и сокрушаться о том, что рядом с ней не осталось ни одного надежного человека.

Между тем Удайсё, призвав на помощь все свое красноречие и находчивость, пытался преподать принцессе основы житейской мудрости. Он то шутил, пытаясь ее развеселить, то взывал к ее чувствительности, но, увы, тщетно…

— Боюсь, что вы слишком дурного обо мне мнения,— сказал он наконец, видя, что ему не удается умилостивить принцессу.— О, теперь я и сам проклинаю тот миг, когда позволил себе предаться несбыточной мечте. Но, увы, ничего уже не изменишь. Что вам в вашем гордом имени? Не лучше ли примириться с обстоятельствами? Говорят, разочарование иногда бросает человека в объятия смерти. Но, быть может, вы согласились бы предпочесть мои объятия?

Одни рыдания были ему ответом. Принцесса сидела перед ним, прикрыв голову краем нижнего платья, такая трогательная и беспомощная, что невозможно было смотреть на нее без жалости.

«Но почему?— сетовал раздосадованный Удайсё.— Почему я так противен ей? Любая женщина, даже самая непреклонная, давно уступила бы. Она же бесчувственна, как дерево или камень[107], и невозможно смягчить ее сердце. Не значит ли это, что наши судьбы никак не связаны? Говорят, бывает и такое».

Однако Удайсё поспешил отогнать эту мысль — слишком уж она была ему не по душе. Он подумал о госпоже с Третьей линии. Как ей должно быть одиноко теперь! Он вспоминал, как простодушно отвечала она на его чувство, как счастлива и безмятежна была в супружестве, как безгранично доверяла ему… Теперь же всему этому пришел конец, и ему некого винить, кроме самого себя! Печаль сжала его сердце, он перестал утешать принцессу и просидел до самого рассвета, молча вздыхая.

Нелепо было приезжать для того лишь, чтобы сразу уехать, тем более что и окружающим это могло показаться странным, поэтому Удайсё решил остаться и весь следующий день провел в спокойной праздности в доме на Первой линии. Возмущенная настойчивостью гостя, принцесса старалась держаться как можно дальше от него, и Удайсё то досадовал: «Что за глупое упрямство!», то умилялся.

В маленькой кладовой не было почти ничего, кроме нескольких шкафчиков и китайских ларцов с благовониями. Отодвинув их в сторону, дамы на освободившемся пространстве, разумеется весьма ограниченном, устроили ложе для своей госпожи. Комнатка была темной, но по утрам сюда проникали солнечные лучи, и Удайсё не преминул воспользоваться этим обстоятельством: он откинул платье, под которым лежала принцесса, и, приподняв ее спутанные волосы, заглянул ей в лицо.

Что-то необыкновенно мягкое, женственное сквозило в ее тонких, благородных чертах. А уж Удайсё был так красив, что никакими словами не опишешь,— простое домашнее платье шло к нему куда больше, чем роскошный парадный наряд.

Хорошо помня, что даже ее покойный супруг, не отличавшийся особенной красотой, позволял себе весьма пренебрежительно отзываться о ее наружности, принцесса сгорала со стыда. «За последнее время я так побледнела и осунулась. Сумею ли я хотя бы ненадолго привязать к себе господина Удайсё?» Так или иначе, она постаралась взять себя в руки и разобраться в собственных чувствах. Хуже всего, что люди, которых мнением она дорожила, услыхав обо всем с чужих слов, непременно осудят ее, а что она может сказать в свое оправдание? Да и время теперь самое неблагоприятное… Словом, примириться с создавшимся положением было довольно трудно.

Воду для умывания и утренний рис дамы подали в покои принцессы. Траурное убранство могло послужить в такой день дурным предзнаменованием, поэтому с восточной стороны поставили ширмы, а со стороны внутренних покоев — скромные светло-коричневые переносные занавесы и двойные шкафчики из аквилярии. Обо всем заранее позаботился правитель Ямато. Дамы, прислуживающие при утренней трапезе, чтобы не так бросались в глаза их траурные одежды, накинули желтые, алые, темно-лиловые, зеленовато-серые, а также светло-сиреневые и желтовато-зеленые платья неярких оттенков.

В последнее время в доме на Первой линии жили одни женщины, и хозяйство без должного надзора пришло в упадок. Лишь правитель Ямато присматривал за немногими оставшимися слугами, стараясь по мере сил поддерживать порядок в доме. Но едва разнесся слух, что столь высокий гость удостоил вниманием это старое жилище, служители, давно уже пренебрегавшие своими обязанностями, поспешили занять места в помещении домашней управы и, изображая крайнее усердие, принялись за дела.

Нетрудно себе представить, какие сомнения терзали душу госпожи с Третьей линии, пока Удайсё с таким упорством старался утвердиться в доме Второй принцессы. Иногда ей представлялось, что все кончено, иногда в сердце вновь вспыхивала надежда: «Полно, да может ли быть…» «Ах, видно не зря говорят, что благоразумные люди коли отдаются страсти, то безоглядно,— думала она,— это поистине так». Ей казалось, что она испытала сполна все горести супружеской жизни. Не желая подвергать себя дальнейшим оскорблениям, госпожа поспешила переехать в дом отца под тем предлогом, что ей предписана перемена места[108].

Нёго Кокидэн тоже жила в те дни в отчем доме, и, находя утешение в ее обществе, госпожа вопреки обыкновению не спешила возвращаться домой.

Разумеется, нашлись люди, которые сообщили обо всем Удайсё. «Этого и следовало ожидать,— подумал он.— Или я не знаю вспыльчивого нрава госпожи? Вот и отец ее до сих пор строптив и своенравен, хотя, казалось бы, в его годы… Боюсь, что гнев их будет неукротим и скорее всего они не захотят ни видеть меня, ни слышать…»

Встревоженный Удайсё отправился в дом на Третьей линии. Там он обнаружил старших сыновей, девочек же и младших госпожа забрала с собой. Обрадовавшись, дети бросились к отцу. Однако многие плакали и звали мать. Душераздирающее зрелище!

Удайсё осыпал супругу письмами, посылал за ней гонцов, но она даже не отвечала. «Что за глупое упрямство»,— рассердился он и решил, дождавшись сумерек, отправиться к ней сам. Важно было узнать, как отнесся к случившемуся министр.

В покоях, которые обычно занимала госпожа, он нашел прислуживающих ей дам и детей с кормилицами. Сама госпожа, как ему сообщили, находилась в главном доме. Он отправил ей весьма суровое послание:

«По-моему, Вы уже вышли из возраста, когда легкомысленное забвение всех законов, всех правил приличия можно считать простительным. Вы разбросали повсюду детей своих и находите удовольствие в досужих беседах. Что Вам в них? Мне давно уже очень многое не по душе, но, видя в союзе с Вами свое предопределение, я никогда и мысли не допускал, чтобы покинуть Вас. А теперь… Мы не должны расставаться хотя бы из-за детей… Подумайте, разве Вам их не жаль? Неужели стоило поднимать такой шум из-за сущей безделицы?»

— Я знаю, что давно надоела вам,— на словах отвечала госпожа.— Увы, теперь трудно исправить… И к чему продолжать? Могу ли я надеяться хотя бы на то, что вы не оставите бедных крошек? О, я была бы чрезвычайно вам признательна…

— Весьма любезный ответ. Но подумайте, чье имя подхватит скорее молва? (347).

И, более не настаивая на возвращении супруги, Удайсё провел ночь в одиночестве. «Трудно вообразить более нелепое положение»,— думал он, лежа рядом с детьми. Подозревая, и не без оснований, что его отсутствие лишь укрепит принцессу в ее сомнениях, он не находил себе места от тревоги.

«Не понимаю, кому это может нравиться?» — вздыхал он, чувствуя, что ему более чем довольно и первого опыта.

Наконец настало утро. Удайсё предпринял еще одну попытку вразумить госпожу:

— Неужели вы не боитесь огласки? Что ж, если вы полны решимости разорвать наш союз, давайте попробуем. Но подумайте о детях, оставшихся в доме на Третьей линии, они плачут, зовут вас. Или вам их не жаль? Подозреваю, впрочем, что вы недаром разделили их именно таким образом. Но я не считаю для себя возможным расстаться ни с теми, ни с другими. Я буду по-прежнему заботиться обо всех.

Угрозы Удайсё насторожили госпожу. «А что, если он увезет куда-нибудь младших детей?» — испугалась она, а как и сама склонна была к необдуманным действиям…

— Прошу вас отпустить со мной хотя бы девочек,— снова обратился к ней Удайсё.— Здесь я не могу бывать часто. Дети должны быть вместе, иначе мне трудно будет окружить их должными попечениями.

Затем, с жалостью глядя на прелестных малюток, сказал:

— Не слушайте того, что вам будет говорить матушка. Она рассердилась на меня и не желает ничего понимать. Дурно, не правда ли?

Услыхав о случившемся, министр встревожился, понимая, что теперь его дочь может стать предметом насмешек и оскорблений.

— Почему вы хотя бы немного не подождали? — попенял он ей.— Скорее всего у вашего супруга есть причины вести себя именно так, а не иначе. Вы слишком своевольны, а это женщине не к лицу. Разве вы не понимаете, что сами даете повод к сплетням? Впрочем, коль скоро вы встали на этот путь, глупо сразу же идти на попятную. Что ж, посмотрим, как он себя поведет…

И министр отправил Второй принцессе письмо. Гонцом его был Куродо-но сёсё.

«Нас с тобою судьба, Как видно, связала крепко. Снова и снова Я о тебе помышляю То с любовью, то с укоризной…

Надеюсь, что Вы не забудете нас и теперь…»

Куродо-но сёсё, не церемонясь, прошел прямо в дом. Его провели на галерею южных покоев, где нарочно для него было приготовлено соломенное сиденье. Дамы с трудом скрывали смущение. Надобно ли сказывать, в каком замешательстве была сама принцесса?

Куродо-но сёсё обладал приятной наружностью и самыми изящными манерами. Он сидел, неторопливо озираясь и, судя по всему, вспоминая о прошлом.

— О, как все мне знакомо здесь! — говорит он, вздыхая.— Я чувствую себя совсем как дома. Впрочем, не думаю, чтобы вам это нравилось.

