«Смех в темноте [Laughter in the Dark]»

Владимир Набоков Смех в темноте (Laughter In The Dark)

1

В Берлине, столице Германии[1], жил да был человек по имени Альбинус[2]. Он был богат, добропорядочен и счастлив, в один прекрасный день он бросил жену ради юной любовницы; он любил, но не был любим, и жизнь его завершилась катастрофой.

Вот суть нашей истории, и на этом можно было бы поставить точку, да одно мешает: рассказав ее, мы извлечем определенную пользу и испытаем немалое удовольствие; пусть на могильной плите достаточно места для оплетенной мхом краткой версии человеческой жизни, дополнительные детали никогда не помешают.

Так уж вышло, что однажды вечером Альбинуса посетила прелестная идея. По правде говоря, она не вполне принадлежала ему и была подсказана одним местом у Конрада[3] (не того знаменитого поляка, а Удо Конрада, автора «Мемуаров растяпы» и еще одной вещицы о пожилом фокуснике, испытавшем наслаждение от своего прощального выступления). Как бы там ни было, Альбинус воспринял эту идею как свою собственную, потому что влюбился в нее, играл с нею, потом с нею свыкся, а что еще нужно, чтобы обрести законную собственность в свободной сфере духа. Будучи художественным критиком и знатоком живописи, он часто развлекался, представляя под пейзажами и лицами, которые сам он, Альбинус, встречал в реальной жизни, подпись того или иного Старого Мастера, и тогда получалось, что жизнь его — картинная галерея, все экспонаты которой — очаровательные подделки. И вот как-то вечером, когда Альбинус надумал дать отдохнуть своему ученому уму и написать небольшое эссе (не Бог весть какое блестящее, так как человек он был умеренно даровитый) о кинематографическом искусстве, ему в голову пришла прелестная мысль.

Связана она была с цветной мультипликацией, которая только-только заявляла о себе в те годы. Как заманчиво, подумалось ему, использовать этот метод и, взяв какую-нибудь хорошо известную картину фламандской школы, сперва воспроизвести ее на экране во всем буйстве красок, а затем оживить — и тогда движения и жесты, запечатленные на полотне в статическом состоянии, разовьются в полном соответствии с законами гармонии; допустим, мы видим таверну, где мелкие людишки жадно пьют за деревянными столами, и кусочек солнечного двора, где ждут оседланные лошади, — и тут все вдруг оживает, одетый в красное старичок опускает кружку, девушка с подносом вырывается из чьих-то пытающихся ее обнять рук, а курица начинает клевать. А ведь картину можно и развивать, выведя маленькие человеческие фигурки на природу, — ландшафт кисти того же мастера, где, вероятно, как всегда, коричневое небо, и замерзший канал, и люди на причудливых коньках, которыми пользовались в те стародавние времена, выписывающие старомодные восьмерки, подсказанные полотном; или же мокрая дорога в дымке тумана и пара всадников: они возвращаются в ту же таверну и постепенно приводят за собой все фигурки и все краски, и те занимают одна за другой положения, в которых находились прежде, всадники водворяют их, так сказать, по своим местам, после чего с первой картиной можно расстаться. А потом можно было бы так же испробовать итальянцев: на расстоянии виднеется голубой конус горы, вьется излучистая бело-восковая тропинка, и маленькие пилигримы взбираются вверх по ней. Можно взять и религиозные сюжеты, хотя только такие, где много мелких фигурок. Художник-постановщик должен не только обладать основательными знаниями о данном живописце и его эпохе, но и способностью избегать противоречий между теми действиями, которые будут представлены в фильме, и теми, что зафиксированы старым мастером. О да, сделать подобное вполне возможно. А цвета… они должны быть несопоставимо более замысловатыми, чем в обычной мультипликации. Какую повесть можно поведать, повесть об особом видении художника, о счастливом странствии глаза и кисти, можно создать мир, соответствующий манере мастера, насыщенный тонами, которые нашел он сам!

Некоторое время спустя Альбинусу случилось переговорить об этом с одним кинорежиссером, но последнего его идея не взволновала: он сказал, что она потребует исключительно тонкой работы, придется заниматься усовершенствованием метода мультипликации и на все, вместе взятое, уйдет прорва денег; по его словам, подобная фильма, учитывая исключительную трудоемкость ее исполнения, едва ли получится особо длинной, будет идти считанные минуты, — но и за такой краткий срок успеет до смерти утомить большинство зрителей и вызвать всеобщее разочарование.

Как-то потом Альбинус обсудил ту же проблему с другим кинематографистом, и тот тоже отнесся к ней насмешливо.

— Мы могли бы начать с чего-нибудь попроще, — сказал Альбинус, — с оживающего витража, герба, пары святых.

— Боюсь, ничего не выйдет, — возразил собеседник. — Мы не можем себе позволить рисковать с экстравагантными фильмами.

Но Альбинус все никак не хотел расставаться со своей идеей. И вот однажды кто-то рассказал ему об умном парне, Акселе Рексе[4], который блестяще воплощает любые чудачества, — так, например, он сделал декорации для персидской сказки, которые привели в восторг парижских интеллектуалов, но разорили продюсера, финансировавшего постановку. Альбинус постарался разыскать Рекса, но выяснилось, что тот только что вернулся в Соединенные Штаты, где рисовал карикатуры для иллюстрированной газеты. Некоторое время спустя он все-таки нашел Рекса, и тот, похоже, заинтересовался.

Как-то в марте Альбинус получил от него пространное письмо, но его поступление совпало с внезапным кризисом в личной (даже чрезвычайно личной) жизни Альбинуса, так что прелестная идея, которая при иных обстоятельствах продолжала бы тлеть, а то вдруг, возможно, нашла бы для себя благоприятную почву, где пустила бы корни и расцвела, странным образом увяла и засохла за какую-нибудь одну неделю.

В своем письме Рекс утверждал, что надеяться заинтересовать Холливудскую публику — дело абсолютно безнадежное, и недвусмысленно предлагал, чтобы Альбинус, будучи человеком состоятельным, сам взялся финансировать свое начинание; и если таковое возможно, то он, Рекс, за соответствующую плату (далее была проставлена фантастическая сумма), при условии, что половину денег он получит авансом, берется подготовить все необходимые рисунки к одной из фильм. Почему бы не попробовать Брейгеля[5] — скажем, его «Пословицы», а впрочем, он готов оживить и любой другой холст, если Альбинус остановит на нем свой выбор.

— На твоем месте, — заметил Поль, шурин Альбинуса, добрейший, тучный человек, у которого из нагрудного кармана торчали застежки четы карандашей и четы самоструйных перьев, — я бы рискнул. Обычные фильмы, то есть такие, где воюют и рушатся здания, стоят куда больше.

— Но если тратиться на такую фильму, то потом все окупается с лихвой, а я не получу ничего.

— Мне кажется, что я припоминаю, — сказал Поль, пыхтя сигарой (ужин тем временем подходил к концу), — что ты готов был на гораздо большие расходы — во всяком случае, не меньше того гонорара, который запросил Рекс. Так в чем же тогда дело? Почему-то не вижу у тебя того же энтузиазма, что был прежде. Может быть, ты решил дать отбой?

— Конечно же, нет. Просто меня беспокоит практическая сторона дела; во всем остальном оно мне по-прежнему симпатично.

— Какое дело? — спросила Элизабет.

Эта ее привычка задавать зря вопросы о предметах, не раз в ее присутствии обсуждавшихся, была следствием скорее нервности мысли, чем глупости или непонимания. Часто, задав вопрос, она, еще говоря, еще на разгоне слова, понимала уже, что давно сама знает ответ. Муж хорошо изучил эту привычку, и нисколько прежде она не сердила его, а лишь умиляла и смешила. И он спокойно продолжал, разговор, хорошо зная (и ожидание обычно оправдывалось), что жена почти сразу отвечала сама на свой вопрос. Но теперь в этот именно мартовский день, Альбинус, трепещущий от раздражения, смущения, неприкаянности, почувствовал, что нервы его сдают.

— Что ты, с луны, что ли, свалилась? — спросил он грубо.

Жена бросила взгляд на ногти и примирительно сказала:

— Ах да, я уже вспомнила. Не так быстро, мое дитя, не так быстро, — тут же обратилась она к дочке, восьмилетней Ирме, которая измазалась, пожирая свою порцию шоколадного крема.

— Мне кажется, что всякое новое изобретение… — начал Поль, пыхтя сигарой.

Альбинус, ощущая, как странные чувства овладевают им, подумал: «Какое мне дело до этого Рекса, до этого дурацкого разговора, до шоколадного крема?.. Я схожу с ума, и никто не замечает. Надо затормозить[6], но это невозможно, и завтра я снова пойду в кинематограф и, как дурак, буду сидеть в темноте… Невероятно».

Было это и впрямь невероятно — особенно невероятно потому, что все девять лет брачной жизни он держал себя в руках, никогда, никогда… «Собственно говоря, — подумал он, — следовало бы Элизабет все сказать, или ничего не сказать, но уехать с ней на время куда-нибудь, или пойти к психоаналисту, или, наконец…»

Нет, нельзя же, в самом деле, взять браунинг[7] и застрелить незнакомку только потому, что она приглянулась тебе.

2

Альбинус был неудачлив в любви. Несмотря на привлекательную наружность, он почему-то не извлекал никакой практической пользы из того благоприятного впечатления, которое оказывала на женщин его непритязательная воспитанность, — а ведь было же нечто несомненно привлекательное в его милой улыбке и кротких синих глазах, становившихся слегка выпуклыми, когда он крепко над чем-то задумывался (а так как был он тугодумом, подобное случалось чаще, чем хотелось бы). Был он хорошим собеседником, хотя иной раз мог чуть запнуться, с намеком на заикание, придающим шарм самому банальному высказыванию. И наконец, последнее, но не менее важное (ведь жил он в самодовольном немецком мирке): Альбинус унаследовал от отца солидное состояние; казалось бы, что еще нужно, но все романтические истории увядали почему-то сами собой, раньше, чем он успевал ощутить к ним вкус.

В студенческие годы у него была утомительная связь с пожилой дамой, тяжело обожавшей его и потом, во время войны, посылавшей ему на фронт пурпурные носки, колючие шерстяные фуфайки и длинные, страстные, неразборчивые письма на пергаментной бумаге. Затем была история с женой герра профессора[8], с которой он познакомился на берегу Рейна; она была довольно хороша собой, если разглядывать ее под определенным углом и при определенном освещении, но столь холодная и робкая, что ему пришлось с нею расстаться. Наконец, в Берлине, незадолго до того как он надумал жениться, была тощая, тусклая женщина с тоскливым лицом, которая приходила к нему ночевать по субботам и рассказывала подробно и длительно все свое прошлое, без конца возвращаясь к одному и тому же, скучно вздыхая в его объятиях и повторяя при этом единственное французское словцо, которое она знала: «С’est la vie»[9]. Ошибки, промашки, разочарования; прислуживавший ему Амур, похоже, был левшой, отличался безвольным подбородком и отсутствием воображения. Между этими довольно вялыми романами и во время них были сотни женщин, о которых он мечтал, с которыми не удавалось как-то познакомиться; они проскальзывали мимо, оставив на день, а то и на два то самое ощущение невыносимой утраты, которое и позволяет оценить красоту: одиноко застывшее дерево на фоне золотого неба; блики света на изогнутом теле моста; нечто такое, чего не ухватишь.

Он женился, не то чтобы не любя Элизабет, но не испытывая при виде нее той пульсации, тосковать о которой уже даже устал. Это была дочь хорошо известного театрального антрепренера, тонкая, томная, бледноволосая барышня с бесцветными глазами и маленькими, вызывающими жалость прыщиками прямо над крохотным носиком того типа, который английские романистки любят именовать «retroussée»[10] (отметим эту вторую букву «e», добавленную для пущей надежности). Кожа у нее была так нежна, что от малейшего прикосновения оставались на ней розовые отпечатки, долго потом не проходившие.

Он женился на ней потому, что как-то так вышло. Поездка в горы с нею, ее толстяком-братом и с какой-то необычайно атлетической родственницей, которая, слава Богу, сломала себе ногу в Понтрезине[11], во многом подсобила их союзу. Что-то такое милое, легкое было в Элизабет, так она добродушно смеялась. Они повенчались в Мюнхене, чтобы избежать наплыва берлинских знакомых. Цвели каштаны. Лелеемый портсигар был оставлен в каком-то неведомом саду. Один из лакеев в гостинице умел говорить на семи языках. У Элизабет оказался нежный маленький шрам — след аппендицита.

Она была привязчива, послушна и покойна. Любовь ее была лилейного толка, но изредка вспыхивала ярким пламенем, и тогда Альбинусу удавалось даже поверить, что никакой другой подруги ему не надобно.

Когда же она забеременела, в глазах ее появилось безучастно-удовлетворенное выражение, и казалось, будто она присматривается к тому новому миру, что скрывался в ней самой. Вместо того чтобы, как прежде, небрежно шагать, она теперь старательно заходила вразвалку, пристрастилась к снегу, который жадно ела пригоршнями, быстро сгребая его, когда никто не смотрел. Альбинус из кожи вон лез и присматривал за ней, выводил на затяжные, неспешные прогулки, следил, чтоб она ложилась рано и чтоб шкапы, столы и стулья не пихали ее своими острыми краями, когда она проходила мимо; но по ночам ему снилось, как он идет по знойному пустынному пляжу и видит юную девушку, растянувшуюся на песке, и в этом же сне он испытывал внезапный приступ страха, что жена застигнет его. По утрам Элизабет рассматривала в зеркале шифоньера свой конусообразный живот, удовлетворенно и таинственно улыбаясь. Наконец ее увезли в родильный дом, и Альбинус три недели жил один. Он не знал, что делать с собой. Хлестал коньяк, шалея от двух мрачных мыслей, разной степени черноты, — от того, что жена может умереть, и от того, что будь он чуть посмелее, то нашел бы где-нибудь покладистую девчонку и привел бы ее в свою пустую спальню.

Родится ли когда-нибудь это дитя? Альбинус ходил вверх и вниз по ступенькам длинной, частично побеленной, частично выкрашенной белой эмалью лестницы, где на самом верху в горшке росла безумная пальма. Он ненавидел ее, эту безнадежную белизну больницы, и снующих медсестер с белыми крылышками чепцов, которые все пытались выпроводить его. Наконец из ее палаты вышел ассистент и угрюмо сказал: «Все кончено». У Альбинуса перед глазами появился мелкий черный дождь, вроде мерцания очень старой кинематографической ленты[12] (1910, похоронная процессия ползет рывками, неестественно быстро движущиеся ноги). Он ринулся в палату. Оказалось, что Элизабет благополучно разрешилась от бремени и родила дочку.

Девочка была сперва красненькая и сморщенная, как воздушный шарик, когда он выдыхается. Скоро, однако, ее лицо обтянулось, а через год она начала говорить. Теперь, спустя восемь лет, она говорила гораздо меньше, ибо унаследовала приглушенный нрав матери. И веселость у нее была тоже материнская — особая, ненавязчивая веселость, когда человек словно радуется самому себе, тихо дивится собственному существованию, ощущая его комизм. Да, воистину в этом-то его смысл — в смертельной веселости.