Только этот намек он и позволил себе.

У принцессы не было никакого желания отвечать на письмо.

— Я не стану писать,— заявила она.

— Но это неучтиво! — всполошились дамы.— В ваши годы нельзя так пренебрегать приличиями. Даже письмо, написанное посредником, может быть воспринято как оскорбление. А уж если вы вовсе не ответите…

«Ах, когда бы матушка была жива! — подумала принцесса, и глаза ее увлажнились.— С какой нежной снисходительностью скрывала бы она мои недостатки, даже если бы и не одобряла моего поведения». Слезы падали на бумагу прежде, чем ложилась на нее тушь, и она не могла писать. В конце концов она начертала первое, что пришло ей в голову:

«Стоит ли, право, О столь ничтожной особе Тебе помышлять? Расточать ей свою любовь, К ней обращать упреки?»

Не добавив к песне ни слова, она свернула письмо и отдала его. Тем временем Куродо-но сёсё беседовал с дамами.

— Я бываю у вас так часто, что вправе рассчитывать на более теплый прием,— многозначительно говорил он.— К тому же теперь по некоторым причинам я буду заходить к вам еще чаще. Надеюсь, мне позволят входить и во внутренние покои. Должна же быть вознаграждена моя многолетняя преданность…

С этими словами он вышел.

Видя, что все попытки добиться благосклонности принцессы лишь возбуждают ее нерасположение к нему, Удайсё совершенно потерял покой. Госпожа с Третьей линии с каждым днем становилась все печальнее. Слух о том очень скоро дошел до То-найси-но сукэ. «Госпожа не хотела мириться даже с моим существованием,— подумала она,— а ведь с особой столь высокого звания ей нельзя будет не считаться…» Она и раньше иногда писала к ней, а потому:

«О своей ли судьбе Стану я, ничтожная, плакать? Нет, о тебе Я грущу, и мои рукава Давно промокли до нитки…»

Как ни уязвлено было ее самолюбие, госпожа все-таки решила откликнуться — отчасти потому, что в те дни было ей как-то особенно грустно и тоскливо, отчасти потому, что письмо бывшей соперницы принесло ей некоторое удовлетворение, ибо трудно было не заметить сквозившей в нем тревоги…

«Раньше и мне Лишь наблюдать приходилось, Как страдают другие. Разве ведала я, что скоро Окажусь на их месте сама?» —

написала она. Могло ли столь чистосердечное признание не тронуть То-найси-но сукэ?

То-найси-но сукэ была единственной, кого удостоил своим вниманием Удайсё, когда его разлучили с дочерью Вышедшего в отставку министра. Однако, соединившись наконец со своей первой возлюбленной, он постепенно охладел ко второй и стал бывать у нее весьма редко, что, впрочем, не помешало им иметь детей.

Госпожа Северных покоев родила Удайсё четырех сыновей: Первого, Третьего, Четвертого и Шестого — и четырех дочерей: Первую, Вторую, Четвертую и Пятую.

То-найси-но сукэ родила двух дочерей: Третью и Шестую — и сыновей: Второго и Пятого .

Все двенадцать детей до единого были хороши собой и обнаруживали незаурядные дарования. И все же особенной миловидностью и умом отличались дети То-найси-но сукэ. Третья дочь и Второй сын воспитывались у госпожи Восточных покоев из дома на Шестой линии и пользовались особым расположением Гэндзи.

Право, трудно описать все сложности, с которыми пришлось столкнуться Удайсё…

Великий закон

Основные персонажи

Гэндзи, 51 год

Госпожа Мурасаки, 43 года, — супруга Гэндзи

Госпожа Акаси, 42 года, — возлюбленная Гэндзи, мать имп-цы Акаси

Государыня-супруга (имп-ца Акаси), 23 года, — дочь Гэндзи и госпожи Акаси, супруга имп. Киндзё

Третий принц (принц Ниоу), 5 лет, — сын имп-цы Акаси и имп. Киндзё, внук Гэндзи

Удайсё (Югири) — сын Гэндзи и Аои

Вышедший в отставку министр (То-но тюдзё) — брат первой супруги Гэндзи, Аои

Государыня-супруга из дворца Рэйдзэй (Акиконому), 42 года, — дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, приемная дочь Гэндзи, супруга имп. Рэйдзэй

Госпожа Мурасаки так и не сумела оправиться после тяжелой болезни, едва не пресекшей ее жизнь. Немало лет прошло с того дня, но она по-прежнему испытывала какое-то неопределенное недомогание. Не столь, казалось бы, и опасный недуг исподволь подтачивал ее силы, она слабела с каждым днем, и скоро стало ясно, что конец близок. Гэндзи был в отчаянии. «Неужели мне суждено пережить ее?..» — думал он, содрогаясь от ужаса. Сама госпожа сожалела лишь о том, что своим уходом причинит невольную боль тому, с кем связана долгими годами супружества. Других причин дорожить жизнью у нее не было: она жила счастливо и не оставляла в этом мире никого, о ком думы стали бы преградой на ее будущем пути.

Устремляясь душой в грядущие миры, множество благих дел совершала она, и по-прежнему самым большим ее желанием было посвятить служению Будде хотя бы немногие оставшиеся дни. Но Гэндзи не давал своего согласия. Казалось бы, ничто не мешает ему, вняв настоятельным просьбам госпожи, вместе с ней вступить на путь, к которому давно уже влеклось его сердце, но ведь, однажды покинув это временное жилище, он никогда не позволил бы себе оглянуться. Когда-то они поклялись, что возродятся в едином лотосе, и, на эту клятву уповая, прожили вместе долгие годы. Но если они оба решат переменить обличье, им придется все оставшиеся годы прожить розно, никогда не видясь друг с другом, ибо, даже если одни и те же горы станут их пристанищем, неприступные вершины будут разделять их жилища. Мог ли он оставить госпожу, слабевшую с каждым днем? Увы, чистые горные воды вряд ли смыли бы с его души грязь суетных помышлений. Так, ему оставалось досадовать на то, что слишком многие опередили его… И пусть лишь случайный порыв привел их на этот путь…

Противиться воле Гэндзи госпожа не могла, да и не хотела. Она сетовала на его непреклонность и вместе с тем тревожилась: «Уж не в том ли причина, что слишком велико бремя, отягощающее мою собственную душу?..»

Когда-то госпожа дала обет — тысячу раз переписав сутру Лотоса, поднести ее в дар Будде. Недавно переписка была завершена, и в доме на Второй линии, который госпожа считала своим, состоялась церемония подношения.

Для Семи служителей[109] были сшиты великолепные наряды, радующие взоры яркостью красок и изяществом покроя. Да и все остальное производило чрезвычайно внушительное впечатление. Пожелав обойтись без широкой огласки, госпожа держала свои приготовления в тайне и при этом обнаружила такую осведомленность во всех тонкостях буддийских обрядов, что Гэндзи был поражен: «Право же, для нее нет ничего невозможного!» Он взял на себя лишь общую подготовку церемонии.

Выбор музыкантов и танцоров был поручен Удайсё. Государь, принц Весенних покоев, обе Государыни[110], обитательницы дома на Шестой линии прислали вознаграждения и дары. Дом на Второй линии оказался завален ими, а как в приготовлениях к церемонии так или иначе участвовали еще и все знатнейшие семейства столицы, зрелище получилось куда великолепнее, чем можно было ожидать. И когда только госпожа успела обо всем позаботиться? Видимо, речь шла о каких-то давних обетах.

В тот день в дом на Второй линии приехали госпожа Акаси, госпожа Ханатирусато и прочие особы. Сама госпожа Мурасаки поместилась в западной кладовой главного дома, юго-восточная дверь которой была нарочно открыта. В северных передних покоях, отгородившись друг от друга перегородками, разместились остальные дамы.

Стоял Десятый день Третьей луны, вишни были в цвету, небо безмятежно сияло — словом, все напоминало о земле будды Амиды. Казалось, что даже люди, не особенно глубоко проникшие в тайны Учения, могли рассчитывать на очищение.

Громкие голоса монахов, возносящих хвалу Собирателю хвороста[111], проникали до самой глубины души. Затем все стихло, но и в тишине этой было что-то необыкновенно трогательное, особенно для госпожи, которая в последние дни склонна была по любому поводу предаваться печали. С Третьим принцем она отправила письмо госпоже Акаси:

«Жизнью своей Не дорожу давно я И все ж не могу Спокойно думать о том, Что скоро иссякнет хворост…»[112]

Побоявшись, что слишком грустный ответ будет позже истолкован как свидетельство ее душевной нечуткости, госпожа Акаси ответила неопределенно:

«Сегодня впервые Начала собирать ты хворост. В этом мире тебе Предстоит еще долгие годы Уповать на Великий Закон…»

Всю ночь не смолкал барабан, вторивший торжественным голосам монахов. Когда небо начало светлеть, «сквозь прогалы в густом тумане» (349), множа число приверженцев весны, заблистали цветы; заглушая голоса флейт, защебетали птицы. Казалось, ничего прекраснее, ничего трогательнее и быть не может. Но вот начался танец «Князь Лин-ван», и, когда танцор под громкие звуки музыки делал заключительные па, гости сбросили яркие верхние платья, чтобы поднести ему. Восхитительное зрелище!

Замечательные музыканты, которых немало было среди принцев и сановников, услаждали слух собравшихся чудесной музыкой. И высшие и низшие предавались безудержному веселью. Нетрудно себе представить, сколько печали и сколько очарования таил этот миг для госпожи, знавшей, как близок ее конец.

Оттого ли, что весь день госпоже пришлось провести на ногах, или по какой другой причине, но только на следующее утро она уже не смогла встать. «Должно быть, в последний раз вижу я эти знакомые лица, слушаю звуки флейт и кото», — думала она, с необыкновенной нежностью вглядываясь в лица даже тех людей, которые раньше никогда не привлекали ее взора. А как тяжело было ей расставаться с теми, с кем делила она радости летних и зимних утех, с кем часто музицировала вместе! Пусть даже сердце ее подчас и воспламенялось ревностью… Разумеется, и им скоро предстояло отправиться в этот последний неведомый путь, но как же грустно, что она должна уйти первой!