И в продолжение всех этих лет Альбинус оставался жене верен, дивясь двойственности своих чувств. Он чувствовал, что, поскольку может любить человека, он любит жену по-настоящему крепко и нежно, и во всех вещах был с ней откровенен — кроме одной: видения о сокровенной, бессмысленной жажде обладания, прожигавшей огненную дыру во всей его жизни. Она читала все его письма, получаемые или отправляемые, любила расспрашивать о подробностях его дел — в особенности связанных с продажей старых темных картин, на которых среди трещин краски с трудом удавалось различить белый круп лошади или сумрачную улыбку. Были и очаровательные поездки за границу, были и прекрасные, нежные вечера, когда Альбинус сидел с женой на балконе, высоко вознесенный над голубыми улицами с их путаницей проводов и дымовых труб, нарисованных тушью на фоне заката, и думал о том, как незаслуженно счастлив.

Как-то вечером (за неделю до разговора об Акселе Рексе), направляясь пешком в кафе, где должен был встретиться с деловым знакомым, Альбинус заметил, что часы у него непостижимым образом спешат (кстати, не впервые) и что у него остается добрый час, нежданный подарок, которым хорошо бы как-то воспользоваться. Возвращаться домой на другой конец города было, конечно, бессмысленно, но сидеть и ждать также нимало его не прельщало: наблюдать за другими мужчинами и их любовницами всегда было ему мучительно неприятно. Он бесцельно бродил по улице и натолкнулся на маленький кинематограф: красные лампочки его вывески обливали сладким малиновым отблеском снег[13]. Он мельком взглянул на афишу (мужчина, задравший кверху голову, разглядывает окно, в котором виднеется ребенок в ночной рубашке) и, поколебавшись, взял билет[14].

Как только он вошел в бархатный сумрак зальца, к нему быстро скользнул круглый свет электрического фонарика (как и бывает обычно) и столь же быстро и плавно повел его вниз по темному пологому проходу. Но в ту же минуту, когда фонарик направился на билет в руке, Альбинус заметил склоненное лицо девушки и, пока он шел за ней, смутно различил ее фигуру и даже быстроту ее бесстрастных движений. Садясь на свое место, он еще раз взглянул на нее и увидел опять прозрачный блеск ее случайно освещенного глаза и очерк щеки, нежный, тающий, как на темных фонах у очень больших мастеров. Во всем этом не было ничего из ряда вон выходящего: подобное случалось с Альбинусом прежде, и он знал, что не стоит придавать мелочам излишне большое значение. Она, отступив, смешалась с темнотой, и Альбинуса охватили вдруг скука и грусть. Когда он вошел в зал, фильма уже заканчивалась, какая-то женщина пятилась, переступая через опрокинутую мебель, а мужчина в маске с пистолетом в руке надвигался на нее[15]. Глядеть на экран было совершенно неинтересно — все равно это было непонятное разрешение каких-то событий, начала которых он еще не видел.

В перерыве между сеансами, когда в зальце рассвело, он опять ее увидел: она стояла у выхода, еще касаясь уродливой пурпурной портьеры, которую только что отдернула, и мимо нее, теснясь, проходили люди. Одну руку она держала в кармане короткого узорного передника, а черное платье до ужаса шло к ее лицу. Оно было тусклое, мрачное и мучительно стягивало руки и грудь. Он взглянул на ее прелестное лицо и подумал, что с виду ей лет восемнадцать[16].

Затем, когда зальце почти опустело и начался прилив свежих людей, она несколько раз проходила совсем рядом; но он отворачивался, так как было слишком тягостно длить взгляд, направленный на нее, и он невольно вспомнил, сколько раз красота — или то, что он считал красотой, — проходила мимо него и пропадала бесследно.

Еще с полчаса он просидел в темноте, выпученными глазами уставившись на экран, потом встал и пошел к выходу. Она приподняла для него портьеру, которая, слегка постукивая деревянными колечками, отъехала в сторону.

«Ох, взгляну все же разок», — подумал Альбинус с отчаянием.

Ему показалось, что губы у нее легонько дрогнули. Она отпустила портьеру.

Альбинус вышел и вступил в кроваво-красную лужу — снег таял, ночь была сырая, и фривольные краски уличных фонарей растекались и растворялись. «Аргус» — милое название для кинематографа[17].

Больше трех дней он не смог терпеть воспоминание о ней. Испытывая какой-то смутно рокочущий восторг, он отправился вновь в кинематограф — и опять попал к концу сеанса. Все было как в первый раз: скользящий луч фонарика, продолговатые луиниевские глаза[18], быстрые шаги в темноте, очаровательное движение руки в черном рукаве, откидывающей рывком портьеру. «Всякий нормальный мужчина знал бы, как поступить», — подумал Альбинус. На экране автомобиль несся по гладкой дороге[19], извивающейся между скалами на краю пропасти.

Уходя, он попытался поймать ее взгляд, но не вышло. Шел назойливый моросящий дождь, блестел красный асфальт.

Если б он не пошел туда второй раз, то, быть может, сумел бы забыть о призраке приключения, но теперь уже было поздно. В третье свое посещение он твердо решил улыбнуться ей — и, случись добиться успеха, как ужасающе плотоядно он бы взглянул на нее. Однако так забилось сердце, что он промахнулся.

На другой день был к обеду Поль, они говорили как раз о деле Рекса, Ирма с жадностью пожирала шоколадный крем, жена, как обычно, ставила вопросы невпопад.

— Что ты, с луны, что ли, свалилась? — сказал он и запоздалой улыбкой попытался смягчить высказанное раздражение.

После обеда он сидел с женой рядом на широком диване, мелкими поцелуями мешал ей рассматривать халаты и нижнее белье в дамском журнале и глухо про себя думал: «Какая чепуха… Ведь я счастлив. Чего же мне еще? Что мне эта девчонка, скользящая в темноте?.. Вот бы вцепиться ей в шейку. Что же, будем считать, что она уже мертва, ведь больше я туда не пойду».

3

Ее звали Марго Петерс. Ее отец, промышлявший швейцарским делом, контуженный на войне, постоянно дергал седой головой, как будто стремился подтвердить, что ему есть на что пожаловаться, и впадал по пустякам в ярость. Мать, еще довольно молодая, но рыхлая женщина холодного и грубого нрава, с красноватой ладонью, всегда полной потенциальных оплеух, обычно ходила в тугом платочке, чтобы при работе не пылились волосы, но после большой субботней уборки (производимой главным образом пылесосом, который остроумно совокуплялся с лифтом) наряжалась и отправлялась в гости. Жильцы недолюбливали ее за надменность, за злобную манеру требовать у входящих вытирать ноги о мат. Лестница была ее кумиром — не столько символом победоносного восхождения, сколько объектом, который постоянно нуждается в заботе и уходе, и потому по ночам (объевшись картошки с кислой капустой) она часто видела мучительный сон, в котором на белых ступеньках появлялся черный подошвенный отпечаток — правый, левый, снова правый и так далее, до самой верхней площадки. Бедняга, отнюдь не объект для насмешек.

Отто, брат Марго, был старше сестры на три года, работал на велосипедной фабрике, презрительно относился к беззубому республиканству отца и, сидя в ближайшем кабаке, рассуждал о политике, опускал с громогласным стуком кулак на стол, восклицая: «Человек первым делом должен жрать, да!» — Такова была главная его аксиома — сама по себе довольно правильная.

Марго в детстве ходила в школу, и там ей было легче, чем дома: меньше били. Котенок, чтобы спастись, обычно в прыжке срывается с места; для нее же оборонительный подъем левого локтя, прикрывавшего лицо, был самым обычным жестом. Это, впрочем, не мешало ей расти бойкой и веселой девчонкой. Когда ей было лет восемь, она любила участвовать в крикливой и бурной футбольной игре, которую затевали мальчишки посреди мостовой, гоняя резиновый мяч размером с апельсин. Десяти лет она научилась ездить на велосипеде брата и, голорукая, со взлетающими черными косичками, мчалась взад и вперед по улице, а потом останавливалась, уперевшись одной ногой в край панели и о чем-то раздумывая. В двенадцать лет она немного угомонилась, и любимым ее занятием сделалось стоять у двери, шептаться с дочкой угольщика о женщинах, шлявшихся к одному из жильцов, или обсуждать проходящие мимо шляпы. Как-то она нашла на лестнице потрепанную сумочку, а в сумочке миндальное мыльце с приставшим вьющимся волоском и полдюжины непристойных открыток. Другой раз ее поцеловал в затылок мальчишка с рыже-красными волосами, который всегда норовил сбить ее с ног во время игры. А однажды, среди ночи, с ней случилась истерика, и ее облили холодной водой, а потом драли.

Через год она уже была чрезвычайно мила собой, носила короткое ярко-красное платьице и была без ума от кинематографа. Впоследствии она вспоминала это время жизни с томительным и странным чувством — эти светлые, теплые, мирные вечера, треск запираемых на ночь лавок, отец сидит верхом на стуле и курит трубку, поминутно дергая головой, мать стоит, уперев руки в бока, сиреневый куст, навалившийся на ограду, госпожа фон Брок[20] возвращается домой с покупками в зеленой сетке, горничная Марта собирается перейти улицу с левреткой и двумя жесткошерстными фоксами… Вечереет. Вот брат с двумя-тремя товарищами-здоровяками обступают ее, немного теснят, хватают за голые руки. У одного из них глаза как у фильмового актера Файта[21]. Улица, на которой верхние этажи домов еще купаются в желтом солнечном свете, затихает совсем. Только напротив двое лысых играют на балконе в карты — и слышен каждый звук.

Ей было едва шестнадцать лет, когда, подружившись с приказчицей из писчебумажной лавки на углу, Марго узнала, что у этой приказчицы есть сестра натурщица — совсем молоденькая девочка, а уже недурно зарабатывающая.

У Марго появилась мечта стать натурщицей, а потом — и фильмовой звездой. Путь этот показался ей очень коротким: вот оно, небо, готовое принять звезду. В то же приблизительно время она научилась танцевать и несколько раз посещала с подругой «Парадиз», танцевальный зал, где под цимбалы и улюлюканье джаза пожилые мужчины делали ей весьма откровенные предложения.

Однажды она стояла на углу своей улицы; к панели, резко затормозив, пристал несколько раз уже виденный парень на красном мотоцикле и предложил ее покатать. Его бледные волосы были зачесаны назад, а рубашка надулась пузырем на спине от прихваченного попутного ветра. Марго улыбнулась, села сзади верхом, поправила юбку и в следующее мгновение уже стремительно, на головокружительной скорости неслась вперед, а его галстук полоскал по ее лицу. Он повез ее за город и там остановился. Был солнечный вечер, толкалась мошкара. Кругом было очень тихо: спокойные сосны да вереск. Мотоциклист слез и сел рядом с ней на краю дороги. Он рассказал ей, что ездил в прошлом году, вот так как есть, в Испанию. Затем он ее обнял, стал тискать и очень мучительно целовать, так что на смену неловкости, владевшей ею в течение всего дня, пришло какое-то странное головокружение. «Целуй меня, если хочешь, — сказала она сквозь слезы, — только, пожалуйста, не тормоши». Парень пожал плечами, пустил мотор, разбежался, вспрыгнул на мотоцикл и был таков, а Марго осталась сидеть на придорожном камне. Домой она вернулась пешком. Отто, видевший, как она уезжала, треснул ее кулаком по шее да еще пнул сапогом так, что она упала и больно стукнулась о швейную машинку.

Зимой сестра приказчицы познакомила ее с фрау Левандовской, пожилой, важной на вид дамой с аристократическими замашками, слегка подпорченными ее склонностью к смачным выражениям и большим малиновым пятном во всю щеку. Последнее она объясняла тем, что мать ее, вынашивая свое дитя, страшно перепугалась пожара. У этой Левандовской Марго и поселилась в комнате для прислуги. Родители были довольны, что от нее освободились, тем более что находили, что всякий труд, приносящий доход, честен; к счастью, и брат, который, бывало, поговаривал не без угроз о капиталистах, покупающих дочерей бедняков, временно уехал работать в Бреслау.

Она позировала сперва в классной комнате какой-то женской школы, а потом в настоящем ателье, где рисовали ее не только женщины, но и мужчины, в основном совсем молодые. Темноголовая, элегантно стриженная, совершенно голая, она сидела на коврике, подогнув под себя ноги, опираясь на выпрямленную руку с бирюзовыми венками, чуть склонив худенький стан (так что виднелся прелестный пушок в ложбинке между плечами, одно из которых касалось ее рдеющей щечки), в позе задумчивого изнеможения и смотрела исподлобья, как рисовальщики поднимают и опускают глаза, и слушала легкий шорох карандашной штриховки, пытающейся запечатлеть тот или иной изгиб ее тела. От скуки она выискивала самого привлекательного из художников и смотрела на него томным влажным взором всякий раз, когда он, с полуоткрытым от прилежания ртом, поднимал лицо. Ей никогда не удавалось смутить его, и это ее немножко сердило. Когда она прежде думала о том, как вот будет сидеть, ярко освещенная, голая, под сходящимися взорами многих глаз, ей сдавалось, что будет довольно приятно. Оказалось, что это утомительно и только. Тогда она стала для развлечения накладывать грим на лицо, мазала свои сухие горячие губы, подводила свои и так подведенные тенью глаза и раз даже чуть-чуть оживила кармином соски. Ей за это сильно влетело от Левандовской.

Так проходил день за днем, и Марго лишь смутно понимала, чего именно добивается, хотя перед ее глазами всегда маячил далеко-далеко образ фильмовой дивы в шикарных мехах, которой шикарный отельный швейцар, держащий громадный зонтик, помогает выбраться из шикарного автомобиля. Она была погружена в грезы об этом блестящем бриллиантовом мире, когда вдруг фрау Левандовская впервые упомянула о влюбленном молодом провинциале.

— Нельзя тебе жить без друга, — спокойно сказала Левандовская, попивая кофе. — Ты — бойкое дитя, ты — попрыгунья, ты без друга пропадешь. Он скромный человек, и ему нужна тоже скромная подруга в этом городе соблазнов и скверны.

Марго держала на коленях собаку Левандовской — толстую желтую таксу. Она потянула вверх шелковистые уши собаки, так что кончики их сошлись над нежной собачьей головой (их внутренняя сторона сильно смахивала на темно-розовую, многократно использованную промокашку), и, не поднимая глаз, ответила:

— Ах, это успеется. Мне только шестнадцать. И зачем? Все это будет так — зря, я знаю этих господ.

— Ты дура, — сказала Левандовская спокойно, — я тебе рассказываю не о шалопае, а о щедром человеке, который видел тебя на улице и с тех пор только тобой и бредит.

— Какой-нибудь старичок, — сказала Марго, целуя бородавку на собачьей щеке.

— Дура, — повторила фрау Левандовская. — Ему тридцать лет, он бритый, шикарный — шелковый галстук, золотой мундштук.

— Гулять, гулять, — сказала Марго собаке, и та сползла на пол и потом, в коридоре, затрусила, держа тело бочком.