Скоро церемония закончилась, и гости стали разъезжаться. Госпожа чувствовала, что расстается с ними навсегда, и мучительная тоска сжимала ее сердце. Вот что написала она госпоже Ханатирусато:

«Вряд ли и впредь Смогу воздавать я почести Закону Великому, Но верю: узы меж нами Никогда не порвутся».

Та же ответила:

«Знаю: и впредь Будут связаны наши судьбы, Даже если всем нам В этом мире недолго осталось Почитать Великий Закон…»

За церемонией подношения даров последовали и другие, не менее значительные: непрерывное чтение сутр, очистительные моления. Скоро они стали проводиться в доме ежедневно, ибо обычные оградительные службы не приносили больной облегчения. Одновременно заказывались молебны в разных храмах.

Настало лето, и, хотя было оно не более жарким, чем обычно, госпожа лежала в постоянном забытьи. Болезнь, не имевшая никаких определенных признаков, подтачивала ее силы, и день ото дня ей становилось хуже, хотя, судя по всему, особых мучений она не испытывала. «Что станется с нею?» — спрашивали себя дамы, и от страшного предчувствия свет мерк у них перед глазами.

Узнав, что состояние больной ухудшается с каждым днем, на Вторую линию приехала Государыня-супруга. Она должна была поместиться в Восточном флигеле. Приняла же ее госпожа в главном доме. Церемония встречи ничем не отличалась от обычной, но госпожа была глубоко тронута. Увы, ей не суждено увидеть, как дети Государыни станут взрослыми, она никогда не узнает, как сложится их дальнейшая жизнь…

Когда придворные, представляясь, называли себя[113], она внимательно прислушивалась к их голосам, невольно отмечая знакомые. Государыне сопутствовали высшие сановники. Госпожа долго беседовала со своей бывшей воспитанницей, которую давно не видела. Пока они разговаривали, вошел Гэндзи.

— Боюсь, что этой ночью я буду чувствовать себя изгнанной из родного гнезда птицей, — пожаловался он. — Весьма неприятное чувство. Но не хочу мешать вам…

И он удалился в свои покои. Его радовало, что госпожа поднялась, но, увы, сколь ненадежно было это утешение…

— Как жаль, что наши покои не рядом, — сказала Государыня. — Мне будет неловко просить вас приходить ко мне. А находиться при вас мне теперь невозможно…

Узнав о том, что Государыня изволила на некоторое время задержаться в главном доме, туда пришла госпожа Акаси, и они долго разговаривали втроем, поверяя друг другу самое сокровенное. Многое передумала за эти дни госпожа Мурасаки, но она была мудра, а потому не стала говорить о том времени, когда ее не будет. Она лишь сетовала на непостоянство мира, речь ее была спокойна, сдержанна, но полна глубокого значения. Такая печаль проглядывала во всем ее облике, что, пожалуй, в словах не было и нужды.

— Так хочется увидеть их взрослыми, — сказала госпожа, глядя на детей Государыни. — Пожалуй, это единственное, что заставляет меня сожалеть о разлуке с миром.

По ее лицу, по-прежнему прекрасному, текли слезы.

— Ах, для чего вы думаете об этом? — вздохнула Государыня и тоже заплакала.

— Да, кстати, могу ли я надеяться, — сказала госпожа, — что, когда меня не будет, вы возьмете под свое покровительство моих дам? Они долго служили в нашем доме, а как надежной опоры в жизни у них нет, их будущее внушает мне беспокойство.

Понимая, что не к добру теперь затевать такой разговор, она упомянула об этом вскользь, словно случайно вспомнив.

Скоро должны были начаться чтения сутр[114], и госпожа перешла в свои покои.

Однажды, когда ей стало немного легче, она подозвала к себе Третьего принца, выделявшегося среди братьев особой миловидностью и живостью нрава. Воспользовавшись тем, что рядом никого не было, она усадила его перед собой и спросила:

— Будешь ли ты вспоминать обо мне, когда меня не станет?

— Но неужели вы покинете меня? Я люблю вас больше всех, больше Государя и больше Государыни. Мне будет без вас очень плохо.

Мальчик тер глаза, стараясь не плакать. Он был так хорош, что госпожа Мурасаки невольно улыбнулась сквозь слезы.

— Когда ты вырастешь, ты будешь жить в этом доме. Видишь, в саду перед флигелем растут красная слива и вишня? Старательно ухаживай за ними и каждый раз, когда они будут цвести, приходи сюда любоваться цветами. Не забывай также подносить их Будде, — наставляла госпожа принца, а он, внимательно на нее глядя, согласно кивал головой, потом поспешно вскочил и убежал, чтобы она не видела его слез.

Этот принц и Первая принцесса с младенчества находились на попечении госпожи, и ей горько было думать, что она не увидит их взрослыми.

Наконец наступила долгожданная осень и принесла с собой прохладу. Госпоже стало как будто немного лучше, но вряд ли это улучшение могло быть продолжительным. Осенний ветер еще не «пронзал тоской» (350), но слезы не высыхали на рукавах.

Государыня-супруга готовилась к возвращению во Дворец, и, как ни жаль было госпоже расставаться с нею, она не смела ее удерживать, тем более что Государь то и дело присылал гонцов. Перед отъездом Государыня изволила пожаловать в покои больной, ибо та уже не имела сил прийти к ней сама. Как ни велико было смущение госпожи, она не могла отказаться от удовольствия видеть Государыню и постаралась принять ее как можно достойнее. За время болезни она очень похудела, но это нисколько не повредило ей, скорее напротив: какое-то особое благородство появилось в ее прекрасных чертах. В молодости госпожа была красива яркой, влекущей красотой, ее хотелось сравнивать с самыми благоуханными цветами мира. Теперь же в ее облике сквозило что-то необыкновенно утонченное. Чувствовалось, что она прозрела тщету мирских упований и обрела смирение, которое придавало ей неизъяснимое очарование и возбуждало невольное участие в сердцах окружающих.

К вечеру подул сильный ветер. Пожелав полюбоваться садом, госпожа с трудом поднялась с ложа и села, прислонившись к скамеечке-подлокотнику. Как раз в это время в покои вошел Гэндзи.

— Какое счастье, что вы наконец встали! — сказал он. — Приезд Государыни явно пошел вам на пользу.

Видя, как радуется он любым, даже самым незначительным признакам улучшения, госпожа чувствовала, что сердце ее разрывается от жалости. «Как же он будет горевать, когда…» — подумала она.

— Век их так краток: Сверкнут на мгновенье и тотчас Исчезнут бесследно, Лишь ветер подует случайный, Росинки на листьях хаги…

Увы, этот вечер в самом деле был нестерпимо печален; цветы трепетали под порывами ветра, росе не удавалось и на миг задержаться на них. Так что трудно было избежать подобного сравнения.

— Одна за другой Тают росинки — торопятся Из мира уйти. Неужели уйдем мы не вместе, Как мечтали когда-то, а порознь?—

ответил Гэндзи, даже не попытавшись скрыть слезы.

— Ветер осенний Не дает росе и на миг Задержаться на листьях, Но одной ли ей суждено Такую участь нести?—

сказала Государыня.

Обе женщины были так прекрасны, что Гэндзи невольно подумал: «О, когда б этот миг длился вечно…» Но, увы, жизнь неподвластна нашим желаниям, и невозможно задержать уходящего…

— А теперь оставьте меня, — попросила госпожа. — Кажется, мне опять становится хуже. Я бы не хотела, чтобы вы видели…

И она легла, загородившись занавесом. Похоже было, что последние силы вдруг покинули ее.

— Но что с вами? — Государыня, обливаясь слезами, склонилась над госпожой и взяла ее за руку. Жизнь едва теплилась в ней: истинно — словно роса…

Во все монастыри были посланы гонцы, чтобы заказать новые молебны. Поскольку нечто подобное уже случалось с госпожой прежде, Гэндзи, уверив себя в том, что и на этот раз ею просто овладели духи, повелел всю ночь напролет произносить в покоях заклинания и читать молитвы, но, увы… Не успел забрезжить рассвет, как госпожи не стало. Какое чудо, что Государыня не успела уехать и провела ночь возле ее смертного ложа!

Надобно ли описывать горе родных и близких? Свет померк перед их глазами, и они блуждали словно в предрассветном сне, как будто забыв, что смерть — неизбежный удел всего живого. Увы, в такие часы мало кто способен сохранять присутствие духа. Прислуживавшие госпоже дамы от горя совсем потеряли рассудок. А уж о Гэндзи и говорить нечего. Мог ли он примириться с этой утратой? Удайсё оказался поблизости, и, подозвав его к занавесу, Гэндзи сказал:

— На этот раз госпожа ушла безвозвратно. Я никогда не прощу себе, если хотя бы теперь не исполню ее давнего желания. Многие священнослужители и монахи уже разошлись, но кое-кто остался в доме и может оказаться полезным. Их молитвы не вернули ее в этот мир, но разве нельзя уповать на милость Будды теперь, когда она уже вступила на неведомую нам дорогу? Распорядитесь, чтобы приготовились к обряду пострижения. Надеюсь, что в доме остались монахи, которые могут взять это на себя?

Несмотря на притворное спокойствие, на лице его видны были следы душевного волнения, слезы нескончаемым потоком бежали по щекам, и мог ли Удайсё остаться равнодушным к его горю?

— Бывает, что духи нарочно вводят людей в заблуждение, — сказал он. — Возможно, и на этот раз… Несомненно, ваше желание весьма достойно. Человек, принявший постриг даже на один день или на одну ночь, вправе рассчитывать на помощь высших сил. Но коль скоро вы считаете, что госпожа ушла, и ушла бесповоротно, стоит ли менять ее обличье? Вряд ли ее будущее озарится светом, а вот близким будет еще тяжелее. Право, не знаю…

Однако, призвав монахов, которые, оставшись в доме, должны были служить поминальные молебны в покоях госпожи, Удайсё дал им соответствующие указания.

Удайсё никогда не допускал в свое сердце запретных желаний, но с того давнего утра, когда взор его уловил в полумраке прелестные черты госпожи, он мечтал увидеть ее снова или хотя бы услышать издалека ее голос… Увы, последнее желание уже неосуществимо, но ее пустую оболочку он еще может увидеть…

По щекам его текли слезы, но он и не пытался их скрыть. Вокруг плакали и стенали прислужницы госпожи.