Между тем господин, на которого ссылалась фрау Левандовская, отнюдь не был скромным молодым провинциалом. С Левандовской он познакомился через двух темпераментных коммивояжеров, с которыми играл в покер в поезде по дороге из Бремена в Берлин. О цене сначала не упоминалось: сводня просто показала фотографию улыбающейся девочки с солнечными бликами в глазах и собакой на руках, и Миллер[22] (фамилия, под которой он представился) одобрительно кивнул. В назначенный день Левандовская накупила пирожных и наварила много кофе. Она в категоричной форме посоветовала Марго надеть старое красное платьице. Около шести раздался жданный звонок.

«Чем я рискую, — подумала Марго. — Если он мне будет противен, то я ей так и скажу, а если нет, то я еще успею решить».

К сожалению, нельзя было так просто установить, дурен ли или хорош Миллер. Странное, своеобразное лицо. Матово-черные волосы, небрежно зачесанные назад, казались слишком длинными и неестественно сухими, и, хотя на нем, конечно же, не было парика, прическа необычайно его напоминала. Его щеки воспринимались как впалые из-за резко выпирающих скул, обтянутых матово-белой кожей, как будто на нее лег тонкий слой рисовой пудры. Внимательные блестящие рысьи глаза и треугольные ноздри ни на минуту не оставались спокойными, между тем как массивная нижняя часть лица с двумя застывшими складками по бокам рта была неподвижна. В его одежде было что-то чужестранное — и в замечательной голубой рубашке, и в ярко-голубом галстуке, и в сине-вороном костюме с широченными панталонами. Это был высокий и стройный мужчина, и он великолепно двигался, поводя крепкими квадратными плечами, среди плюшевой мебели фрау Левандовской. Марго ждала совсем не такого, и, сидя со скрещенными руками, она чувствовала себя потерянной и несчастной, а Миллер тем временем потрошил ее взглядом. Вдруг он спросил ее резким, звенящим голосом, как ее зовут. Она сказала.

— А я малыш Аксель, — произнес он с коротким смешком и, так же внезапно освободив ее от напора своего взгляда, продолжил свой разговор с фрау Левандовской. Они степенно рассуждали о берлинских достопримечательностях, причем в его обращении к хозяйке дома чувствовалась замаскированная вежливостью издевка.

Погодя он внезапно замолк, закурил и, отдирая прилипший к полной, очень красной губе кусочек папиросной бумаги (куда задевался золотой мундштук?), сказал:

— Идея, сударыня. Вот билет в партер на Вагнера, уверен, опера вам понравится. Так что надевайте шляпку и поезжайте. Возьмите на мой счет такси.

Левандовская поблагодарила, степенно возразив, что предпочитает остаться дома.

— Можно вам сказать два слова? — проговорил Миллер, явно недовольный, и встал со стула.

— Выпейте еще чашку, — спокойно предложила хозяйка. Миллер облизнулся и снова присел. Вдруг он просиял улыбкой и в какой-то новой, добродушной манере принялся рассказывать смешную историю о каком-то своем приятеле, оперном певце, который в «Лоэнгрине»[23], будучи под мухой, не успел сесть на лебедя и решил ждать следующего. Марго кусала губы и вдруг наклонила голову и затряслась от истерического девичьего смеха. Фрау Левандовская тоже похохатывала, и ее массивный бюст уютно трясся.

«Что же, — подумал Миллер, — раз старая стерва желает, чтобы я разыгрывал роль влюбленного дурака, я ее ублажу, да так, что она сама рада не будет. Сделаю это гораздо старательнее и успешнее, чем она ожидает».

И назавтра он пришел снова, а потом зачастил в дом. Фрау Левандовская, получившая только небольшой задаток и рассчитывавшая на остальное, не отходила от парочки ни на шаг. Иногда, когда Марго поздно вечером выводила собаку, Миллер внезапно вырастал из сумерек и шел рядом, с нею, и ее это так волновало, что она невольно ускоряла шаг, и забытая такса отставала, ковыляя бочком. Фрау Левандовская вскоре почуяла эти тайные встречи и стала выводить собаку сама.

Так прошло больше недели со дня знакомства. Однажды Миллер решил перейти к действиям. Платить огромную сумму нелепо, раз дело вот-вот выйдет само собою без помощи сводни. Придя вечером, он рассказал хозяйке и Марго еще три смешнейших истории — ничего более смешного те и не слыхивали, — выпил три чашки кофе, затем, подойдя к фрау Левандовской, обхватил ее, быстрой, мелкой рысцой понес в ванную и, ловко переставив ключ, запер дверь снаружи. Бедняга была так поражена, что в течение по меньшей мере пяти секунд не могла вымолвить ни звука, зато потом — о Боже, чего только она не кричала!..

— Забирай вещи и айда, — обратился он к Марго, которая стояла среди гостиной, держась за голову.

Он отвез ее в маленькую квартирку, снятую им накануне, и, едва переступив порог, Марго с охотой, с жаром предалась судьбе, осаждавшей ее так давно.

Миллер нравился ей чрезвычайно. Что-то в хваткости его рук, сжимавших ее, в прикосновении толстых губ доставляло совершенно особенное удовлетворение. Он мало с ней разговаривал, но часто сидел, держа ее у себя на коленях, посмеиваясь и о чем-то думая. Ей никак не удавалось отгадать, какие у него дела в Берлине, кто он и в какой гостинице останавливается; как-то она попыталась исследовать содержимое его карманов, но он так треснул ее по костяшкам пальцев, что ничего не оставалось, как отложить это занятие до другого раза, но после данного эпизода он постоянно был начеку. Каждый раз, когда он уходил, Марго боялась, что он не вернется. Если не считать этой боязни, она была баснословно счастлива и мечтала, что их совместное житье-бытье будет длиться всегда. Время от времени он кое-что ей дарил — шелковые чулки, пуховку, — но избегал дорогих подарков, зато водил ее в хорошие рестораны и в кинематографы, а после сеанса шел с ней в кафе, и, когда однажды у нее рот открылся от изумления, потому что знаменитый фильмовый актер оказался за одним из соседних столиков, Рекс взглянул на того, и они поздоровались — после этого ее ротик открылся еще шире.

Он, в свою очередь, так пристрастился к Марго, что часто, уже собираясь уходить, вдруг бросал шляпу в угол (кстати, исследовав подкладку, она обнаружила, что он бывал в Нью-Йорке) и оставался. Все это продолжалось ровно месяц. А потом как-то утром он встал раньше обыкновенного и сказал, что должен уехать. Она спросила, надолго ли. Он уставился на нее, потом заходил по комнате в своей малиново-лазурной пижаме, потирая руки, словно намыливая их.

— Навсегда, наверное, — сказал он вдруг и, не глядя на нее, стал одеваться. Она подумала, что он, может быть, шутит, откинула одеяло, так как было очень жарко в комнате, и повернулась к стенке.

— Жаль, что у меня нет твоей фотографии, — проговорил он, со стуком надевая башмаки.

Потом она услышала, как он возится со своим чемоданчиком, в котором принес в квартирку всякие мелочи, защелкивая его. Еще через несколько минут:

— Не двигайся, — сказал он, — и не оборачивайся.

Марго не шелохнулась. Что он делал? Она чуть двинула голым плечом.

— Не двигайся, — повторил он.

Тишина продолжалась несколько минут. В этой тишине бродил какой-то маленький шуршащий звук, который казался ей знакомым.

— Можешь повернуться, — проговорил он. Но Марго лежала неподвижно. Он подошел, поцеловал ее в ухо и быстро вышел. Ещё долго ей казалось, что она слышит этот поцелуй. Она пролежала в постели весь день. Он не вернулся.

На другое утро она получила телеграмму из Бремена: «Комната оплачена до июля прощай милое демоническое существо».

— Господи, как я буду жить без него? — проговорила Марго вслух. Она подбежала к окну, мигом распахнула его, решив одним прыжком с собою покончить. Но тут как раз к дому напротив, громко хрюкая, подъехал красно-золотой пожарный автомобиль. Собралась толпа, клубы дыма валили из верхних окон, и ветер разносил какие-то черные бумажки. Она так заинтересовалась пожаром, что позабыла о своем намерении.

У нее оставалось очень мало денег; с горя, как покинутые девицы в фильмах, она пошла шататься по танцевальным залам. Вскоре к ней подкатились два вальяжных японца, и, будучи навеселе от явно лишних коктейлей, она согласилась провести с ними ночь; утром она попросила двести марок, но вальяжные японцы дали ей три с полтиной мелочью и вытолкали вон, — после чего она решила быть осмотрительнее.

Однажды к ней подсел в баре толстый старый человек с носом как гнилая груша, положил свою морщинистую лапу на ее шелковистую коленку и сказал мечтательно:

— Приятно опять встретиться с тобой, Дора. Помнишь, как мы резвились прошлым летом?

Она, смеясь, ответила, что он ошибается. Старик, вздохнув, спросил, что она желает пить. Потом он поехал ее провожать и в темноте таксомотора сделался так гадок, что она выскочила. Старик вышел тоже и, чуть не плача, умолял о свидании. Она дала ему номер своего телефона. Когда он ей оплатил комнату до ноября да еще дал денег на котиковое пальто, она позволила ему остаться у нее на ночь. Терпеть его в своей постели оказалось очень удобно, потому что, сделав свое мокрое дельце, он тут же засыпал. Потом неожиданно он пропустил назначенное свидание, через несколько дней она позвонила ему в контору и узнала, что он скончался.

Продав шубу, она дотянула до весны. Накануне этой продажи ей страстно захотелось показаться родителям во всем блеске, и она проехала мимо их дома в таксомоторе. День был субботний, мать полировала ручку входной двери. Увидев дочь, она так и замерла.

— Боже мой! — воскликнула она с чувством.

Марго молча улыбнулась, села снова в таксомотор и уже в заднее окно увидела брата, который выбежал из дому. Он кричал ей что-то вслед и потрясал кулаком.

Она переехала в комнату подешевле; полураздетая, сбросив туфли со своих маленьких ножек, она неподвижно сидела на краю кушетки в нарастающей темноте и выкуривала папиросу за папиросой. Хозяйка заглядывала к ней, сердобольно ее расспрашивала и как-то рассказала Марго, что у ее родственника маленький кинематограф, приносящий неплохой доход. Зима выдалась холоднее, чем обычно; Марго ломала себе голову, что бы заложить — вечернюю зарю, разве что.

«Что же будет дальше?» — думала она.

Как-то в промозглый унылый день, почувствовав прилив отваги, она ярко накрасилась и, выбрав звучную по названию кинематографическую контору, добилась того, что директор ее принял. Он оказался пожилым господином с черной повязкой на правом глазу и с пронзительным блеском в левом. Марго начала с того, что, дескать, уже много играла — и имела успех.

— В какой же фильме? — спросил директор, ласково глядя на ее возбужденное лицо.

Она нахально назвала какую-то фирму, какую-то фильму. Тогда он зажмурил левый глаз (и будь у него виден другой, то, должно быть, подмигнул бы ей) и сказал:

— А знаете, ведь вам повезло, что вы попали именно ко мне. Другой на моем месте соблазнился бы вашей… как бы это сказать… молодостью, наобещал бы вам горы добра, и идти бы вам тогда, милочка, как говорится, путем всякой плоти и не быть вам никогда серебряным духом романтической истории — по крайней мере, романтической истории того типа, на котором мы специализируемся. Я, как вы сами видите, человек немолодой, много видевший — в том числе и такого, чего бы видеть и не следовало. У меня дочка, вероятно, старше вас, — и вот позвольте вам сказать, милое дитя: вы никогда актрисой не были и, вероятно, не будете. Пойдите домой, подумайте хорошенько, посоветуйтесь с вашими родителями, если находите с ними общий язык, в чем я, по правде говоря, сомневаюсь…

Марго хлестнула перчаткой по краю стола, встала и с искаженным от злости лицом вышла вон.

В том же доме была еще одна фирма, но там ее просто не приняли. Она вернулась домой в бешенстве. Хозяйка сварила ей два яйца, гладила ее по плечу, пока Марго жадно и сердито ела, потом принесла бутылку коньяка, две рюмки и, налив их до краев трясущейся рукой, тщательно закупорила бутылку и унесла ее.

— Ваше здоровье, — сказала она, опять садясь за рахитичный стол. — Все будет благополучно. Я как раз завтра увижу родственника и с ним переговорю.

Разговор вышел удачный, и первое время Марго забавляла новая должность, хотя, правда, было немного обидно начинать кинематографическую карьеру в таком амплуа. Через три дня ей уже казалось, что она всю жизнь только и делала, что указывала людям места. В пятницу, впрочем, была перемена программы, и это ее оживило. Стоя в темноте, прислонясь к стенке, она смотрела на Грету Гарбо[24]. Но вскоре ей стало опять нестерпимо скучно. Прошла еще неделя. Какой-то посетитель, замешкав в дверях, странно посмотрел на нее — застенчивым и жалким взглядом. Через два-три вечера он появился опять. Он был отлично одет, косил на нее жадным голубым глазом.

«Человек очень приличный, но размазня», — подумала Марго.

Когда же он появился в четвертый или пятый раз — явно не ради фильмы, которую уже раз видел, — она почувствовала слабый укол приятного возбуждения.

Но каким робким был, однако, этот малый! Выйдя как-то из кинематографа, чтобы отправиться домой, Марго увидела его неподвижно стоящим на той стороне улицы. Она засеменила, не оглядываясь, но изо всех сил кося глазками (они буквально загибались назад, словно кроличьи уши), рассчитывая, что он последует за ней. Этого, однако, не случилось: он просто исчез. Когда через два дня он опять пришел в «Аргус», был у него какой-то больной, затравленный, очень интересный вид. Отработав свое, Марго вышла, остановилась, раскрыла зонтик. Разумеется, он стоял по-прежнему на противоположной панели, и Марго хладнокровно перешла к нему, на ту сторону, но он тут же двинулся, уходя от нее, как только заметил ее приближение.

Он сам не понимал, что происходит; кружилась голова. Он чувствовал, как она идет сзади, и боялся ускорить шаг, чтобы не потерять ее, и боялся шаг замедлить, чтобы она не обогнала его. Но, дойдя до перекрестка, Альбинус принужден был остановиться: проезжали гуськом автомобили. Тут она его перегнала, чуть не попала под автомобиль и, отскочив, натолкнулась на него. Он вцепился в ее худенькую ручку, и они перешли вместе.

«Началось», — подумал Альбинус, неловко пытаясь подстроиться под ее шаг — никогда еще не доводилось ему идти бок о бок со столь миниатюрной женщиной.

— Вы совершенно мокрый, — сказала она с улыбкой.

Он взял из ее руки зонтик, и она еще теснее прижалась к нему. Одно мгновение он побоялся, что лопнет сердце, — но вдруг восхитительно полегчало, он как бы разом уловил мотив овладевшего им восторга, влажного восторга, все барабанившего и барабанившего по туго натянутому шелку зонтика над головой. Теперь слова свободно, сами собой срывались с языка, и он упивался даваемым ими новообретенным облегчением.

Дождь перестал, но они все шли под зонтиком. У ее подъезда остановились: зонтик — мокрый, блестящий, красивый — был закрыт и отдан ей.

— Не уходите еще, — взмолился он (и, держа руку в кармане, попробовал большим пальцем снять с безымянного обручальное кольцо). — Не уходите, — повторил он (и снял).

— Уже поздно, — сказала она, — моя тетя будет сердиться.

Он взял ее за кисти и с неистовством робости попытался поцеловать, но она увернулась, и его губы ткнулись в ее бархатную шапочку.

— Оставьте, — пробормотала она, наклоняя голову. — Сами знаете, это нехорошо.

— Но вы еще не уйдете, у меня никого нет в мире, кроме вас, — воскликнул он.

— Нельзя, нельзя, — ответила она, вертя ключом в замке и напирая на огромную дверь своим миниатюрным плечиком.

— Завтра я буду опять ждать, — сказал Альбинус.

Она улыбнулась ему сквозь стекло и, нырнув в сумрачный проход, скрылась во дворе.

Он глубоко вздохнул, вытащил из кармана носовой платок, высморкался, аккуратно застегнул и опять расстегнул пуговицы на пальто и, почувствовав вдруг легкость и наготу руки, поспешно надел кольцо — еще совсем теплое.

4

Дома ничего не изменилось, и это было странно. Элизабет, Ирма, Поль принадлежали точно другой эпохе, светлой и мирной, как пейзажи ранних итальянцев. Поль, весь день работавший в своей конторе, любил спокойно провести вечер у сестры. Он с нежным уважением относился к Альбинусу, его учености и вкусу, прелестным вещам, окружавшим его, — к шпинатному гобелену в столовой: охота в лесу.

Альбинус, отпирая дверь своей квартиры, с замиранием, со сквозняком в животе, думал о том, что сейчас встретится с женой: не почует ли она по выражению его лица измену? (Ибо эта прогулка под дождем уже являлась изменой — все прежнее было только вымыслом и снами.) Быть может, из-за кошмарного невезения, его заметили и о его действиях ей сообщили. Вдруг от него пахнет ее дешевыми духами? И, отпирая дверь в прихожую, он торопливо мысленно сочинял историю, которая может в случае чего пойти в ход: о молодой художнице, о бедности и таланте ее, о том, как он попытался ей помочь. Но ничто не изменилось — ни белизна двери в глубине коридора, за которой спала дочка, ни просторное пальто шурина, висевшее на вешалке (совершенно необыкновенной вешалке, обернутой в красный шелк) и такое же спокойное и добропорядочное, как всегда.

Он пошел в гостиную. Здесь собрались все: Элизабет в своем привычном твидовом платье в клетку, Поль с сигарой да еще старая знакомая, вдова барона, обедневшая во время инфляции и теперь подрабатывавшая понемногу на торговле коврами и картинами… Неважно, что они говорили: ритм повседневности действовал так успокаивающе, что он почувствовал спазму радости: ничего здесь о нем не знают.

И потом, лежа рядом с женой в мирно освещенной, неброско обставленной спальне, видя в зеркале, как обычно, часть радиатора центрального отопления (выкрашенного в белый цвет), Альбинус дивился своей двойственности: нежность к Элизабет по-прежнему была прочна и ненарушима, но в то же время ум жгла мысль, что, быть может, уже завтра, да, конечно же, завтра…

Но все это оказалось не так просто. Во второе свидание Марго искусно избегала поцелуев, и помыслить было невозможно о том, чтобы отвести ее в какой-нибудь отель. Рассказывала она о себе немного — только то, что сирота, дочь художника (курьезное, однако, совпадение), живет у тетки, очень нуждается, хотела бы переменить свою утомительную службу.

Альбинус назвался на скорую руку придуманным именем Шиффермиллера, и Марго с раздражением подумала: «Везет же мне на мельников»[25], — а затем: «Ой, врешь».

Март был дождливый, ночные прогулки под зонтиком мучили Альбинуса, и он вскоре предложил ей зайти в кафе. Кафе он выбрал маленькое, мизерное, зато безопасное, так как знакомых в таком не встретишь.

У него была манера, когда он усаживался за столиком, сразу выкладывать портсигар и зажигалку. На портсигаре Марго заметила его инициалы. Она ничего не сказала, но, немного подумав, попросила его принести телефонную книгу. Пока он своей несколько мешковатой, разгильдяйской походкой шел к телефону, она, схватив со стула его шляпу, быстро посмотрела на ее шелковое дно и прочла его имя и фамилию (необходимая мера против рассеянности художников при шапочном разборе).

А тем временем Альбинус, нежно улыбаясь, принес телефонный справочник, держа его почтительно, словно Библию, и, пользуясь тем, что он смотрит на ее длинные опущенные ресницы, Марго живо нашла его адрес и телефон и, ничего не сказав, спокойно захлопнула размякший голубой том.

— Сними пальто, — тихо сказал Альбинус, впервые обратившись к ней на «ты».

Она, не вставая, принялась вылезать из рукавов, наклоняя свою прелестную шейку и поводя то правым, то левым плечом, и на Альбинуса веяло фиалковым жаром[26], пока он помогал ей освободиться от пальто и глядел, как ходят ее лопатки, как собираются и вновь расходятся складки смугловатой кожи на позвонках. Она сняла и шляпку, посмотрелась в зеркало и, послюнявив палец, пригладила на висках черные акрошкеры.

Альбинус сел рядом с ней, не спуская глаз с этого лица, в котором все было прелестно: и жаркий цвет щек, и блестящие от шерри губы, и детское выражение удлиненных карих глаз, и чуть заметное пушистое пятнышко на нежном изгибе левой скулы.

«Если бы мне сказали, что за это меня завтра повесят, — подумал он, — я все равно бы на нее смотрел».

Даже легкая вульгарность, берлинский перелив ее речи перенимали особое очарование у звучности ее голоса, у блеска белозубого рта. Смеясь, она сладко жмурилась, и ямочка пускалась в пляс на ее щеке. Он хотел взять ее руку, но она ее тут же отдернула.

— Ты сведешь меня с ума, — пробормотал Альбинус.

Марго хлопнула его по кисти и сказала, тоже на «ты»:

— Веди себя хорошо, будь послушным.

Первой мыслью Альбинуса на другое утро было: «Так дальше невозможно, просто невозможно. Следует взять для нее комнату — к черту тетку. Мы будем одни, мы будем одни. Обучать арсу аморису. Она еще так молода… так чиста, так сводит меня с ума…»

— Ты спишь? — тихо спросила Элизабет.

Он притворно зевнул и открыл глаза. Элизабет, в голубой ночной сорочке, сидела на краю постели и читала письма.

— Что-нибудь интересное? — спросил Альбинус, чуть удивленно глядя на ее пресно-белое предплечье.

— Он просит у тебя опять денег. Говорит, что жена и теща больны, что против него интригуют. Говорит, что даже на краски денег не хватает. Мне кажется, ему нужно помочь.

— Да-да, непременно, — отвечал Альбинус, необычайно живо представив себе покойного отца Марго — тоже, вероятно, старого, малодаровитого, разжеванного жизнью художника.

— А это — приглашение в «Палитру», придется пойти. А это — из Америки.

— Прочти вслух, — попросил он.

— «Дорогой сэр. Боюсь, у меня не так много накопилось пока новостей, о которых необходимо вам сообщить, но кое-что мне все же хотелось добавить к написанному вам ранее пространному письму, на которое вы, к слову сказать, пока не ответили. Поскольку я предполагаю приехать осенью…»

Тут затрещал телефон на ночном столике. Элизабет цокнула языком и взяла трубку. Альбинус, растерянно глядя на ее нежные пальцы, сжимающие белую трубку, вчуже слышал микроскопический голос, говоривший с другого конца.

— А, здравствуйте, — воскликнула Элизабет и сделала мужу ту определенную гримасу, по которой он всегда знал, что звонит баронесса, большая телефонница.

Он потянулся за письмом из Америки и посмотрел на дату. Странно, что он до сих пор не удосужился ответить на предыдущее, Вошла Ирма, всегда приходившая по утрам здороваться о родителями. Она молча поцеловала отца, затем — мать, которая слушала телефонное повествование с закрытыми глазами и то невпопад бормотала нечто, что могло быть истолковано как признак согласия, то изображала притворное изумление.

— Чтобы никаких сюрпризов няне сегодня не было, — тихо сказал Альбинус дочке. Ирма улыбнулась и, разжав кулачок, показала, что он полон стеклянных шариков.

Она была некрасивая; веснушки густо обсыпали ее бледный, набыченный лобик, ресницы также были белесыми, а излишне длинный нос был словно приставлен к, маленькому личику.

— Спасибо, непременно, — облегченно проговорила Элизабет и повесила трубку.

Альбинус готов был вновь вернуться к чтению письма. Элизабет держала дочь за руки и что-то забавное ей говорила, смеясь, целуя ее и слегка подергивая после каждой фразы. Ирма сдержанно улыбалась и скребла ногой по полу. Опять затрещал телефон. На этот раз Альбинус приложил трубку к уху.

— Здравствуй, милый Альберт, — сказал женский голос.

— Кто говорит? — спросил Альбинус и вдруг почувствовал слабое головокружение, словно спускается на очень быстром лифте.

— Нехорошо было меня обманывать, — продолжал голос, — но я тебя прощаю. Я хотела только тебе сказать, что…

— Вы ошиблись номером, — хрипло сказал Альбинус и разъединил, в то же время с ужасом подумав, что как он давеча слышал голос баронессы, просачивавшийся с того конца, так и Элизабет могла сейчас что-то слышать.

— Что это было? — с любопытством спросила она. — Отчего ты такой красный?

— Какая-то дичь! Ирма, уходи, нечего тебе тут валандаться. Совершенная дичь. Уже десятый раз за два дня попадают ко мне по ошибке. Он пишет, что, вероятно, приедет к концу года. Буду рад с ним познакомиться.

— Кто пишет?

— Ах, господи, никогда ничего сразу не понимаешь. Этот самый американец, Рекс.

— Какой Рекс? — уютно спросила Элизабет.

5

Вечерняя встреча выдалась довольно бурная. Весь день Альбинус пробыл дома, боясь, что Марго позвонит опять. Когда она вышла из «Аргуса», он прямо с того начал:

— Послушай, крошка, я запрещаю тебе звонить ко мне. Это черт знает что такое. Если я не сообщил тебе моей фамилии, значит, были к тому основания.

— Что ж, между нами все кончено, — спокойно сказала Марго и пошла не оглядываясь.

Он стоял, беспомощно глядя ей вслед. Какой промах — надо было смолчать, она в самом деле подумала бы, что ошиблась… Тихонько обогнав ее, Альбинус пошел рядом.

— Прости меня, — сказал он. — Не нужно на меня сердиться, Марго. Я без тебя не могу. Вот я все думал: брось службу. Я богат. У тебя будет своя комната, квартира, все что хочешь.

— Ты лжец, трус и дурак[27], — проговорила Марго (давая ему довольно точную оценку). — И потом, ты женат — вот почему все прячешь кольцо в кармане пальто. Да, конечно же, женат, иначе ты не был бы со мной так груб по телефону.

— А если я женат, — спросил Альбинус, — ты со мной больше не будешь встречаться?

— Мне какое дело? Надувай ее, ей, должно быть, полезно.

— Марго, не надо, — взмолился Альбинус.

— А ты меня не учи.

— Марго, послушай, это правда — у меня есть семья, но я прошу тебя, эти насмешки лишние… Ах, погоди, Марго! — добавил он, попытавшись поймать ее, промахнувшись, сумев уцепиться лишь за ее потрепанную сумочку.

— Поди ты к дьяволу! — крикнула она и захлопнула ему дверь в лицо.

6

— Погадайте мне, — сказала Марго хозяйке, и та вынула из-за пустых бутылок от пива колоду карт, столь затертых, что у них отвалились почти все уголки и они казались совершенно круглыми. Появился богатый брюнет, потом хлопоты, какая-то пирушка, долгое путешествие…

«Надо посмотреть, как он живет, — думала Марго, облокотясь на стол. — Может, он все-таки шантрапа и не стоит связываться. Или рискнуть?»

На следующее утро в то же самое время она позвонила снова. Элизабет была в ванной. Альбинус заговорил почти шепотом, посматривая на дверь. Несмотря на тошнотворный страх, он испытывал безумное счастье оттого, что Марго его простила.

— Моя любовь, — тихо бормотал он, — моя любовь.

— Слушай, когда твоей женушки сегодня не будет дома? — спросила она со смехом.

— Не знаю, — отвечал он, похолодев, — а что?

— Я хочу к тебе прийти на минутку.

Он промолчал. Где-то стукнула дверь.

— Я боюсь дольше говорить, — пробормотал Альбинус.

— Если я приду к тебе, то поцелую.

— Сегодня не знаю. Нет, не выйдет, — сказал он через силу. — Если я сейчас повешу трубку, не удивляйся, вечером тебя увижу, мы тогда… — Он повесил трубку и некоторое время сидел неподвижно, слушая гром сердца. «Я действительно трус, — подумал он. — Она в ванной еще провозится с полчаса…»

— У меня маленькая просьба, — сказал он Марго при встрече. — Сядем в такси.

— В открытое, — вставила Марго.

— Нет, это слишком опасно. Обещаю тебе хорошо себя вести, — добавил он, любуясь ее по-детски поднятым к нему лицом, очень белым при свете уличного фонаря.

— Вот что, — заговорил он, когда они очутились в таксомоторе, — во-первых, я на тебя, конечно, не в претензии за то, что ты мне звонишь, но я прошу и даже умоляю тебя больше этого не делать, моя прелесть, мое сокровище. («Давно бы так», — подумала Марго.) А во-вторых, объясни мне, как ты узнала мою фамилию?

Она без всякой надобности солгала, что его, дескать, знает в лицо одна ее знакомая, которая их видела вместе на улице.

— Кто такая? — спросил с ужасом Альбинус.

— Ах, простая женщина, родня, кажется, кухарки или горничной, служившей у тебя когда-то.

Альбинус мучительно напряг память.

— Я, впрочем, сказала ей, что она обозналась, — я умная девочка.

В автомобиле переливались пятнистые потемки, и четвертинки, половинки и целые квадраты пепельного света пронзали его насквозь, вносясь в одно окно и вылетая из другого. Марго сидела до одури близко, от нее шло какое-то блаженное, животное тепло. «Я умру, если не буду ею обладать, или свихнусь», — подумал Альбинус.

— В-третьих, — сказал он вслух, — найди себе квартирку в две-три комнаты с кухней — с условием, что ты позволишь мне к тебе заглядывать.

— Ты, кажется, забыл, Альберт, наш утренний разговор.

— Но это так опасно, — простонал Альбинус. — Вот, например, завтра я буду один приблизительно с четырех до шести. Но мало ли что может случиться… — И он представил себе, как жена ненароком воротится с дороги за чем-то, что забыла прихватить с собой.

— Но я же тебя поцелую, — тихо сказала Марго. — И знаешь, все в жизни всегда можно объяснить.