— О, прошу вас, успокойтесь, я ничего не слышу, — нарочно сказал он и, притворившись, что его позвал Гэндзи, приподнял полу занавеса.

Небо только начинало светлеть, и в покоях царил полумрак. Поставив рядом с собой светильник, Гэндзи вглядывался в лицо ушедшей. Какое светлое спокойствие дышало в ее прекрасных чертах! Гэндзи все смотрел на нее и не мог насмотреться. Он видел, что Удайсё приподнял занавес, но чувства его были в таком смятении, что ему и в голову не пришло прикрыть госпожу.

— Она совершенно не изменилась, — сказал Гэндзи. — И все же это конец, сомнений быть не может.

Он закрыл лицо рукавом. Удайсё тоже плакал, и слезы застилали ему взор, но, принудив себя успокоиться, он все-таки взглянул. Увы, ему стало еще тяжелее, мучительная тоска сжала сердце.

Волосы госпожи, небрежно откинутые назад, рассыпались по полу. Густые, пышные, они красиво блестели, и ни одна спутанная прядь не нарушала их великолепия. Озаренное ярким огнем лицо поражало удивительной белизной, оно словно светилось изнутри. Госпожа лежала, безучастная ко всему на свете, и красота ее, ничем не приукрашенная, казалась еще совершеннее, чем при жизни. Несомненно, равных ей не было в мире, и Удайсё вдруг подумалось: а что, если его собственная душа, готовая покинуть тело, найдет себе прибежище в этой прекрасной оболочке? Какая нелепая мысль!

Поскольку у прислуживавших госпоже дам рассудок помрачился от горя, Гэндзи, неимоверным усилием воли овладев собой, лично занялся подготовкой обрядов. Ему довелось изведать немало горестей в жизни, но чтобы вот так самому вникать во все… Нет, подобного опыта он не имел, и вряд ли когда-нибудь в будущем…

Погребение было назначено на тот же день. Все в этом печальном мире подчинено определенным правилам, и Гэндзи недолго пришлось утешаться, созерцая «пустую скорлупку цикады» (351).

Церемония отличалась невиданной пышностью: обширная равнина была забита людьми и каретами так, что не оставалось ни клочка свободной земли. Неизъяснимая печаль охватила собравшихся, когда в небо вознесся легкий дымок. Хотя что, собственно, в этом необыкновенного? Таков всеобщий удел…

Гэндзи стоял, поддерживаемый телохранителями. Ему казалось, что земля уходит у него из-под ног. «А ведь такая важная особа…» — сетовали окружающие, на него глядя. Плакали все, даже самые низкие, невежественные простолюдины. Дамам, провожавшим госпожу в последний путь, казалось, что они видят страшный сон, они так плакали, что едва не вываливались из карет, и их поддерживали идущие рядом слуги.

Гэндзи вспомнился тот рассвет, когда покинула мир мать Удайсё. Очевидно, тогда он лучше владел собой, — во всяком случае, он хорошо помнил плывущую по небу полную луну. Сегодня же свет мерк в его глазах.

Госпожа скончалась на Четырнадцатый день, теперь был рассвет Пятнадцатого. Поднималось солнце, щедро заливая светом землю, и могла ли утренняя роса укрыться от его лучей? Никогда еще мир не казался Гэндзи таким ненавистным. Надолго ли он задержится здесь? Неужели, пережив такое горе, он не вправе удовлетворить свое давнишнее желание? Но, подумав, что многие охотно припишут его поспешность малодушию, Гэндзи решил еще немного подождать. Неизбывная тоска сжимала его сердце!

Удайсё провел в доме на Второй линии весь срок скорби. Ни на шаг не отходя от сокрушенного горем отца, он употреблял все усилия, чтобы его утешить.

Однажды вечером, когда подул «пронизывающий поля» ветер, мысли Удайсё невольно устремились к прошлому. О, если б можно было вернуть тот давний день, когда в полумраке покоев возникло перед ним прелестное лицо ушедшей! Но тут же вспомнилось ему, как словно во сне вглядывался он в ее безжизненные черты, и сердце его болезненно сжалось. Ему не хотелось, чтобы люди видели его плачущим, поэтому, склонив голову, он тихонько шептал имя будды Амиды и старательно перебирал четки, мешая бусины с каплями, падающими из глаз.

«Вспоминаю с тоской Далекий осенний вечер, И мучительный сон, Увиденный в час предрассветный, Час последней разлуки…»

Увы, воспоминания были слишком мучительны…

Собрав в доме на Второй линии достопочтенных монахов, Гэндзи повелел им возносить молитвы будде Амиде и читать сутру Лотоса. Их звучные голоса проникали до самой глубины души. Почивал ли Гэндзи или бодрствовал, слезы струились по его щекам, и окружающие предметы терялись словно в тумане. В те дни он часто размышлял о собственной жизни. Он всегда отличался от других людей и дарованиями и красотой, довольно было посмотреть в зеркало, чтобы в этом убедиться. Однако уже в малолетстве пришлось изведать ему немало горестей, словно Будда хотел заставить его понять, сколь безотраден мир, как все в нем шатко и непродолжительно. Но он не внял предостережениям и не пошел по указанному пути. Не потому ли обрушилось на него это поистине беспримерное несчастье? Теперь ничто не привязывало его к миру, и когда б чувства его не были в таком смятении… Неустанно взывая к Будде, Гэндзи молил даровать ему забвение.

Отовсюду, и прежде всего из Дворца, приходили гонцы с соболезнованиями, и вряд ли люди заботились лишь о соблюдении приличий. Но Гэндзи оставался безучастным, ибо дела мира, от которого он готов был отречься, уже не волновали его. Вместе с тем ему не хотелось оставаться в памяти людей жалким, малодушным старцем, неспособным достойно встретить выпавшее на его долю несчастье и потому поспешившим принять постриг. Да, как ни велико было желание посвятить остаток дней своих служению, он по-прежнему не решался удовлетворить его, и это увеличивало еще более его страдания.

Часто приходили письма и от Вышедшего в отставку министра, в сердце которого всегда находили отклик подобные обстоятельства. Да и могла ли его не опечалить безвременная кончина особы, о необыкновенной красоте которой столько говорили в мире?

Как-то тихим вечером министру вспомнилось, что и мать Удайсё умерла в ту же пору… Многие из тех, кто оплакивал ее тогда, давно покинули мир. В самом деле, раньше или позже… (326)

Министр взглянул на хмурое небо и, не в силах превозмочь тоски, написал Гэндзи длинное и трогательное письмо. Он передал его через своего сына, Куродо-но сёсё. Кончалось оно так:

«Мнится: ко мне Вернулась та давняя осень И мои рукава, Еще не успевшие высохнуть, Окропила новой росой…»

Так, в тот вечер и Гэндзи невольно вспоминал о прошлом. Мысли его устремлялись к тем далеким осенним дням, и он не успевал вытирать слезы. Почти ничего не видя перед собой, он написал ответ:

«Право, не знаю, Тогда иль теперь роса Выпадала обильней? Наверное, осень всегда Безнадежно уныла…»

Он не мог открыть министру всего, что чувствовал, ибо хорошо знал, что тот не преминет усмотреть в этом проявление малодушия, поэтому, заботясь прежде всего о том, чтобы письмо произвело приятное впечатление, приписал:

«Чрезвычайно признателен Вам за участие…»

Той давней осенью Гэндзи сказал: «Обычай велит, чтобы светлым было мое одеяние скорби…»[115] На этот раз его платье было гораздо темнее…

У людей, отмеченных счастливой судьбой и достигших высокого положения в мире, обычно бывает немало недоброжелателей. Иногда же они сами, кичась своим превосходством, исполненные тщеславия, становятся причиной несчастий других людей. Однако ушедшая госпожа обладала редким умением располагать к себе окружающих. Ее любили все, даже самые низкие слуги. Любое, самое незначительное ее начинание неизменно возбуждало всеобщее восхищение. Она обладала тонким умом и чувствительным сердцем, поэтому даже люди, никак с ней не связанные, проливали теперь слезы, внимая стонам ветра, голосам насекомых. Еще труднее было утешиться тем, кто хоть раз имел счастье ее увидеть. Многие из ее старых, преданных прислужниц, не желая оставаться в этом мире без своей любимой госпожи, приняли постриг и удалились в горы, чтобы там, подальше от мирской суеты, доживать свой век. От Государыни из дворца Рэйдзэй беспрестанно приходили трогательные письма. Она писала о том, сколь беспредельна ее печаль:

«Нагоняют тоску Луга, уныло поблекшие. Не оттого ли Так не любила ушедшая Эти осенние дни?..

Увы, лишь теперь я поняла…»

Безучастный ко всему на свете, Гэндзи тем не менее снова и снова перечитывал это письмо, обретая в нем источник утешения. «Теперь только Государыня способна скрасить мое одиночество…» — думал он. Не успевая рукавом отирать бегущие по лицу слезы, он никак не мог написать ответ.

«К обители туч Душа твоя устремилась. Хоть раз оглянись На этот непрочный мир, Где не кончается осень…»

Свернув письмо, Гэндзи долго сидел задумавшись. Его собственное здоровье тоже оставляло желать лучшего, и большую часть времени он проводил в женских покоях, скрываясь от посторонних глаз. Заключившись в молельне, он отдавал дни служению, и лишь немногие близкие прислужницы разделяли его уединение. Когда-то они с госпожой мечтали прожить вместе тысячу лет, но, увы, всякая жизнь имеет предел, и разлука неизбежна. Теперь ничто не мешало ему сосредоточить помыслы на грядущем мире и видеть перед собой росинки на лепестках лотоса. Право, когда б он не дорожил так мнением света…

Подготовку поминальных служб, не дождавшись от отца каких бы то ни было указаний, взял на себя Удайсё.

«Сегодня наконец…» — часто думал Гэндзи, томимый тайным беспокойством, но дни шли, и жизнь казалась ему пустым сном.