На следующий день Элизабет с Ирмой ушли в гости, а служанку Фриду он отослал с поручением — отнести пару книг на другой конец города. По счастью, у кухарки был выходной.

Сейчас он был один. Наручные часы остановились несколько минут назад, но большие часы в столовой шли точно, а высунувшись из окна, он мог разглядеть и циферблат на здании церкви. Четверть пятого. Ясный ветреный день в середине апреля. По залитой солнечным светом стене дома напротив диагонально струилась стойкая тень дыма из теневой трубы. Заплешины высохшего после недавнего дождя асфальта торчат среди непросохших луж, образующих гротескные черные скелеты, как будто кем-то нарисованные поперек дороги.

Половина пятого. Она может объявиться в любую минуту.

Всякая мысль о Марго, о ее тонком отроческом сложении и шелковистой коже, о касании ее забавных, неухоженных ручонок всегда вызывала у него приступ болезненно-пронзительного желания. Представление об обещанном поцелуе наполняло его таким блаженством, что, казалось, дальше некуда. Однако за этим еще открывалась длинная череда зеркал, а в них — смутные белые очертания еще недосягаемой фигуры, той самой фигуры, которую еще недавно множество молодых живописцев так добросовестно и так плохо рисовали. Но об этих скучных часах в студии Альбинус ровно ничего не знал, хотя, благодаря причудливому капризу судьбы, он нечаянно уже увидел на днях ее обнаженную фигуру; старый доктор Ламперт показывал ему рисунки углем, сделанные два года назад его сыном, и среди них был портрет девочки с коротко остриженными волосами, сидевшей, подобрав под себя ноги, на мате, опершись на вытянутую руку и прижавшись щекой к плечу.

— Нет, горбун, на мой взгляд, вышел лучше, — сказал Альбинус, вернувшись к другому листу, где был изображен бородатый урод. — Как жаль, что он бросил занятия живописью, — добавил он, захлопнув папку.

Без десяти пять. Она уже опоздала на двадцать минут.

— Подожду до пяти и спущусь на улицу, — прошептал он.

В это мгновение он завидел ее — она переходила улицу, без пальто, без шляпы, словно жила поблизости.

«Есть еще время сбежать, не пустить», — подумал он, но вместо этого на цыпочках вышел в прихожую и, когда услышал ее по-детски легкий шаг на лестнице, бесшумно открыл дверь.

Марго, в коротком красном платье, с открытыми руками, улыбаясь взглянула в зеркало, потом повернулась на одной ноге, приглаживая затылок.

— Ты роскошно живешь, — сказала она, сияющими глазами окидывая широкую прихожую с большими дорогими картинами, фарфоровой вазой в углу и кремовым кретоном вместо обоев. — Сюда? — спросила она, толкнув дверь, — и охнула.

Он, замирая, взял ее одной рукой за талию и вместе с ней глядел на хрустальную люстру, словно и сам был чужой здесь, — но видел, впрочем, только расплывающийся туман. Она стояла не двигаясь, слегка покачиваясь, скрестив ноги, стреляя по сторонам глазами.

— Однако, я не знала, что ты так богат, — сказала она, перейдя в следующую комнату. — Боже, какие ковры!

Буфет в столовой так на нее подействовал, что Альбинусу удалось незаметно нащупать ее ребра и — повыше — горячую, нежную мышцу.

— Дальше, — сказала она нетерпеливо.

Зеркало отразило бледного, серьезного господина, идущего рядом со школьницей в выходном платье. Он осторожно погладил ее по голой руке — зеркало затуманилось…

— Дальше, — сказала Марго.

Он жаждал поскорее привести ее в кабинет. Вернись жена раньше, чем он рассчитывал, все было бы просто: юная художница, нуждающаяся в помощи.

— А там что? — спросила она.

— Там детская. Ты все уже осмотрела, пойдем в кабинет.

— Пусти, — сказала она, заиграв ключицами.

Он всей грудью вздохнул, словно не дышал все то время, пока держал её, идя с нею рядом.

— Там детская, моя милая. Всего лишь детская — ничего интересного.

Но она и туда вошла. У него было странное желание вдруг крикнуть ей: пожалуйста, ничего не трогай. Но она уже держала в руках пурпурного плюшевого слона. Он взял это из ее рук и бросил в угол. Марго засмеялась.

— Хорошо живется твоей девочке, — сказала она и открыла следующую дверь.

— Марго, полно, — сказал с мольбой Альбинус. — Мы, слишком далеко ушли от прихожей, и отсюда не слышно звонка. Все это страшно рискованно.

Но она, как взбалмошный ребенок, увернулась, через коридор вошла в спальню. Там она села у зеркала (сегодня зеркала трудились отчаянно), повертела в руках щетку с серебряной спиной, понюхала горлышко флакона с серебряной крышечкой.

— Пожалуйста, оставь, — сказал Альбинус.

Тогда она проскользнула мимо него, отбежала к двуспальной кровати и села на край, по-детски натягивая спустившийся чулок, поправляя подвязку и показывая кончик языка.

«…А потом застрелюсь», — подумал Альбинус, мгновенно теряя голову.

Он бросился к ней, раскинув руки, но она, увильнув, с ликующим криком выбежала из комнаты. Он кинулся за ней, но опоздал. Марго захлопнула дверь и, громко дыша и смеясь, повернула снаружи ключ (ах, как билась о дверь та бедная толстуха, как колотила и визжала!).

— Марго, отопри немедленно, — тихо сказал Альбинус.

Он услышал ее быстро, с пританцовыванием удаляющиеся шаги.

— Отопри, — повторил он громче.

Тишина.

«Опасное существо, — подумал он. — Какое, однако, фарсовое положение».

Он испытывал страх. Было жарко. Он не привык носиться по комнатам. Жгло мучительное чувство обманутой жажды. Неужели она ушла? Нет, кто-то ходил по квартире. Он перепробовал все ключи, что нашел в кармане. Затем, уже теряя терпение, бешено затряс дверь.

— Отопри немедленно! Слышишь?

Шаги приблизились. Это была не Марго.

— Эй, что случилось? — раздался неожиданный голос — Поля! — Ты заперт? Выпустить тебя?

Дверь открылась. Поль выглядел взволнованным.

— Что случилось, старина? — повторил он свой вопрос и с изумлением уставился на лежащую на полу расческу.

— Глупейшая история… Я сейчас тебе расскажу… Пойдем в кабинет, выпьем по рюмке.

— Ты чертовски меня напугал, — сказал Поль. — Я думал, Бог знает что случилось. Хорошо, знаешь, что я зашел. Элизабет мне говорила, что будет дома к шести. Хорошо, что я пришел раньше. Кто тебя запер? Надеюсь, горничная не сошла с ума?

Альбинус стоял к нему спиной, доставая бутылку коньяка из шкапа.

— Ты никого не встретил на лестнице? — спросил он, стараясь говорить внятно.

— Я поднялся на лифте, — сказал Поль.

«Пронесло», — подумал Альбинус, и настроение у него резко пошло на поправку. (Какой все же опасный идиотизм забыть, что и у Поля был ключ от квартиры!)

— Понимаешь, какая штука, — сказал он, пригубив коньяк, — был вор. Этого не следует, конечно, сообщать Элизабет. Понимаешь, он думал, очевидно, что никого нет дома. Вдруг слышу: что-то творится с входной дверью. Выхожу из кабинета и хочу посмотреть, что только что щелкнуло, и вижу: в спальню прокрадывается какой-то человек. Я за ним. Хотел его схватить, но он оказался ловчее и запер меня. Жаль, что ему удалось улизнуть. Я думал, что ты его встретил.

— Ты шутишь, — сказал Поль с испугом.

— Отнюдь нет. Я был в кабинете, вдруг слышу, входная дверь щелкнула. Тогда я выхожу, чтобы посмотреть…

— Но ведь он, вероятно, успел что-то стащить. Нужно проверить. Нужно заявить в полицию.

— Ах, он не успел, — сказал Альбинус. — Все это произошло мгновенно, я его спугнул.

— А как он выглядел?

— Обыкновенно, просто парень в кепке. Здоровенный. И, похоже, недюжинно сильный.

— Так ведь он мог изувечить тебя! Какое неприятное происшествие. Пойдем, надо все осмотреть.

Они прошли по всем комнатам, проверили замки. Все было чинно и сохранно. Уже к концу их исследования, когда они проходили через библиотечную, у Альбинуса вдруг от ужаса потемнело в глазах: между шкапами, из-за вертучей этажерки, выглядывал уголок ярко-красного платья. Каким-то чудом Поль ничего не заметил, хотя добросовестно рыскал глазами по сторонам. В соседней комнате располагалась коллекция миниатюр, и там он согнулся над наклонным стеклом.

— Оставь, Поль, довольно, — сказал Альбинус хрипло. — Нет смысла продолжать. И так ясно, что он ничего не взял.

— Какой у тебя вид, — воскликнул Поль, когда они вернулись в кабинет. — Бедный! Знаешь, надо все же сменить замок или всегда запирать дверь на задвижку. А как быть с полицией? Может быть, ты хочешь, чтобы я…

— Tcc! — прошипел Альбинус.

Донеслись звуки приближающихся голосов. Явились: Элизабет, Ирма с бонной и подружкой — толстой, с неподвижным кротким лицом, но аховой озорницей. Альбинусу казалось, что тянется страшный сон. Присутствие Марго в доме было чудовищно, невыносимо… Вернулась горничная, принеся обратно книги; не удивительно, что не нашла по данному адресу того, кому они предназначались! Кошмарный сон между тем сгущался. Он предложил всем отправиться в театр, но Элизабет сказала, что утомлена. За ужином он напрягал слух, чтобы не упустить какой-нибудь подозрительный шорох, и не замечал, что ест (ел, кстати, холодную говядину с соленым огурцом). Поль все посматривал по сторонам, то покашливая, то что-то тихонько напевая — только бы этот беспокойный олух, думал Альбинус, сидел на месте, только бы не разгуливал. Была ужасная возможность: дети начнут резвиться по всем комнатам, но у него не хватало решимости пойти и запереть дверь библиотечной. А ведь могли возникнуть невообразимые осложнения. К счастью, подруга Ирмы скоро ушла, и Ирму уложили спать. Ему казалось, что все они — и Элизабет, и Поль, и прислуга, и он сам — беспрестанно как-то расползаются по всей квартире, вместо того чтобы, как следовало, держаться компактно, и не дают Марго возможности выскользнуть, — если вообще она собирается это сделать.

В десять Поль наконец ушел. Фрида, как всегда, замкнула за ним дверь на цепочку, задвинула стальной засов. Теперь уж Марго не выбраться!

— Ужасающе хочется спать, — сказал Альбинус жене, нервно зевая, и зазевал не переставая. Они легли. Все было тихо в доме. Вот Элизабет собралась потушить свет.

— Ты спи, — сказал он, — а я еще пойду почитаю.

Она дремотно улыбнулась, не заметив его непоследовательности.

— Только потом не буди меня, — пробормотала она.

Все было тихо, неестественно тихо. Казалось, что тишина накапливается, накапливается, а потом вдруг перельется через край и рассмеется. Он соскользнул с кровати и в пижаме и в мягких туфлях бесшумно пошел по коридору. Странно сказать: страх рассеялся. Кошмар теперь перешел в то несколько бредовое, но блаженное состояние абсолютной свободы, присущее грешным сновидениям[28].

Альбинус на ходу расстегнул ворот пижамы. Все в нем содрогнулось. «Ты сейчас, вот сейчас будешь моей», — подумал он, тихо открыл дверь библиотечной и включил приглушенный свет.

— Марго, сумасшедшая, — сказал он жарким шепотом.

Но это была всего лишь красная шелковая подушка, которую он сам же на днях принес, чтобы, удобно устроившись, просматривать «Историю искусства» Нонненмахера (10 томов, ин-фолио)[29].

7

Марго сообщила хозяйке, что скоро переезжает. Все складывалось чудесно. В воздухе жилья своего поклонника она почувствовала добротность и основательность его богатства. Жена, судя по фотографии на ночном столике, нимало не походила на даму, которую Марго представляла себе, — пышнотелую, высокомерную, с мрачным выражением и железной хваткой; напротив, это, видно, была смирная, нехваткая женщина, которую можно отстранить без труда.

Сам Альбинус даже нравился ей: у него была благородная наружность, от него веяло душистым тальком и хорошим табаком. Разумеется, густое счастье ее первой любви было неповторимо. Она запрещала себе вспоминать Миллера, меловую бледность его впалых щек, неопрятные черные волосы, длинные, всепонимающие руки.

Альбинус мог успокоить ее, утолить жар, — как те холодные листья подорожника, которые так приятно прикладывать к воспаленному месту. А кроме всего — Альбинус был не только прочно богат, он еще принадлежал к тому миру, где свободен доступ к сцене, к кинематографу. Нередко, заперев дверь, Марго делала перед зеркалом страшные глаза или расслабленно улыбалась, а не то прижимала к виску подразумеваемый револьвер. И ей сдавалось, что ухмылочки и улыбочки у нее выходили не менее ушлые, чем у любой фильмовой актрисы.

После вдумчивых и основательных поисков она нашла в отличном районе неплохую квартиру. Альбинус так растерялся и обмяк после ее визита, что она пожалела его и без лишних церемоний взяла у него пухлую пачку купюр, которые он ей сунул в сумочку во время вечерней прогулки. Более того, в подъезде она позволила поцеловать себя. Пламя этого поцелуя осталось при нем и вокруг него, будто цветной ореол, в котором он вернулся домой и который он не мог оставить в передней, как свою черную фетровую шляпу, и, войдя в спальню, он недоумевал, неужто жена не видит этого ореола.

Но Элизабет, тридцатипятилетняя, мирная Элизабет, ни разу не подумала о том, что муж может ей изменить. Она знала, что у Альбинуса были до женитьбы мелкие увлечения, она помнила, что и сама, девочкой, была тайно влюблена в старого актера, который приходил в гости к отцу и смешно изображал за столом, как мычат коровы. Она слышала и читала о том, что мужья и жены вечно изменяют друг другу, — об этом были и сплетни, и романтические поэмы, и забавные анекдоты, и знаменитые оперы. Но она была совершенно просто и непоколебимо убеждена, что ее брак — особенный, чудесный и чистый, что ему ничего не может грозить.

Вечера, проводимые Альбинусом вне дома, как он утверждал, с какими-то художниками, заинтересовавшимися его кинематографической идеей, ни разу не вызвали у Элизабет ни малейшего подозрения. Раздражительность и нервность мужа она объясняла погодой — май выдался необыкновенно странный: то жарко, то ледяные дожди с градом, который отскакивал от подоконников, словно крошечные теннисные мячики.

— Не поехать ли нам куда-нибудь? — вскользь предложила она как-то. — В Тироль, скажем, или в Рим?

— Поезжай, если хочешь, — ответил Альбинус. — У меня дела по горло, ты отлично знаешь.

— Да нет, я просто так, — сказала Элизабет и отправилась с Ирмой смотреть в Зоологическом саду слоненка, у которого, как выяснилось, почти что не было хобота и короткая пушистая бахрома топорщилась вдоль всего хребта.