Государыня-супруга тоже предавалась скорби, ни на миг не забывая госпожи…

Кудесник-даос

Основные персонажи

Гэндзи, 52 года

Принц Хёбукё (Хотару) — младший брат Гэндзи

Удайсё (Югири), 31 год, — сын Гэндзи

Государыня-супруга (имп-ца Акаси), 24 года, — дочь Гэндзи и госпожи Акаси

Третий принц (Ниоу), 6 лет, — внук Гэндзи, сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси

Третья принцесса, Вступившая на Путь принцесса (Сан-но мия), 26(27) лет,— дочь имп. Судзаку, супруга Гэндзи

Сын Третьей принцессы (Каору), 5 лет, — сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Госпожа Акаси, 43 года, — возлюбленная Гэндзи, мать имп-цы Акаси

Обитательница Летних покоев (Ханатирусато) — возлюбленная Гэндзи

Сияние новой весны озарило мир, а в душе Гэндзи по-прежнему царил беспросветный мрак. Как обычно, в первые дни года многие приходили к нему с поздравлениями, но, сказавшись больным, он никого не принимал и, только узнав, что пожаловал принц Хёбукё, велел провести его во внутренние покои.

— В доме моем Никто не станет отныне Восхищаться цветами. Так для чего же, весна, Ты снова приходишь ко мне?—

сказал он принцу, и тот ответил, рыдая:

— Пришел я сюда, Чтобы вдохнуть аромат, Цветами оставленный, А ты меня счел, увы, Обычным весенним гостем.

Выйдя в сад, принц остановился под красной сливой. «Может ли кто-нибудь другой оценить…» — подумал Гэндзи, любуясь его изящной фигурой.

Стояла та прекрасная пора, когда цветы только начинают раскрываться. Раньше в такие дни в доме Гэндзи звучала музыка, но нынешней весной все было иначе.

Дамы, давно прислуживавшие в доме, не снимали одеяний скорби. Новый год не принес им облегчения, они плакали и стенали, ни на миг не забывая о своем горе. Единственное их утешение составляли заботы о господине, который не покидал дом на Второй линии даже ради того, чтобы навестить кого-нибудь из близких ему особ. Некоторые из этих дам в былые времена не то чтобы пробуждали в душе Гэндзи глубокие чувства — этого не было, но становились предметом его сердечной наклонности и, казалось бы, теперь, когда он коротал ночи в тоскливом одиночестве… Однако Гэндзи не отличал никого, и даже прислужницы, остающиеся на ночь в его покоях, помещались в отдалении. Иногда, не в силах сдерживать тоски, Гэндзи беседовал с дамами о прошлом. Далекий от суетных помышлений, он тем не менее часто вспоминал, как огорчали госпожу его измены. «Для чего я заставлял ее страдать? — думал он, терзаемый запоздалым раскаянием. — Госпожа все принимала так близко к сердцу — и случайные прихоти, и подлинные увлечения… Она не была злопамятна, тем более что, обладая недюжинным умом и прозорливостью, прекрасно понимала, сколь велика моя любовь к ней, и все же каждое новое свидетельство моей неверности повергало ее в отчаяние и заставляло сомневаться в моих чувствах».

Многие дамы прислуживали в доме долгие годы и, разумеется, знали немало. Они рассказывали Гэндзи о том, как грустила и сетовала на судьбу госпожа, когда в дом на Шестой линии переехала Третья принцесса. Пусть она притворялась спокойной и безмятежной, нельзя было не видеть, что она страдает… А как ласково госпожа встретила его в то утро после метели, когда он, дожидаясь, пока ему откроют, едва не окоченел от холода… Только вот рукава ее промокли от слез, и она прятала их, стараясь, чтобы он ни о чем не догадался. Когда, в каком из миров доведется ему снова увидеть ее? Неужели даже во сне…

Всю ночь он не смыкал глаз, когда же рассвело, услыхал голоса дам, очевидно возвращавшихся в свои покои.

— Смотрите, сколько выпало снегу…

Да, в тот день тоже шел снег… Но теперь Гэндзи был один, и мучительная тоска сжимала его сердце.

— Когда бы я мог, Этот горестный мир покинув, Исчезнуть-растаять. Но, видно, мне жить суждено, Хоть и к другому стремился… (352).

Омыв руки, Гэндзи постарался обрести забвение в молитвах.

Отобрав еще не прогоревшие угли, прислужницы положили их в жаровню и поставили ее подле господина. Тюнагон и Тюдзё постарались развлечь его беседой.

— Нынешней ночью одиночество показалось мне особенно мучительным, — пожаловался Гэндзи. — Неужели сердце мое до сих пор не очистилось и я по-прежнему во власти суетных помышлений?

«А ведь если и я уйду, — невольно подумал он, глядя на дам, — их жизнь будет вовсе безотрадной…»

В такие дни особенно трудно было удержаться от слез, внимая его тихому голосу, произносящему священные слова. В самом деле, могли ли рукава стать запрудой? (353). Да и кто остался бы равнодушным, денно и нощно видя его печальное лицо?

— Высокое рождение позволило мне прожить свой век, ни в чем не испытывая недостатка, — говорил Гэндзи, — и все же мне всегда казалось, что мало кому на долю выпало столько горестей. Видно, сам Будда определил мне такую судьбу, желая раскрыть глаза мои на печаль и тщету этого мира. Я долго жил, упорствуя в своем неведении, но, когда годы мои склонились к закату, на меня обрушилось новое и самое страшное несчастье. Увы, сомнений быть не может — и предопределение мое, и душевные силы исчерпаны. Ничто больше не привязывает меня к миру. И все же страх овладевает мной при мысли о скорой разлуке с вами. За эти дни мы сблизились больше, чем за все предыдущие годы. Да, как ни тщетно все в нашем мире, нелегко от него отказаться…

Он попытался осушить глаза, но слезы катились по его щекам неудержимым потоком, и, глядя на него, дамы тоже заплакали. Им хотелось сказать, в какое отчаяние повергает их одна мысль о разлуке с ним, но, не в силах выговорить ни слова, они лишь молча роняли слезы.

Часто в тихие утренние часы после томительного ночного бдения или унылыми вечерами, приходившими на смену мрачным, тоскливым дням, Гэндзи призывал к себе прислужниц, с которыми был особенно близок, и подолгу беседовал с ними.

Даму по прозванию Тюдзё он знал еще девочкой и, видимо, не раз тайно оказывал ей внимание. Она же, чувствуя себя виноватой перед госпожой, старалась держаться от него в отдалении.

Прежние желания давно не волновали сердце Гэндзи, но Тюдзё была любимицей госпожи, и он дорожил ею как памятью, оставшейся от ушедшей. Она была миловидна, приветлива, и, видя в ней сосну «унаи»[116], он предпочитал ее общество любому другому.

В те дни Гэндзи встречался только с самыми близкими ему людьми. Навестить его приходили многие важные сановники, с которыми был он некогда дружен, братья, но он почти никого не принимал, ибо боялся, что не сумеет, несмотря на все старания, сохранить необходимое в таких случаях спокойствие. За последнее время он настолько пал духом, что легко мог допустить какую-нибудь досадную оплошность, которая не только навлекла бы на него насмешки молодых людей, но и на долгие века закрепила бы за ним дурную славу. Несомненно, его упорное нежелание встречаться с людьми тоже можно было расценить как проявление малодушия, и все же… Одно дело — знать о чем-то с чужих слов, и совсем другое — самому быть свидетелем…

Теперь даже с Удайсё Гэндзи разговаривал только через занавес. Однако, живя затворником, он вместе с тем не решался разорвать последние связи с миром. «Пройдет некоторое время, люди привыкнут, — думал он, — и перестанут обо мне судачить. Вот тогда-то…» Иногда Гэндзи навещал обитательниц дома на Шестой линии, но стоило ему приехать туда, как дождь слез начинал лить с новой силой, поэтому он бывал там крайне редко.

Тем временем Государыня-супруга вернулась во Дворец, оставив с Гэндзи Третьего принца. Мальчик заботливо — «так велела бабушка» — ухаживал за растущей у флигеля красной сливой, и Гэндзи наблюдал за ним с умилением.

Настала Вторая луна, и словно чудесная дымка окутала деревья. Одни сливы были уже в полном цвету, на других только начинали раскрываться бутоны. В ветвях той самой красной сливы звонко пел соловей. Однажды Гэндзи вышел в сад полюбоваться цветами.

— Нет уже той, Что эту сливу сажала, Любовалась цветами, А соловей, прилетев сюда снова, Как ни в чем не бывало, поет…—

тихонько произнес он.

Весна постепенно входила в силу, и сад принимал свой обычный вид, но сердце Гэндзи не знало покоя, и вовсе не потому, что его волновала судьба цветов. Каждая мелочь пробуждала в его душе мучительные воспоминания, и ему хотелось одного — укрыться в тех далеких горах, где не услышишь, как «кричат, пролетая, птицы» (295). Даже на пышные, яркие керрии не мог он смотреть без слез.

Не успели осыпаться простые вишни, как расцвели многолепестные, а вслед за ними украсились цветами и горные вишни «кабадзакура». Когда же отцвели и они, настало время глициний. Ушедшая госпожа, проникшая душу цветов, посадила в саду и ранние и поздние растения, и каждое расцветало в свой срок.

— Вот и моя вишня расцвела, — радовался Третий принц. — Что сделать, чтобы цветы не осыпались? Может, загородить ее со всех сторон занавесами? Тогда ей никакой ветер не страшен.

Он был очень горд, что ему пришла в голову столь удачная мысль, и, глядя на его прелестное личико, Гэндзи невольно улыбнулся:

— Да, пожалуй, это лучше, чем прикрывать рукавом небо (148). Это дитя было единственным его утешением.

— Нам недолго осталось быть вместе, — сказал Гэндзи, и на глазах у него заблестели слезы. — Даже если жизнь моя еще некоторое время продлится, мы принуждены будем расстаться.

— Нельзя так говорить! — рассердился мальчик. — Вот и бабушка когда-то…

Он потупил глаза и принялся теребить пальцами край платья, стараясь скрыть слезы. Гэндзи сидел у перил, и рассеянный взгляд его скользил по саду, проникал за занавеси. Некоторые дамы до сих пор не сняли одеяния скорби. Другие, хоть и облачились в обычные платья, предпочитали шить их из гладких неярких тканей. На Гэндзи было носи цвета, принятого в это время года, но подчеркнуто скромное, без узоров. Убранство покоев отличалось строгой простотой. Повсюду царила унылая тишина.