Другое дело Поль. История с запертой дверью оставила в нем неприятный осадок. Альбинус не только не заявил в полицию, но даже как будто рассердился, когда Поль об этом опять заговорил. Поль невольно задумался — старался вспомнить, не заметил ли он все-таки кого-нибудь подозрительного, когда входил в дом, направляясь к лифту. Ведь он был очень наблюдателен — он заметил, например, кошку, которая выпрыгнула откуда-то и проскользнула между металлическими прутьями ограды палисадника, девочку в красном платье, для которой придержал дверь, приглушенный смех и пение, доносившиеся из швейцарской, где, как обычно, играло радио. Очевидно, взломщик сбежал вниз, пока он поднимался на лифте. Но откуда все-таки это неприятное чувство?

Супружеское счастье сестры было для него чем-то пленительно святым. Когда, через несколько дней после истории со взломщиком, его соединили по телефону с Альбинусом, пока тот говорил с кем-то другим (классический метод Парки[30] — подслушивать), он чуть не проглотил кусочек спички, которой копал в зубах, услышав такие слова:

— Не спрашивай, а покупай что хочешь.

— Но ты не понимаешь, Альберт, — привередливо проговорил вульгарный женский голос.

Тут Поль повесил трубку, судорожным движением, словно нечаянно схватил змею.

Вечером, сидя с сестрой и зятем, он не знал, как держаться, о чем говорить. Он просто сидел, смущенно и суетливо тер подбородок, мельтешил своими толстыми ногами, норовя закинуть одну поверх другой, вытаскивал из жилетного кармана часы и, поглядев на них, совал безликое, безрукое чудище обратно. Он был из тех впечатлительных людей, которые краснеют до слез от чужой неловкости.

Неужели человек, которого он любил и почитал, способен обманывать Элизабет? «Нет, нет, это ошибка, это глупое недоразумение, — уговаривал он себя, глядя на спокойное лицо Альбинуса, читавшего книгу, на тщательность, с которой он, покашливая время от времени, чтобы прочистить горло, разрезал страницы ножом из слоновой кости… — Не может быть… Меня навела на эти мысли запертая дверь. Подслушанные слова объясняются как-нибудь очень просто. И как же можно обманывать Элизабет?»

Она сидела в углу дивана и неторопливо, добросовестно рассказывала содержание пьесы, которую недавно видела. Ее светлые глаза, окаймленные веснушками, были такими же искренними, как и у ее матери, а ненапудренный нос трогательно лоснился. Поль кивал и улыбался. Он, впрочем, не понимал ни слова, точно она говорила по-русски. Тут внезапно, на секунду, он перехватил взгляд Альбинуса, поверх книги брошенный на него.

8

Между тем Марго сняла квартиру и накупила немало хозяйственных вещей, начиная с холодильника. Невзирая на то что Альбинус щедро — и даже с каким-то умилением — раскошелился, платил-то он, собственно, вслепую, ибо не только не видал снятой квартиры, но даже не знал адреса. Марго уговорила его, что будет гораздо забавнее, если он придет к ней лишь тогда, когда все будет готово.

Прошла неделя; предполагалось, что она позвонит в субботу, и он весь день сторожил телефон. Но телефон блестел и безмолвствовал. В понедельник он решил, что Марго надула его и навсегда исчезла. Под вечер явился Поль (эти посещения были теперь адом для них обоих). Как назло, Элизабет не было дома. Поль сел в кабинете против Альбинуса, курил и смотрел на кончик своей сигары. За последнее время он даже похудел. «Он все знает, — с минутным содроганием подумал Альбинус. — Ну и пускай. Он мужчина, должен понять».

Вошла Ирма, и Поль оживился, посадил ее к себе на колени, смешно екнул, когда она, усаживаясь поудобней, нечаянно въехала кулачком в его живот.

Элизабет вернулась. Альбинусу вдруг показалась невыносимой перспектива ужина, длинного вечера. Он объявил, что не ужинает дома, жена лишь добродушно спросила, почему он раньше не предупредил.

Им владело одно желание: во что бы то ни стало, сейчас же разыскать Марго. Судьба не имела права, посулив такое блаженство, притвориться, что ничего не обещано. Его охватило такое отчаяние, что он решился на довольно опасный шаг. Он знал, где находилась ее прежняя комната, он знал также, что она там жила со своей теткой. Туда-то он и направился. Проходя через двор, он увидел какую-то горничную, стелившую в одной из нижних комнат у открытого окна постель, и обратился к ней.

— Фрейлейн Петерс? — переспросила она, не выпуская из рук подушку, которую выбивала. — Кажется, съехала. Впрочем, посмотрите сами. Пятый этаж, левая дверь.

Альбинусу открыла растрепанная женщина с красными глазами, но цепочки не сняла, говорила с ним через щелку. Она спросила, что ему нужно.

— Я хочу узнать новый адрес фрейлейн Петерс. Она тут жила со своей теткой.

— С теткой? — не без интереса произнесла женщина и только тогда сняла цепочку. Она его ввела в крохотную комнату, где все дрожало и звякало от малейшего движения и где на клеенчатой скатерти, покрытой коричневыми круглыми пятнами, стояли тарелка с картофельным пюре, соль в прорванном мешочке, три пустые бутылки из-под пива, и, как-то загадочно улыбаясь, предложила ему сесть.

— Если бы я была ее теткой, — сказала она, подмигнув, — то, вероятно, я не знала бы ее адреса. Тетки, — добавила она с определенной горячностью, — никакой, собственно, у нее нет.

«Пьяна», — подумал устало Альбинус.

— Послушайте, — проговорил он, — я вас прошу сказать мне, куда она переехала.

— Она у меня снимала комнату, — задумчиво сказался та, с горечью размышляя о неблагодарности Марго, скрывшей и богатого друга, и новый свой адрес, который, впрочем, оказалось нетрудно вынюхать.

— Как же быть? — воскликнул Альбинус. — Где же я могу узнать?

Да, все-таки она неблагодарная. А ведь она ей так помогала; поди знай, удовольствие или неприятность доставит она Марго (а она-то уж предпочла бы доставить неприятность) тем, что даст этому крупному, взволнованному, синеглазому господину, на которого так грустно смотреть, нужную ему справку. И она, вздохнув, дала.

— И за мной раньше охотились, и за мной, — бормотала она, провожая его, — да, и за мной…

Было полвосьмого вечера[31]. Фонари уже зажглись, и нежные оранжевые огни казались прелестными на бледном фоне сумерек. Небо было еще совсем голубое, и лишь одно-единственное оранжево-розовое облачко застыло где-то в отдаленье, и от ощущения шаткости равновесия между светом и тенью у Альбинуса кружилась голова.

«Сейчас будет рай», — думал он, летя в таксомоторе по шуршащему асфальту.

Перед большим кирпичным домом, где она жила, росли три тополя. Новехонькая медная табличка с ее именем красовалась на двери. Угрюмая бабища с красными, как сырое мясо, руками, пошла о нем доложить. «Уже кухарку завела», — подумал Альбинус с любовью.

— Входите, — сказала вернувшаяся тем временем кухарка. Он пригладил свои жидковатые волосы и вошел.

Марго лежала в кимоно на уродливой цветистой кушетке, заломив руки за голову; на животе у нее покоилась корешком вверх открытая книга.

— Какой ты шустрый, — сказала она, лениво протягивая руку.

— Ты как будто знала, что я сегодня приду, — прошептал он едва слышно. — Спроси, как я выюлил твой адрес.

— Я же тебе написала адрес, — сказала она и, вздохнув, приподняла кверху локотки.

— Нет, это было уморительно, — продолжал Альбинус, не слушая ее и с нарастающим чувством наслаждения глядя на эти накрашенные губы, которые он сейчас… — Уморительно — особенно этот твой кунштюк с воображаемой теткой, при помощи которой ты мне все баки забивала.

— Зачем ты ходил туда? — произнесла Марго, внезапно рассвирепев. — Ведь я же написала тебе мой адрес. Справа наверху, совершенно отчетливо.

— Наверху? Отчетливо? — повторил Альбинус, недоуменно насупившись. — О чем ты?

Она захлопнула книгу и привстала.

— Да ведь письмо ты получил?

— Какое письмо? — спросил Альбинус — вдруг приложил ладонь ко рту, и глаза его расширились.

— Я сегодня утром послала тебе письмо, — сказала Марго, вновь улегшись и глядя на него с любопытством. — Я так и рассчитала, что ты с вечерней почтой получишь его и сразу ко мне придешь.

— Не может быть! — крикнул Альбинус.

— Еще как может. Ах, я готова тебе пересказать, слово в слово: «Дорогой Альберт, гнездышко свито, и птичка ждет тебя. Только не целуй слишком крепко, а то у твоей девочки может закружиться голова». Все.

— Марго, — хрипло прошептал он, — Марго, что ты наделала… Ведь я ушел раньше. Ведь почта приходит в без четверти восемь. Ведь…

— Ну знаешь, в этом моей вины нет, — сказала она. — Знаешь, тебе непросто угодить. Я ему так мило пишу, а он…

Она дернула плечами, взяла книгу и повернулась на бок. На правой странице была фотография Греты Гарбо[32].

Альбинус мельком подумал: «Как странно, случается катастрофа, а человек замечает какую-то картинку». Без двадцати восемь. Марго лежала, изогнутая и неподвижная, как ящерица.

— Ты же меня… Ты меня… — начал он, чуть ли не крича во весь голос, но не закончил и выбежал из комнаты, загремел вниз по лестнице, вскочил в проезжавший таксомотор и, сидя на краешке, подавшись вперед (как бы выигрывая несколько дополнительных дюймов), глядел на спину шофера, но спина эта не внушала надежды.

Приехав, он выпрыгнул из машины и расплатился, как платят таксистам герои кинофильмов[33], — слепо сунул монету. Близ палисадника он заприметил знакомую фигуру — долговязого, расставившего ноги хером почтальона, говорящего с толстяком швейцаром.

— Мне есть письма? — задыхаясь, спросил Альбинус.

— Только что отнес к вам наверх, — ответил почтальон с дружелюбной улыбкой.

Альбинус поднял глаза. Окна его квартиры были ярко освещены — все без исключения, и это выглядело необычно. С колоссальным трудом он заставил себя войти в дом и начал подниматься. Одна площадка. Вторая. «Позволь мне объяснить… Молодая художница, очень нуждающаяся… У нее с головой не все в порядке, пишет любовные письма незнакомым людям». Чушь — игра сыграна.

Не дойдя до своей двери, он вдруг повернул и побежал вниз. Мелькнула кошка, гибко скользнула сквозь решетку.

Через десять минут он опять вошел в ту комнату, в которую недавно входил таким веселым. Марго лежала на диване все в той же позе — застывшей ящерицы. Книга была открыта на той же странице. Альбинус сел поодаль и принялся трещать суставами пальцев.

— Перестань, — сказала Марго, не поднимая головы.

Он подчинился, но тут же затрещал снова.

— Ну что же, письмо пришло?

— Ах, Марго, — произнес он и несколько раз прочистил горло. — Поздно, поздно! — вдруг вскричал он петушиным голосом.

Он встал, прошелся по комнате, высморкался и сел снова на то же место.

— Она читает все мои письма, — проговорил он, глядя сквозь дрожащий туман на носок своего башмака и легонько топая им по расплывчатому узору на ковре.

— Ты бы ей запретил.

— Ах, Марго, что ты понимаешь в этом… Так было всегда — это привычка, удовольствие. Могла даже сунуть какое-нибудь письмо невесть куда, прежде чем я его успевал прочитать. Были всякие смешные письма… Как ты могла? Я просто не знаю, что она сделает теперь. Разве что чудо… хоть этот раз, хоть этот, — была бы занята другим… или… Нет, бессмысленно!

— Ты только не выходи в прихожую, когда она прикатит, я одна к ней выйду.

— Кто? Когда? — спросил он, смутно припоминая давешнюю полупьяную ведьму; как давно это было.

— Когда? Вероятно, сейчас. У нее ведь теперь мой адрес.

Альбинус все не понимал.

— Ах, ты вот о чем, — пробормотал он наконец. — Какая же ты глупая, Марго! Поверь, что как раз это никак не может случиться. Все — но только не это.

«Тем лучше», — подумала Марго, и ей стало вдруг чрезвычайно весело. Посылая письмо, она рассчитывала на гораздо более банальный результат: муж не показывает, жена злится, топает ногой, бьется в истерике. Первая брешь сомнения была бы пробита, и это облегчило бы Альбинусу дальнейший путь. Теперь же случай помог, все разрешилось одним махом. Она выпустила книгу, тут же соскользнувшую на пол, и посмотрела с улыбкой на его опущенное дрожащее лицо. «Самое время вступать в игру», — подумала она.

Марго вытянулась, почувствовав в своем стройном теле вполне приятное предвкушение, и сказала, глядя в потолок:

— Пойди сюда.

Он подошел; сокрушенно мотая головой, сел на край кушетки.

— Поцелуй же меня, — произнесла она, жмурясь. — Я тебя утешу.

9

Западный Берлин, майское утро. Люди в белых кепи метут улицы. Кто они — владельцы старых кожаных ботинок, брошенных в сточную канаву? В плюще егозят воробьи. Автомобиль, развозящий молоко, шелестит толстыми шинами, словно по шелку; в слуховом окошке на скате зеленой черепичной крыши отблеск солнца. Воздух еще не привык к звонкам и гудкам далекого транспорта и ласково принимает и носит эти звуки как нечто ломкое, дорогое. В палисадниках цветет персидская сирень; белые бабочки, несмотря на утренний холодок, летают там и сям, будто в деревенском саду. Все это окружило Альбинуса, когда он вышел из дома, где провел ночь.

Он чувствовал мертвую зыбь во всем теле: хотелось есть, он не побрился и не помылся, неуютное прикосновение вчерашней рубашки к коже раздражало. Не диво, что был он так опустошен: эта ночь явилась той, о которой он только и думал с маниакальной силою всю жизнь. Уже по одному тому, как она сводила лопатки и мурлыкала, когда он только еще щекотал губами ее опушенную спину, он понял, что получил именно то, к чему стремился. А ведь стремился он отнюдь не к холодной поволоке невинности. Как и в самых его распущенных снах, все оказалось дозволенным; пуританская любовь, дотошная сдержанность были столь же вероятны в пределах этого новоприобретенного мира свободы, как белые медведи в Гонолулу.

Нагота Марго была столь естественна, словно она давно привыкла бегать раздетой по взморью его снов. В постели у нее появлялись какие-то очаровательные акробатические наклонности. А потом она подпрыгивала и начинала носиться по комнате, виляя отроческими бедрами и грызя сухую, оставшуюся с утра булочку.

Заснула она как-то вдруг — будто замолкла на полуслове — уже тогда, когда в комнате умирающее, точно в камере смертника, электричество стало оранжевым, а окно призрачно-синим. Альбинус направился в ванную комнату, но, добыв из крана только несколько капель ржавой воды, вздохнул, двумя пальцами вынул из ванны мочалку, осторожности ради бросил ее, изучил липкое розовое мыло и подумал, что прежде всего следует научить Марго чистоте. Стуча зубами, он оделся, прикрыл сладко спавшую Марго периной, поцеловал ее теплые растрепанные волосы и, положив на столике карандашом написанную записку, тихо вышел.

И теперь, шагая в слабых еще, ранних лучах солнца, он понимал, что начинается расплата. Когда он вновь увидел дом, где прожил с Элизабет так долго, когда тронулся и пополз вверх лифт, в котором восемь лет назад поднялись кормилица с ребенком на руках и очень бледная, очень счастливая Элизабет, когда он остановился перед дверью, на которой степенно золотилась его авторитетная в мире науки фамилия, Альбинус почти готов был отказаться от повторения этой ночи, — только бы случилось чудо. Он был уверен, что, если все-таки Элизабет письмо не прочла, ночное свое отсутствие он объяснит как-нибудь — скажет, например, что в шутку попробовал покурить опиум на квартире у одного художника-японца, приходившего к ним когда-то обедать… Что же, вполне достоверное объяснение.

Однако следовало отпереть вот эту дверь, и войти, и увидеть… Что увидеть? Может быть, лучше не войти вовсе — оставить все так, как есть, уехать, зарыться?

Вдруг он вспомнил, как на войне он через силу заставлял себя не слишком низко пригибаться, покидая укрытие.

В прихожей он замер, прислушиваясь. Тишина. Обычно в этот утренний час квартира бывала уже полна звуков — шумела где-то вода, бонна громко говорила с Ирмой, в столовой звякала посудой горничная… Тишина. В углу стоял женин зонтик. Он попытался найти в этом хоть какое-то утешение. Внезапно появилась Фрида — почему-то без передничка — и, сверля его взглядом, сказала с отчаянием:

— Госпожа с маленькой барышней еще вчера вечером уехали.

— Куда? — спросил Альбинус, не глядя на нее.

Фрида все объяснила, говоря скоро и необычно крикливо, а потом разрыдалась и, рыдая, взяла из его рук шляпу и трость.

— Вы будете пить кофе? — спросила она сквозь слезы.

В спальне был многозначительный беспорядок. Халаты жены лежали на постели. Один из ящиков комода был выдвинут. Со стола исчез маленький портретик покойного тестя. Завернулся угол ковра.

Альбинус поправил ковер и тихо пошел в кабинет. Там, на письменном столе, лежало несколько распечатанных писем. А вот и оно, то самое — какой детский почерк! И орфография кошмарная, просто кошмарная. Драйеры приглашают зайти[34]. Очень мило. Письмецо от Рекса. Счет от дантиста. Очаровательно.

Часа через два явился Поль. Вижу[35], он неудачно побрился: на толстой щеке черный крест пластыря.

— Я приехал за ее вещами, — сказал он на ходу.

Альбинус пошел за ним следом и молча смотрел, звеня монетами в кармане штанов, как он и Фрида торопливо, словно спеша на поезд, наполняют сундук.

— Не забудьте зонтик, — проговорил Альбинус вяло.

Потом он побрел за ними дальше, и в детской повторилось то же самое. В комнате бонны уже стоял запертый чемодан — взяли и его.

— Поль, на два слова, — пробормотал Альбинус и, кашлянув, пошел в кабинет. Поль последовал за ним и стал у окна.

— Это катастрофа, — сказал Альбинус.

— Одно могу вам сообщить, — произнес наконец Поль, глядя в окно. — Дай Бог, чтобы Элизабет перенесла такое потрясение. Она… — Он осекся, и черный крест на его щеке несколько раз подпрыгнул. — Она все равно что мертвая. Вы ее… Вы с ней… Собственно говоря, вы такой подлец, каких мало.

— Ты очень груб, — сказал Альбинус и попробовал улыбнуться.

— Но ведь это же чудовищно! — вдруг крикнул Поль, впервые с минуты прихода посмотрев на него. — Где ты подцепил ее? Почему эта паскудница смеет тебе писать?

— Но-но, потише, — произнес Альбинус, облизывая губы.

— Я тебя ударю, честное слово, ударю! — продолжил еще громче Поль.

— Постыдись Фриды, — пробормотал Альбинус. — Она ведь все услышит.

— Ты мне ответишь? — И Поль хотел его схватить за лацкан, но Альбинус, чуть улыбнувшись, шлепнул его по руке.

— Не желаю допроса, — прошептал он. — Все это крайне болезненно. Может быть, это странное недоразумение. Может быть…

— Ты лжешь! — заорал Поль и стукнул об пол стулом. — Подлец! Я только что у нее был. Продажная девчонка, которую следует отдать в исправительный дом. Я знал, что ты будешь лгать. Как ты мог! Это ведь даже не разврат, это…

— Довольно, — задыхающимся голосом перебил его Альбинус.

Проехал грузовик, задрожали стекла окон.

— Эх, Альберт, — сказал Поль с неожиданным спокойствием и грустью. — Кто мог подумать…

Он вышел. Фрида всхлипывала за кулисами. Кто-то уносил сундуки. Потом все стихло.

10

В полдень Альбинус сложил чемодан и переехал к Марго. Фриду оказалось нелегко уговорить остаться в пустой квартире. Она наконец согласилась, когда он предложил, чтобы в бывшую комнату бонны вселился бравый вахмистр, Фридин жених. На все телефонные звонки она должна была отвечать, что Альбинус с семьей неожиданно отбыл в Италию.

Марго встретила его холодно. Утром ее разбудил бешеный толстяк, который искал Альбинуса и обзывал ее последними словами. Кухарка, женщина недюжинных сил, слава Богу, вытолкала его вон.

— Эта квартира, собственно говоря, рассчитана на одного человека, — сказала она, взглянув на чемодан Альбинуса.

— Пожалуйста, я прошу тебя, — взмолился он.

— Вообще, нам придется еще о многом поговорить, я не намерена выслушивать грубости от твоих идиотов родственников, — продолжала она, расхаживая по комнате в красном шелковом халатике, сунув правую руку под левую мышку, энергично дымя папиросой. Темные волосы налезали на лоб, это придавало ей нечто цыганское.

После обеда она поехала покупать граммофон. Почему граммофон? Почему именно в этот день? Разбитый, с сильной головной болью, Альбинус остался лежать на кушетке в безобразной гостиной и думал: «Вот случилось что-то неслыханное, а я довольно спокоен. У Элизабет обморок длился двадцать минут, и потом она кричала — вероятно, это было невыносимо слушать, — а я спокоен. Она все-таки моя жена, и я люблю ее, и я, конечно, застрелюсь, если она умрет из-за меня. Интересно, как объяснили Ирме переезд на квартиру Поля, спешку, бестолочь? Как противно Фрида говорила об этом: „И госпожа кричала, и госпожа кричала“ — с ударением на „и“. Странно, ведь Элизабет никогда в жизни не повышала голоса».

На следующий день, пользуясь отсутствием Марго, которая отправилась накупить пластинок, он написал длинное письмо. В нем он убеждал жену совершенно искренне, но, может быть, слишком красноречиво, что ценит ее так же высоко, как прежде, — несмотря на свое приключеньице, «разом разбившее наше семейное счастье подобно тому, как нож маньяка рассекает холст». Он плакал, и прислушивался, не идет ли Марго, и продолжал писать, плача и шепча. Он молил жену о прощении, однако из письма не было видно, готов ли он отказаться от своей любовницы.

Ответа он не получил.

Тогда он понял, что, если не хочет мучиться, должен вымарать образ семьи из памяти и всецело отдаться неистовой, почти болезненной страсти, которую возбуждала в нем веселая красота Марго. Она же была всегда готова откликнуться на его любовные ласки, это только освежало ее; она была резва и беспечна, — благо врач еще два года назад объяснил ей, что забеременеть она неспособна, и она восприняла это как безусловную и баснословную благодать.

Альбинус научил ее ежедневно принимать ванну, вместо того чтобы только мыть руки и шею, как она делала раньше. Ногти у нее были теперь всегда чистые, и не только на руках, но и на ногах отливали бриллиантово-красным лаком.

Он открывал в ней все новые очарования — трогательные мелочи, которые в другой показались бы ему вульгарными и грубыми. Полудетский очерк ее тела, бесстыдство, медленное погасание ее глаз (словно невидимые осветители постепенно гасили их, как прожекторы в театральной зале) доводили его до такого безумия, что он вконец утрачивал ту сдержанность, которой отличались его объятия со стыдливой и робкой женой.

Он почти не выходил из дому, боясь встретить знакомых. Марго он отпускал от себя скрепя сердце, и то лишь утром — на увлекательную охоту за чулками и шелковым бельем. Его удивляло в ней отсутствие любознательности — она не спрашивала ничего из его прежней жизни. Он старался иногда занять ее своим прошлым, говорил о детстве, о матери, которую помнил лишь смутно, и об отце, жизнелюбивом помещике, любившем своих лошадей и собак, дубы и пшеницу своего имения и умершем внезапно — от сочного смеха, которым разразился в бильярдной, где один из гостей выкрякивал сальный анекдот.

— Какой? Расскажи, — попросила Марго, но он забыл какой.

Он говорил далее о ранней своей страсти к живописи, о работах своих, о ценных находках; он рассказывал ей, как чистят картину — чесноком и толченой смолой, которые обращают старый лак в пыль, — как под фланелевой тряпкой, смоченной скипидаром, исчезает черная тень или же верхний слой грубой мазни, и вот расцветает изначальная красота.

Марго занимала главным образом рыночная стоимость такой картины.

Когда же он говорил о войне, о ледяной окопной грязи, она удивлялась, почему он, ежели богат, не устроился в тылу.

— Какая ты смешная! — восклицал он, лаская ее.

По вечерам ей часто бывало скучно — ее влекли кинематограф, нарядные кабаки, негритянская музыка.

— Все будет, все будет, — говорил он. — Ты только дай мне отдышаться. У меня всякие планы… Мы махнем к морю.

Он оглядывал гостиную, и его поражало, что он, гордившийся своей неспособностью терпеть безвкусие в вещах, мог выносить эту палату ужасов. Похоже, все оживляла его страсть.

— Мы очень мило устроились, правда, любимая?

Она снисходительно соглашалась. Она знала, что все это только временно: воспоминание о богатой квартире Альбинуса зафиксировалось в ее памяти, но, конечно, не следовало спешить.

Как-то в июле Марго пешком шла от модистки и уже приближалась к дому, когда кто-то сзади схватил ее за руку, повыше локтя. Она обернулась. Это был ее брат Отто. Он неприятно ухмылялся. Немного поодаль, тоже ухмыляясь, стояли двое его товарищей.

— Здравствуй, сестричка, — сказал он. — Нехорошо забывать родных.

— Отпусти, — тихо произнесла Марго, опустив ресницы.

Отто подбоченился.

— Как ты мило одета, — проговорил он, оглядывая ее с головы до ног. — Прямо, можно сказать, дамочка.

Марго повернулась и пошла. Но он опять схватил ее за локоть и сделал ей больно.

— Ау-ya! — тихо вскрикнула она, как бывало в детстве.

— Ну-ка, ты, — сказал Отто. — Я уже третий день наблюдаю за тобой. Знаю, как ты живешь. Однако мы лучше отойдем.

— Пусти, — прошептала Марго, стараясь отлепить его пальцы. Какой-то прохожий остановился, предчувствуя скандал. Дом был совсем близко. Альбинус мог случайно выглянуть в окно. Это было бы плохо.

Она поддалась его нажиму. Отто повел ее за угол. Подошли, осклабясь и болтая руками, другие двое — Каспар и Курт.

— Что тебе нужно от меня? — спросила Марго, с ненавистью глядя на засаленную кепку брата, на папиросу за ухом.

Он мотнул головой:

— Пойдем вот туда — в бар.

— Отвяжись! — крикнула она, но двое других подступили совсем близко и, урча, затеснили ее, подталкивая к дверям. Ей сделалось страшно.

У стойки бара несколько людей хрипло и громко рассуждали о предстоящих выборах.

— Сядем сюда, в угол, — сказал Отто.

Сели. Марго живо вспомнила — не без удивления, — как они все вместе ездили за город купаться: она, брат и эти загорелые молодцы. Они учили ее плавать и цапали под водой за голые ляжки. У Курта на кисти был вытатуирован якорь, а на груди — дракон. Валялись на берегу, осыпая друг друга жирным бархатным песком. Они хлопали ее по мокрым купальным трусикам, как только она ложилась ничком. Как чудесно было все это: веселая толпа, повсюду горы бумажного мусора, а мускулистый светловолосый Каспар выбегал на берег, тряся руками, будто с холоду, и приговаривая: «Вода мокрая, мокрая!» Плавая, держа рот под поверхностью, он умел издавать громкие тюленьи звуки. Выйдя из воды, он прежде всего зачесывал волосы назад и осторожно надевал кепку. Помнится, играли в мяч, а потом она легла, и они ее облепили песком, оставив только лицо открытым и камешками выложив сверху крест.

— Вот что, — сказал Отто, когда на столе появились четыре кружки светлого пива с золотой каемочкой. — Ты не должна стыдиться своей семьи только потому, что у тебя есть богатый друг. Напротив, ты должна о нас заботиться. — Он отпил пива, отпили и его товарищи. Они оба глядели на Марго презрительно и недружелюбно.

— Ты все это говоришь наобум, — с достоинством произнесла она. — Дело обстоит иначе, чем ты думаешь. Мы жених и невеста, вот что.

Все трое разразились хохотом. Марго почувствовала к ним такую неприязнь, что отвела глаза и стала щелкать затвором сумки. Отто взял сумку из ее рук, открыл, нашел там только пудреницу, ключи, крохотный носовой платочек и три марки с полтиной[36] — последние он реквизировал.

— Хоть на пиво хватит, — заявил он, после чего с поклоном положил сумку перед ней на стол.

Заказали еще пива. Марго тоже глотнула, через силу — она пиво не терпела, — но иначе они бы и это выпили.

— Мне можно теперь идти? — спросила она, приглаживая акрошкеры.

— Как? Разве не приятно посидеть с братом и его друзьями? — притворно удивился Отто. — Ты, милочка, очень изменилась. Но главное — мы еще не поговорили о нашем деле.

— Ты меня обокрал, и теперь я ухожу.

Опять все заурчали, как давеча на улице, и опять ей стало страшно.

— О краже не может быть и речи, — злобно сказал Отто. — Эти деньги не твои, а деньги, полученные от кого-то, кто высосал их из рабочего класса. Ты эти фокусы оставь — насчет кражи. Ты… — Он сдержал себя и заговорил тише: — Вот что, Марго. Изволь сегодня же взять у твоего друга немного денег для нас, для семьи. Марок пятьдесят. Поняла?

— А если я этого не сделаю?

— Тогда будет месть, — ответил Отто спокойно. — О, мы все знаем про тебя. Невеста — скажите, пожалуйста!

Марго вдруг улыбнулась и прошептала, опустив ресницы:

— Хорошо, я достану. Теперь все? Я могу идти?

— Да ты просто умница! Постой же, постой, куда ты так торопишься? И вообще, знаешь, надо видаться, мы поедем как-нибудь на озеро, правда? — обратился он к друзьям. — Ведь бывало так славно. И чего это она надумала зазнаваться?