— Боюсь, без меня Быстро придет в запустенье Весенний сад. А ведь когда-то так дорог Был он сердцу ушедшей…

Никто не заставлял Гэндзи принимать постриг, и все же как это было печально!

Однажды, желая немного рассеяться, Гэндзи навестил Вступившую на Путь принцессу. Он взял с собой Третьего принца. Мальчик целыми днями играл с маленьким сыном принцессы и скоро забыл о цветах, которых судьба так волновала его прежде. Да, дети забывчивы…

Принцесса проводила дни в молельне за чтением сутр. Ее обращение не было следствием глубокого внутреннего убеждения, но жизнь давно уже стала для нее тягостным бременем, и она ни о чем не сожалела. Мирские дела не волновали ее более, она жила тихо, неторопливо, отдавая дни служению Будде, и Гэндзи невольно позавидовал ей. «Даже она опередила меня, — подумал он не без досады. — Можно ли было предугадать, что особа, никогда не помышлявшая о возвышенном…»

В воде плавали цветы, особенно прекрасные в лучах вечернего солнца.

— Любившей весну уже нет с нами, — сказал Гэндзи, — и цветы потеряли для меня свою прелесть. Только здесь перед Буддой они и хороши. Как пышно цветут керрии у флигеля! Я никогда не видел таких крупных соцветий. Благородными эти цветы не назовешь, но их яркость и свежесть невольно трогают сердце. Только зачем они так пышно расцвели в этом году, будто не ведая, что ушла из мира та, что их посадила? (354).

— «Сумрак царит в нашей долине…» (355) — словно не поняв, прошептала принцесса.

«Неужели у нее других слов не нашлось?..» — подосадовал Гэндзи, и тут же вспомнилась ему госпожа. Уж она-то всегда, в любых обстоятельствах говорила именно то, что он хотел от нее услышать. Ни разу за всю свою жизнь не обманула она его ожиданий. А в молодые годы? Да, уже тогда она обнаруживала тонкий ум, обширные дарования. Все в ней пленяло — лицо, движения, речи… Он перебирал в памяти разные связанные с ней случаи, и скоро слезы, постоянно стоявшие у него в глазах, покатились по щекам.

Вечером, в тот прекрасный час, когда все вокруг тонет в неясной дымке, Гэндзи отправился к госпоже Акаси.

Он давно уже не заглядывал к ней, и его неожиданное появление привело ее в замешательство. Однако, быстро овладев собой, она приняла его с благородным изяществом, и Гэндзи снова подумал о том, как мало на свете ей подобных. Впрочем, он и на этот раз не смог удержаться от сравнения. «Ушедшая была совсем другой, — размышлял он, глядя на госпожу Акаси. — Я больше ни в ком не встречал такой тонкой, прекрасной души». Ее пленительный образ с поразительной ясностью представился его воображению, и сердце сжалось тоскливо. «Что утешит меня теперь?» — вздохнул он.

Гэндзи беседовал с госпожой Акаси о прошлом.

— Я давно понял, что дурно предаваться влечению чувств, — говорил он, — а потому старался не обременять себя привязанностями. Я многое передумал в те годы, когда в глазах всего света был жалким изгнанником, и пришел к заключению, что ничто не мешает мне отречься от мирской суеты и навсегда затеряться среди гор и лугов. С тех пор прошло немало лет, вот уже и жизнь моя близится к концу, а я так и не осуществил своего желания, ибо многое привязывало меня к миру. Увы, я слишком слаб и слишком суетен.

Он не говорил прямо о своей печали, но она догадывалась, как ему тяжело, и жалела его.

— Даже людям, которые никому на свете не нужны, трудно порвать нити, незримо связывающие их с миром, — рассудительно отвечала она. — А вам тем более непросто решиться на такой шаг. К тому же излишняя поспешность может показаться людям несовместной с вашим высоким званием, и вы навлечете на себя осуждение молвы. А это будет еще хуже. Говорят, самым твердым бывает решение, принятое после долгих колебаний. Я слышала, что и в древности люди нередко отрекались от мира либо потому, что не могли оправиться после сильного душевного потрясения, либо потому, что рушились их надежды. Я не вижу в этом ничего достойного. По-моему, вам лучше подождать, пока не упрочится положение Первого принца. И тогда со спокойной душой…

— Все же иногда бывает лучше поддаться внезапному порыву, чем медлить и осторожничать.

Гэндзи долго рассказывал ей о том, что пришлось ему испытать в жизни, какие думы волновали его…

— В ту весну, когда покинула мир прежняя Государыня-супруга, — сказал он между прочим, — я ждал, что и цветы проявят тонкость чувств… (174). Мне приходилось видеть Государыню, когда я был ребенком, и уже тогда меня пленила ее необыкновенная красота. Наверное, поэтому я был так потрясен, узнав о ее кончине. Ведь не всегда скорбишь только о тех, с кем связан узами родства. Разумеется, трудно примириться с утратой любимой супруги, с которой вместе прожита долгая жизнь, но мое горе велико не только потому, что нас с госпожой связывали супружеские узы. Она была маленькой девочкой, когда я увидел ее впервые, я сам ее воспитал, мы вместе состарились, и вот теперь, на закате дней, я остался один, чтобы оплакивать собственное одиночество и вспоминать об ушедшей. Поверьте, я испытываю страдания, превышающие силы человеческие. Все в моей жизни связано с ней, все напоминает о ней: и печальное, и изящное, и забавное… Потому-то столь неутешна моя скорбь.

До поздней ночи беседовали они о былом и настоящем, и Гэндзи подумал: «А не остаться ли мне здесь до утра» — но потом отказался от этой мысли. Печально смотрела на него госпожа Акаси. Да и сам он не мог не дивиться переменам, в нем происшедшим.

Вернувшись в свои покои, Гэндзи почти всю ночь молился и только к утру прилег ненадолго отдохнуть. На следующее утро он отправил госпоже Акаси письмо такого содержания:

«Обливаясь слезами, Поспешил я домой вернуться. Дикие гуси В страну постоянства стремятся (356), Покидая изменчивый мир…»

Вчера он ушел столь поспешно, что женщина вправе была чувствовать себя обиженной, но такое уныние звучало в этой песне, так непохожа была она на прежние, что сердце ее мучительно сжалось, и, забыв о собственных обидах, она разразилась рыданиями.

«Ручьи на лугах, Куда дикие гуси спускались, Высохли вдруг. И цветов, отражавшихся в них, Больше мы не увидим».

Ее почерк был по-прежнему изящен.

Ушедшая никогда не жаловала госпожу Акаси. Правда, с годами меж ними установилось согласие и они оказывали друг другу неизменное доверие, но очень часто в словах и приемах госпожи Мурасаки проскальзывало что-то принужденное, холодно-учтивое. Впрочем, вряд ли другие это замечали.

Когда Гэндзи становилось особенно тоскливо, он навещал ту или иную из живущих под его покровительством особ, но никогда не оставался у них на ночь.

Однажды обитательница Летних покоев прислала ему новое платье, сшитое ко дню Смены одежд.

«Настала пора В новое летнее платье Нам облачиться. Но разве так же легко Старые думы сменить?»—

написала она ему, и Гэндзи ответил:

«Летнее платье, Крыльев цикады прозрачней, Я сегодня надел, И этот призрачный мир Показался еще печальней…»

Даже в день великого празднества Камо в доме царило уныние. «А ведь сегодня все собираются на праздник, радуясь предстоящим утехам…» — подумал Гэндзи, воображая празднично-оживленные толпы людей, спешащих к святилищу.

— По-моему, и вам не мешает немного развлечься, — сказал он, обращаясь к дамам. — Вы могли бы разъехаться на время по домам и заодно поглядели бы на процессию… Госпожа Тюдзё дремала в восточных покоях, но, завидя Гэндзи, поднялась. Миниатюрная, миловидная, стояла она перед ним, прикрыв рукавом раскрасневшееся лицо. Густые, чуть растрепавшиеся волосы ниспадали до самого пола. На ней были алые с золотистым отливом хакама и желтое нижнее платье, поверх которого было наброшено несколько верхних — темно-серых и черных. Платья измялись, а мо и китайская накидка, соскользнув, волочились по полу. Смутившись, Тюдзё поспешила привести себя в порядок.

Рядом с ней лежала веточка мальвы, и, подняв ее, Гэндзи сказал:

— Что это за растение? Признаться, я успел забыть, как его называют…[117]

— Травою зарос, Должно быть, чистый источник Приязни твоей, Раз забыл ты, какие цветы Сегодня в прическах у всех…—

робко ответила Тюдзё.

«Увы, она права…» — вздохнул Гэндзи:

— Мирские желанья Давно не тревожат души моей, Но сегодня готов Искушенью поддаться я снова И этот цветок сорвать...

Видимо, только госпожа Тюдзё и скрашивала его одиночество. В пору ливней Пятой луны Гэндзи коротал часы, погруженный в глубокую задумчивость, и жизнь казалась ему особенно тягостной. Однажды вечером на Двенадцатый или Тринадцатый день облака внезапно рассеялись, и на небо выплыла светлая луна. В тот прекрасный миг рядом с Гэндзи был Удайсё.

В лунном сиянии белели цветы померанцев, ветерок приносил их щемяще знакомый аромат, казалось, вот-вот раздастся крик кукушки, такой же, как «тысячу лет назад…» (357). Но еще миг — и небо снова затянулось тучами, хлынул страшный ливень. Внезапный порыв ветра задул висячие фонари, и стало совсем темно.

— «Печально-печально стучит в окно…»[118] — произнес Гэндзи всем известные старые стихи, и оттого ли, что они как нельзя лучше отвечали случаю, или по какой другой причине, но только Удайсё невольно пожалел, что приходится ему в «одиночестве слушать…» (358).

— Казалось бы, что особенного — жить одному? — сказал Гэндзи. — И все же тоскливо… Надеюсь, что, удалившись в горную обитель, я сумею к этому привыкнуть и сердце мое очистится.

— Принесите угощение для гостя, — обратился он к дамам. — Не стоит звать в такой час слуг…

Как больно было смотреть на Гэндзи, в тоске обращавшего взор к небесам! (331). «Вряд ли молитвы помогут ему очиститься, — думал Удайсё, — если память об ушедшей не изгладится из его сердца. Но сможет ли он забыть? Я, видевший ее лишь мельком, и то…»

— У меня такое чувство, будто все это случилось совсем недавно — вчера или сегодня, — сказал он, — а ведь скоро уже год, как госпожи нет с нами. Какие молебны вы предполагаете отслужить?

— Я предпочел бы обойтись без особой пышности. Прежде всего надобно поднести Будде мандалу земли Вечного блаженства, приготовленную самой госпожой. Кроме того, у нас имеется изрядное количество сутр, переписанных ее рукой. Свою последнюю волю она поведала некоему Содзу. Посоветовавшись с ним, мы можем сделать кое- какие дополнения к обряду.

— О, раз госпожа позаботилась обо всем уже при жизни, можно не беспокоиться за ее будущее. Как видно, ей не суждено было задерживаться в этом мире. Но жаль, что она никого не оставила вам в утешение…

— Другие прожили гораздо дольше, но и они… Такое, видно, у меня предопределение. Похоже, что умножать наш род предстоит вам.

Гэндзи старался избегать разговоров о прошлом, ибо совершенно пал духом и любое воспоминание причиняло ему нестерпимую боль. Однако, услыхав голос долгожданной кукушки, он не сумел превозмочь вол-нения: «Как только она догадалась?»… (102).

— Утрату свою Я оплакивал этой ночью, И внезапно в мой сад, Быть может от ливня спасаясь, Залетела кукушка с гор…—

сказал Гэндзи, обратив взор к небесам (331).

— Если ушедшую Встретишь, скажи ей, кукушка: В старом саду, Столь ею любимом когда-то, Померанцы уже расцвели…—

ответил Удайсё.

Дамы тоже немало песен сложили в тот вечер, но я их опускаю.

Удайсё остался в покоях Гэндзи на ночь. В последнее время он часто проводил ночи в доме отца, стараясь скрасить его одиночество своим присутствием. Покои ушедшей госпожи, к которым в прежние времена он и приближаться не смел, находились неподалеку, и томительные воспоминания рождались в его душе.

Однажды в жаркий летний день Гэндзи отыскал место попрохладнее и, устроившись там, любовался садом. Лотосы на пруду были в полном цвету, и, глядя на них, он невольно вспомнил: «Неужели так много слез…» (359). Не имея сил двинуться с места, он долго сидел, отдавшись глубокой задумчивости. Начинало темнеть, в траве звонко стрекотали сверчки. Глядя на освещенные последними солнечными лучами цветы гвоздики, Гэндзи вдруг подумал, что и в самом деле бессмысленно любоваться ими одному… (340).

Летние дни Бесконечно унылы, и слезы Не высыхают. А в траве как будто нарочно Тоскливо звенят сверчки…

В воздухе мерцали светлячки, и Гэндзи произнес:

— «К ночи в сумрачных залах — огни светлячков…»[119] Почему-то в те дни ему чаще всего вспоминались стихи именно такого содержания…

Ночь возвещая, Светлячки огоньки зажигают. Глядя на них, Печалюсь. И ночью и днем Душу снедает тоска…

Наступил Седьмой день Седьмой луны[120]. Увы, разве так встречали его в прежние годы? Звуки музыки и сегодня не нарушили унылой тишины, царящей в доме. Гэндзи просидел весь день в мрачной задумчивости, и никто не вышел полюбоваться на встречу звезд. Ночь была совсем еще темна, когда Гэндзи поднялся и, подойдя к боковой двери, распахнул ее: сад сверкал от обильной росы.

— Где-то там, в небесах, Сегодня встречаются звезды За грядой облаков, А здесь, в саду расставаний, Травы покрыла роса, —

сказал Гэндзи, выйдя наружу.

Как уныло стонет осенью ветер! Но вот настала новая луна, начали готовиться к поминальным службам, и Гэндзи немного отвлекся. «Почему до сих пор…» (361, 362, 363) — удивлялся он, а дни между тем текли унылой чередою.

В день поминовения обитатели дома на Шестой линии, как высшие, так и низшие, постились, ибо именно сегодня решено было поднести мандалу и прочие дары. Перед вечерними молитвами Тюдзё, как обычно, вошла в покои Гэндзи с водой для омовения рук. Взяв ее веер, он обнаружил на нем такую надпись:

«Беспредельна тоска, Бесконечным потоком слезы Льются из глаз. Говорят, наступает сегодня Конец. Но чему же?» «По ушедшей тоскуя, Я подхожу все ближе К последнему сроку, И только поток моих слез По-прежнему неиссякаем…»—

приписал он рядом.

Скоро наступила Девятая луна. Увидев на Девятый день на хризантемах в саду клочки ваты[121], Гэндзи сказал:

— Росу с хризантем Мы собирали когда-то Вместе с тобой, Но сегодня она окропила Лишь мои рукава… (364).

На Десятую луну, как обычно, лили дожди, и Гэндзи печалился, глядя на невыразимо унылое вечернее небо.

— «В дни Безбожной луны…» (83) — сказал он как-то словно про себя.

С завистью провожал он взглядом пролетавших по небу гусей…

Кудесник-даос, Небесные сферы пронзающий, Отыщи для меня Душу любимой. Ведь даже во сне Я не вижу ее теперь…[122]

Шли дни и луны, а он все не мог утешиться.

Как-то раз, когда вся столица, охваченная радостным нетерпением, готовилась к празднику Нового урожая, Удайсё привез к Гэндзи двух своих сыновей, которые недавно начали прислуживать во Дворце. Мальчики были погодками, один миловиднее другого. Их сопровождали дядья То-тюдзё и Куродо-но сёсё, облаченные в великолепные, белые с синими узорами платья оми[123]. Глядя на их беззаботные лица, Гэндзи невольно вспомнил, как когда-то в эту же пору…[124]

Все спешат во Дворец На праздник Обильного света, Лишь мне в этот день Придется грустить одному, О ярком не ведая солнце.

Итак, терпеливо переждав еще один год, Гэндзи начал наконец готовиться к уходу от мира, и невыразимо печальны были эти приготовления. Предвидя близкую разлуку, он оделил памятными дарами своих домочадцев — каждого сообразно званию и рангу, и, хотя постарался обойтись без особой торжественности: «мол, расстаемся навсегда», близкие ему люди понимали, что он решился наконец удовлетворить давнишнее свое желание, и, чем меньше времени оставалось до конца года, тем больше они кручинились.

Потому ли, что было «жалко рвать» (365), или по какой другой причине, но только у Гэндзи сохранилось немало писем, причем многие из них не предназначались для чужих глаз. В те дни он случайно обнаружил их и велел уничтожить. Были здесь и письма, когда-то полученные им в Сума, а среди них — отдельно связанные — письма от госпожи Мурасаки. Когда-то он сам отобрал и связал их. Подумать только, как давно это было! И тем не менее тушь ничуть не поблекла, словно только что легла на бумагу. Так, эти строки могли остаться «памятью верной еще на тысячу лет…» (366). Но, увы, теперь все это не для него… Выбрав двух или трех самых преданных прислужниц, Гэндзи поручил им уничтожить письма в его присутствии.

Невозможно оставаться безучастным, глядя на знаки, начертанные человеком, давно покинувшим мир, даже если этот человек никак с тобою не связан. Свет померк в глазах у Гэндзи, слезы, падая, смешивались с тушью…[125] Стыдясь своего малодушия, он поспешно отодвинул письма в сторону и сказал:

— Ты ушла навсегда, За горою Смерти сокрылась. А я в этом мире Блуждаю, тоскою объятый, И следы твои тщетно ищу…

Дамы не смели разворачивать письма и читать их, но немудрено было догадаться, чьи они, и горе овладело ими с новой силой. Когда-то госпожа писала, что не может более выносить разлуки, хотя тогда они жили в одном мире… А теперь могло ли что-нибудь остановить безудержный поток слез?

Гэндзи не стал подробно читать писем, опасаясь, что не сумеет справиться с волнением и дамы осудят его за неумение владеть собой. Взглянув лишь на одно из них, самое длинное, он написал на полях:

«Что толку смотреть Теперь на травы морские? Пусть и они Легким дымком вознесутся Туда же, к обители туч…»

После чего велел сжечь письма.

В том году Гэндзи с особым волнением прислушивался к голосам монахов, произносящих имена будд, к звону колец на жезлах. Не потому ли, что он в последний раз присутствовал на этой церемонии? Молитвы о ниспослании долголетия приводили его в сильнейшее замешательство. Да и как отнесутся к ним будды?

Несколько дней кряду шел снег, и вокруг было белым-бело. После окончания службы Гэндзи призвал к себе монахов и, выставив для них более щедрое, чем обычно, угощение, оделил богатыми дарами. Этих монахов, связанных с его домом и с высочайшим семейством, он знал давно и с грустью смотрел на их побелевшие головы. Как обычно, среди участников церемонии были принцы и высшие сановники.

Ветки сливы, на которых полураспустившиеся бутоны соседствовали со снежными хлопьями, были прекрасны. Казалось бы, подходящее время для музыки и танцев, но в этом году даже в звучании кото и флейт слышались Гэндзи сдавленные рыдания, поэтому решено было ограничиться стихами.

Да, вот еще что: передавая чашу монаху, Гэндзи произнес:

— Продлится иль нет Моя жизнь до весны? Не знаю. Не лучше ль теперь Веткой сливы, белой от снега, Украсить прическу свою? — О том я молюсь, Чтобы тысячу весен встретили Эти цветы, А мне на плечи года Белым снегом ложатся… (368) —

ответил монах.

Было сложено немало других песен, но я позволю себе их опустить…

В тот день Гэндзи впервые нарушил свое затворничество. Его лицо поражало редкостной, совершенной красотой. Право же, сегодня он был еще блистательнее, чем в дни своей молодости, но почему-то монах, которому «на плечи года белым снегом ложились», не сумел удержаться от слез.

Год близился к концу, и все большее уныние овладевало Гэндзи.

— Пора изгонять злых духов, — волновался Третий принц. — Что мы станем делать, ведь они боятся только очень сильного шума.

«А ведь я и его больше никогда не увижу», — думал Гэндзи, и мучительная, неизъяснимая тоска сжимала его сердце.

Предавшись тоске, Не заметил, как протекли Дни, а за днями луны. Не сегодня ль к концу подошел И год, и мой срок в этом мире? (369).

Никогда еще наступление нового года не отмечалось в его доме с такой пышностью. Говорят, дары, пожалованные принцам и министрам, были так великолепны, что и вообразить невозможно…[126]

Принц Благоуханный

Основные персонажи

Третий принц, принц Хёбукё (Ниоу-мия), 15—21 год, — внук Гэндзи, сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси

Сын Третьей принцессы, Тюдзё, Гэн-тюдзё, Сайсё-но тюдзё (Каору), 14—20 лет, — сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Государь (имп. Киндзё) — сын имп. Судзаку, преемник имп. Рэйдзэй

Государыня (имп-ца Акаси) — дочь Гэндзи и госпожи Акаси

Первая принцесса — старшая дочь имп-цы Акаси, внучка Гэндзи

Первый принц, принц Весенних покоев, — старший сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Второй принц — сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Правый министр (Югири), 40—46 лет, — сын Гэндзи и Аои

Дама из Сада, где опадают цветы (Ханатирусато), — бывшая возлюбленная Гэндзи

Вступившая на Путь принцесса, Третья принцесса, 35(36) — 41(42) год,— супруга Гэндзи, дочь имп. Судзаку

Вторая принцесса (Отиба) — вдова Касиваги, вторая супруга Югири, дочь имп. Судзаку

Госпожа Северных покоев дома на Третьей линии (Кумои-но кари) — супруга Югири

Госпожа Акаси, 52—58 лет, — возлюбленная Гэндзи, мать имп-цы Акаси

Государь Рэйдзэй — сын Фудзицубо и Гэндзи (официально имп. Кирицубо)

Нёго Кокидэн — наложница имп. Рэйдзэй

То-найси-но сукэ — дочь Корэмицу, возлюбленная Югири

После того как сокрылось сияние, мудрено было найти человека, сохранившего его отсвет. Государь из дворца Рэйдзэй? Но было бы величайшей дерзостью… В мире славились своей красотой двое: Третий принц, сын нынешнего Государя, и сын Третьей принцессы, выросший в доме на Шестой линии. Они истинно превосходили многих, но, увы, красота их была лишена того блеска, который когда-то отличал Гэндзи. Они обладали прекрасной наружностью и изящными манерами, но оставались при этом вполне обычными людьми. Пожалуй, именно связь с Гэндзи и возвышала их в глазах всего света, во всяком случае, они пользовались в мире влиянием, каким даже сам он не пользовался в юные годы.

Третий принц, любимец госпожи Мурасаки, жил теперь в доме на Второй линии. Высоко было значение при дворе его старшего брата, принца Весенних покоев, и все же никого так не любили и не баловали, как Третьего принца. Государь и Государыня просто души в нем не чаяли. Они не раз предлагали ему поселиться во Дворце, но он предпочитал жить в своем старом доме, где ничто не стесняло его свободы. После церемонии Покрытия главы Третьего принца стали называть принцем Хёбукё.

Первая принцесса поселилась в Восточном флигеле южной части дома на Шестой линии, которую занимала когда-то госпожа Мурасаки. Все здесь осталось таким же, каким было при ее жизни, и принцесса денно и нощно оплакивала ушедшую.

Второй принц тоже часто приезжал сюда и жил в главном доме. Во Дворце он занимал Сливовый павильон, супругой же его стала Вторая дочь Правого министра. Считалось, что именно его назначат следующим принцем Весенних покоев, а как он имел к тому же славу человека на редкость благоразумного, люди оказывали ему большое почтение.

У Правого министра было много дочерей. Старшая прислуживала в Весенних покоях и успела заслужить исключительную благосклонность принца. Никто не сомневался, что и младшие со временем станут супругами принцев крови, тем более что это совпадало с намерениями самой Государыни. Только принц Хёбукё был иного мнения. Он был весьма своенравен и не желал подчиняться чужой воле. Разумеется, Правый министр не настаивал, да и можно ли было предполагать, что всем его дочерям равно удастся занять в мире блестящее положение? Тем не менее он уделял большое внимание их воспитанию, не скрывая, что охотно пойдет навстречу тому из принцев, кто возымеет желание с ним породниться.

В последнее время основным предметом помыслов и стремлений принцев и высших сановников, каждый из которых льстил себя надеждой на то, что предпочтение будет отдано именно ему, стала Шестая дочь министра.

Обитательницы дома на Шестой линии, обливаясь слезами, разъехались по своим собственным жилищам, где предстояло им доживать свой век. Дама из Сада, где опадают цветы, переехала в доставшуюся ей по наследству Восточную усадьбу. Вступившая на Путь принцесса поселилась в доме на Третьей линии. Государыня-супруга в последнее время не покидала Дворца, и дом на Шестой линии начал приходить в запустение. «Увы, мне известно немало подобных примеров, — думал Правый министр, обеспокоенный его участью, — любовно выстроенный и наполненный всеми причудами роскоши дом после смерти хозяина неизбежно пустеет, от прежнего его величия не остается и следа. Печально смотреть на это свидетельство непрочности мира и бессмысленности мирских упований. Нет, пока жив, я не дам этому дому прийти в запустение, постараюсь, чтобы не иссякал поток людей на ведущей к нему дороге».

Он перевез в северо-восточную часть дома Вторую принцессу и посещал поочередно то ее, то госпожу Северных покоев дома на Третьей линии, проводя у каждой по пятнадцать дней в луну.

Что касается прекрасно отделанного дома на Второй линии и Весенних покоев дома на Шестой линии — драгоценных хором, о которых слава шла по всему миру, — то они достались в конце концов внукам госпожи Акаси, которая и распоряжалась там, попечительно присматривая за малолетними принцами и принцессами.

Правый министр, словно преданный сын, поддерживал своими заботами всех прежних обитательниц дома на Шестой линии, стараясь делать для них все, что делал бы сам Гэндзи. «О, если бы госпожа Весенних покоев не покинула нас так рано! — думал он иногда. — Какими угождениями я окружил бы ее! Увы, она ушла из мира, не подозревая о моей преданности». И мысли его в тоске устремлялись к прошлому.

Вся Поднебесная до сих пор оплакивала Гэндзи. Мир словно погрузился во мрак, люди предавались унынию, и ничто не радовало их. Родные же его и близкие были тем более безутешны. Весь свет опустел для них с тех пор, как его не стало. А госпожа Мурасаки? Все вокруг напоминало о ней, и могли ли люди примириться с мыслью, что ее больше нет в мире? Должно быть, и весенние вишни кажутся нам такими прекрасными именно потому, что краток их век.

Сын Третьей принцессы, согласно воле Гэндзи, находился под особым покровительством государя Рэйдзэй. Государыня-супруга, не имевшая собственных детей и весьма опечаленная этим обстоятельством, охотно заботилась о нем, принимая живое участие во всем, что его касалось.

Когда мальчику исполнилось четырнадцать лет, во дворце Рэйдзэй был справлен обряд Покрытия главы, а на Вторую луну того же года ему присвоили звание Дзидзю. Осенью он стал Укон-но тюдзё, затем стараниями того же государя Рэйдзэй, имевшего, как видно, свои причины торопиться, был повышен в ранге и получил соответствующее жалованье, обретя таким образом полную независимость.

Юноша поселился во дворце Рэйдзэй, где для него отвели флигель рядом с высочайшими покоями. Государь окружил своего питомца изысканнейшей роскошью. Он лично подобрал для его свиты молодых дам, позаботился обо всем, вплоть до девочек-служанок и низшей прислуги. Даже дочерям мало кто уделяет столько внимания. Самые миловидные, изящные и благородные дамы из окружения Государя и Государыни-супруги были переведены в покои юноши. Словом, Государь употребил все усилия, чтобы сын Третьей принцессы жил в полном довольстве, ни в чем не испытывая недостатка. Он заботился о юноше не меньше, чем о своей любимой дочери, единственной, которую родила ему нёго Кокидэн. Быть может, причиной тому была его умножавшаяся с каждым годом привязанность к Государыне-супруге? Так или иначе, многие недоумевали, не зная, чем объяснить…

Третья принцесса жила тихо и спокойно, не помышляя ни о чем, кроме молитв. Каждую луну возносила она хвалу будде Амиде, дважды в год устраивала Восьмичастные чтения. Дни ее, целиком отданные служению, тянулись однообразно и уныло, лишь посещения сына скрашивали ее тоскливое одиночество. Она искала в нем утешения и опоры, как будто он был ее отцом, а не сыном, и это казалось юноше чрезвычайно трогательным. Пользуясь благосклонностью как правящего, так и ушедшего на покой государей, с детства связанный узами нежной дружбы со всеми принцами, начиная с принца Весенних покоев, сын Третьей принцессы был для многих желанным гостем, и как часто он сетовал, что человек не может разорваться на части, ибо всем угодить было просто невозможно.

Еще в детстве случайно подслушанные разговоры дам заронили в душу его мучительные сомнения, но рядом не было человека, у которого он мог бы попросить объяснения. Понимая, сколь неприятно будет матери, если он хоть словом, хоть взглядом намекнет ей на свои подозрения, юноша страдал молча. «Но отчего? — постоянно спрашивал он себя. — Чему обязан я такими терзаниями? О, когда б я мог, подобно принцу Куи[127], сам проникнуть в эту тайну…

Блуждаю во тьме. Кто сумеет ее рассеять? Ужель суждено Мне свой век прожить, не узнав, Где начало и где конец?»

Но кто мог ответить ему?

Мысли одна другой печальнее теснились в его голове, иногда ему казалось даже, что он занемог и какая-то неведомая болезнь исподволь подтачивает его силы. Жестокое недоумение терзало душу. Что заставило Третью принцессу в цветущих летах столь решительно отречься от мира? Ужели снизошло на нее внезапное просветление? Не правильнее ли предположить, что с ней случилась какая-то беда, после чего жизнь сделалась для нее тягостным бременем? Но неужели люди не знают об этом? Должно быть, страх перед мнением света настолько велик, что никто не осмеливается даже намекнуть… Принцесса отдает молитвам дни и ночи, но удастся ли столь слабой, беспомощной женщине достичь