Но Марго уже встала — допивала стоя свое пиво.

— Завтра в полдень на том же углу, — сказал Отто, — а потом уедем вместе на весь день. Ладно?

— Ладно, — сказала Марго с улыбкой. Она по очереди пожала руку каждому и вышла.

Она вернулась домой, и, когда Альбинус, отложив газету, подошел к ней, Марго зашаталась, притворяясь, что лишается чувств. Роль была сыграна посредственно[37], но она достигла желаемой цели. Он всерьез испугался, уложил ее на кушетку, принес воды.

— Что случилось? Скажи же, — спрашивал он, гладя ее по волосам.

— Ты меня бросишь, — простонала Марго.

Он переглотнул и мгновенно вообразил самое страшное: измену.

«Что ж? Застрелю», — мелькнула быстрая мысль; но вслух он уже совсем спокойно повторил:

— Что случилось, Марго? Скажи мне.

— Я обманула тебя, — простонала она.

«Ей суждено умереть», — подумал Альбинус.

— Ужасный обман, Альберт. Во-первых, мой отец не художник; раньше он был слесарем, а теперь служит швейцаром; моя мать натирает до блеска перила лестницы, а мой брат — обыкновенный рабочий. У меня было трудное-претрудное детство. Меня пороли, мучили…

На Альбинуса накатила волна беспредельного облегчения, а за ней вторая волна — жалости.

— Нет, не целуй меня. Ты должен знать все. Я бежала из дому. Я зарабатывала деньги тем, что служила натурщицей. Меня эксплуатировала одна страшная старуха. Затем у меня была любовь — он был женат, как вот ты, и жена не давала ему развода, и тогда я его бросила, потому что нестерпимо было оставаться всего лишь его любовницей — и только, хотя безумно его любила. Затем меня преследовал старик банкир. Он предлагал мне все свое состояние, но, конечно же, я ему отказала. Он умер от разрыва сердца. А потом я начала служить в «Аргусе».

— О мой бедный-пребедный затравленный звереныш, — бормотал Альбинус (который, кстати, давно уже не верил в то, что был ее первым любовником).

— Неужели ты не презираешь меня? — спросила она, стараясь улыбнуться сквозь слезы, что было очень трудно, ибо слез-то не было. — Это хорошо, что ты меня не презираешь. Но теперь слушай самое страшное: брат меня выследил, я встретила его сегодня, и он требует у меня денег — пытается меня шантажировать, потому что полагает, что ты не знаешь — о моем прошлом. Ты понимаешь, когда я увидела его, то подумала: какой позор иметь такого брата и еще — мой бедный, доверчивый заяц не знает, какая у меня семья; мне стало так стыдно за них, а потом уже стыдно и от другого — от того, что я не сказала всей правды, — так стыдно…

Он обнял ее и стал баюкать; если бы он знал какую-нибудь колыбельную, то и ее был бы готов напеть сейчас вполголоса. Она стала тихо смеяться.

— Как же быть? — спросил он. — Я теперь боюсь выпускать тебя одну. Ведь не обращаться же к полиции?

— Нет, только не это, — необыкновенно решительно воскликнула Марго.

11

Утром она впервые вышла в сопровождении Альбинуса. Надо было накупить уйму легких летних вещей, купальные костюмы и тьму-тьмущую кремов, чтобы хорошо взялся бронзовый загар. Сольфи, адриатический курорт, намеченный Альбинусом для их первой совместной поездки, считался местом жарким и сияюще-роскошным. Садясь в таксомотор, она заметила брата, стоящего на другой стороне улицы, но Альбинусу не показала его.

Появляться с Марго было для него сопряжено с неотступной тревогой: он еще не мог привыкнуть к своему новому положению. Когда они вернулись домой, Отто уже куда-то сгинул. Марго обоснованно предположила, что брат смертельно обиделся и способен теперь на необдуманные поступки.

За два дня до отъезда Альбинус сидел за почему-то особенно неуютным столом и писал деловые письма, а Марго тем временем в соседней комнате уже укладывала вещи в новый, сверкающий, черный сундук; он слышал шуршание оберточной бумаги и песенку, которую она, с закрытым ртом, без слов, не переставала напевать.

«Как все это странно, — думал Альбинус. — Если бы кто-нибудь предсказал бы мне под Новый год, что через несколько месяцев моя жизнь так круто изменится…»

Марго что-то уронила в соседней комнате, песенка оборвалась, потом опять возобновилась.

«Ведь полгода назад я был примерным мужем в безмаргошном мире. Как быстро судьба все переменила! Другие люди способны совмещать семейное счастье с легкими удовольствиями, а у меня почему-то все сразу рухнуло. Почему? И вот сейчас я сижу и как будто рассуждаю здраво и ясно, а на самом деле земля уходит из-под ног, как при землетрясении, и все летит кувырком Бог знает куда…»

Вдруг — звонок. Из трех разных дверей выбежали одновременно в прихожую Альбинус, Марго и кухарка.

— Альберт, — сказала Марго шепотом, — будь осторожен. Я уверена, что это Отто.

— Иди к себе, — прошептал он в ответ. — Я уж с ним справлюсь[38].

Он открыл дверь. Оказалось, что пришла девушка, принесшая обновки от модистки. Не успела она уйти, как позвонили вновь. Он опять открыл дверь. На пороге стоял юноша с грубоватым неумным лицом — и все же удивительно похожий на Марго: те же темные глаза, те же прилизанные волосы, тот же прямой нос, не лишенный, впрочем, если взглянуть на самый его кончик, намека на загибчик. На нем был приличный костюм воскресного вида, а конец галстука уходил под рубашку между пуговицами.

— Что вам угодно? — спросил Альбинус.

Отто кашлянул и проговорил с доверительной хрипотцой:

— Мне нужно с вами потолковать о моей сестре. Я — брат Марго.

— А почему, позвольте мне спросить, именно со мной?

— Вы ведь герр?.. — вопросительно начал Отто, герр?..

— Шиффермиллер, — подсказал Альбинус с изрядным облегчением оттого, что юноша явно не знал его настоящего имени.

— Ну так вот, герр Шиффермиллер, я вас видел с моей сестрой и подумал, что вам будет любопытно, если я… если мы…

— Очень любопытно, — только что же вы стоите в дверях? Входите, пожалуйста.

Тот вошел и снова кашлянул.

— Я вот что, герр Шиффермиллер, у меня сестра молодая и неопытная. Моя мать ночей не спит с тех пор, как наша малышка Марго ушла из дому. Ведь ей только шестнадцать — вы не верьте, если она говорит, что больше. Что же это такое, сударь, в самом деле, мы — честные, отец — старый солдат. Очень, очень нехорошо выходит. Я не знаю, как это можно исправить…

Отто все больше взвинчивал себя и начинал почти что верить в то, что говорит.

— Не знаю, как быть, — продолжал он, все более возбуждаясь. — Представьте себе, герр Шиффермиллер, что у вас есть любимая невинная сестра, которую купил…

— Послушайте, мой друг, — перебил его Альбинус. — Тут какое-то недоразумение. Моя невеста мне рассказывала, что ее семья была только рада от нее отделаться.

— О, нет, — проговорил Отто, щурясь. — Неужто вы хотите меня уверить, что вы на ней женитесь. Ведь когда на честной девушке женятся, то перво-наперво идут посоветоваться к родителям ее или там к брату. Побольше внимания, поменьше гордости, герр Шиффермиллер.

Альбинус с некоторым любопытством смотрел на Отто и думал про себя, что этот юный скот, в конце концов, говорит резон и столько же имеет права печься о Марго, сколько Поль о своей сестре. Вообще же в этой беседе ощущался некий пародийный привкус[39], особенно очевидный в сравнении с тем ужасным разговором, который состоялся у него с Полем два месяца назад. Сейчас хоть в одном он находил удовольствие — в том, что способен твердо стоять на своем, будь Отто хоть трижды ее братом, — и извлечь явную выгоду из того, что тот всего лишь шантажист и шалопай.

— Стоп, стоп, — прервал его Альбинус решительно и хладнокровно (ни дать ни взять — истинный патриций). — Я отлично понимаю, как обстоит дело. Все это не ваша забота. Уходите, пожалуйста.

— Ах, вот как, — сказал Отто, насупившись. — Ну хорошо.

Он помолчал, теребя кепку и глядя в пол. Пораздумав, он начал с другого конца:

— Вы, может быть, дорого за это поплатитесь, герр Шиффермиллер. Моя сестренка совсем не такая, как вам кажется. Я из братских побуждений назвал ее невинной. Но, герр Шиффермиллер, вы слишком доверчивы, — очень даже странно и смешно, что вы ее зовете невестой. Обхохочешься. Я уж, так и быть, вам кое-что о ней порасскажу.

— Не стоит, — покраснев, ответил Альбинус. — Она сама мне все рассказала. Несчастная девочка, которую семья не смогла уберечь. Пожалуйста, уходите. — И Альбинус приоткрыл дверь.

— Вы пожалеете, — неловко проговорил Отто.

— Уходите, не то придется вас вышвырнуть, — сказал Альбинус (добавляя к одержанной победе последний, так сказать, сладостный штрих).

Отто очень медленно двинулся с места.

Альбинус с пустоватой сентиментальностью, свойственной привычной ему зажиточной среде (привыкнув получать все на серебряном подносе), вдруг представил себе картину бедного и грубого существования этого юноши. И потом, все-таки слишком уж сильно он походил на Марго — в особенности на дующуюся Марго. Прежде чем закрыть дверь, он быстро вынул десятимарковую купюру и сунул в руку Отто.

Дверь захлопнулась. Отто постоял на лестничной площадке, посмотрел на ассигнацию, задумался, потом позвонил.

— Как, вы опять? — воскликнул Альбинус.

Отто протянул руку с билетом.

— Я не желаю подачек, — пробормотал он злобно. — Отдайте эти деньги безработному, коли вы не нуждаетесь в них, — вон их сколько вокруг!

— Да что вы, берите, — сказал Альбинус смущенно.

Отто двинул плечами.

— Я не принимаю подачек от бар. У бедняка есть своя гордость. Я…

— Но я просто думал… — начал Альбинус.

Отто потоптался, хмуро положил деньги в карман и, бормоча что-то про себя, ушел. Социальная потребность была удовлетворена, теперь можно было позволить себе идти удовлетворять потребности человеческие.

«Маловато, — подумал он, — да уж ладно. И потом — ведь он меня боится, этот глупый пучеглазый заика».

12

С той минуты, когда Элизабет прочла письмо Марго, жизнь ее превратилась в неразрешимую гротескную загадку, какую может задать лишь призрачный учитель в дымчатом кошмаре болезненного бреда. Сперва ей все казалось, что муж умер, а ей лгут, желая успокоить, будто он лишь изменил.

Ей помнилось, что она поцеловала его в лоб перед уходом — в тот далекий уже вечер, а потом он сказал: «Нужно будет все-таки завтра об этом спросить доктора Ламперта. А то она все чешется».

Это были его последние слова в этой жизни, простые, обыденные слова — о легкой сыпи, появившейся у Ирмы на шее, — и после этого он исчез.

Через несколько дней сыпь от цинковой мази прошла, — но не было на свете такой мази, от которой бы смягчилось, стерлось воспоминание — его большой матовый лоб, легкое похлопывание пальцев по карману в тот момент, когда он подходит к двери.

Она так первые дни плакала, что прямо удивлялась, как это слезные железы не иссякнут, — и знают ли физиологи, что человек может из своих глаз выпустить столько соленой воды? Тогда приходило на память, как она с мужем купала маленькую дочку в ванночке с морской водой однажды летом, проведенном на итальянском побережье, — и вдруг показалось, что можно наплакать как раз такую ванночку и выкупать в ней даже сопротивляющегося великана.

То, что он бросил Ирму, казалось ей еще чудовищнее, чем то, что он ушел от нее самой. А не попытается ли он похитить дочь? Правильно ли они сделали, послав Ирму с бонной в деревню? Поль отвечал, что правильно, и уговаривал ее тоже туда поехать, но она и слышать не хотела. Хотя она и чувствовала, что никогда не сможет простить (не потому, что он унизил ее, — она была слишком горда, чтобы такое могло ее задеть, — а потому, что унизился сам), Элизабет ждала изо дня в день, что откроется дверь и войдет ее муж — бледный, как Лазарь[40], с опухшими и влажными голубыми глазами, в превратившейся в лохмотья одежде, с протянутыми руками.

Большую часть дня она проводила в какой-нибудь случайной комнате — иногда даже в прихожей — в любом месте, где ее настигал густой туман задумчивости, — и тупо вспоминала ту или иную подробность супружеской жизни. И вот уже ей казалось, что муж изменял ей всегда. Она припоминала и понимала (как человек, выучивший новый язык, может вдруг внезапно вспомнить, что видел когда-то, когда еще не знал его, книгу, на нем написанную) смысл алых пятен — липкие следы алых поцелуев, — увиденных как-то на носовом платке мужа.

Поль старался отвлечь Элизабет, как умел, от ее мыслей. Он никогда не упоминал Альбинуса. Он даже пожертвовал своими излюбленными привычками — например, перестал проводить воскресное утро в турецких банях. Он приносил ей журналы и романы, вспоминал с нею детство, покойных родителей и светловолосого брата, убитого на Сомме, музыканта и мечтателя.

Однажды, в жаркий летний день, он повез ее в парк, и там они смотрели на обезьянку, которая, улизнув от гулявшего с ней господина, забралась в самую гущу высокого вяза. Ее маленькая черная мордочка, окаймленная серым пушком, выглядывала из зеленой листвы, а потом пропала, и вдруг ветка, находящаяся несколькими метрами выше, заскрипела и затряслась. Хозяин тщетно старался сманить ее вниз то тихим свистом, то желтизной большого банана, то сверканием карманного зеркальца.

— Не вернется, это безнадежно, никогда не вернется, — сказала чуть слышно Элизабет и внезапно разрыдалась.

13

Сдвинув вытянутые ноги, Марго лежала навзничь на платиновом песке; над головой — одно лишь темно-синее небо; ее руки и ноги отливали медовой коричневостью, а белый резиновый поясок четко выделялся на фоне черного трико: идеальный пляжный рекламный плакат. Лежа рядом с ней и облокотясь на песок, Альбинус неотрывно с восхищением смотрел на гладкий лаковый блеск ее зажмуренных глаз и только что накрашенный рот. Ее мокрые темные волосы были откинуты со лба, раковины маленьких ушей мерцали песчинками. Стоило присмотреться вблизи, и оказывалось, что вокруг ямок на ее шоколадных лоснящихся плечах заметно какое-то особое сияние. Туго сидящий, придававший ей сходство с тюленем черный костюм был ей слишком короток и держался, как говорится, на честном слове.

Альбинус высыпал из ладони горсть легкого песка, который медленно, словно из колбы песочных часов, падал на ее втянутый живот. Марго открыла глаза, замигала от серебристо-голубого сияния, улыбнулась и зажмурилась снова.

Погодя она приподнялась и замерла в сидячем положении, обхватив колени. Теперь он видел ее голую спину, блеск приставших к хребту песчинок. Он осторожно смахнул их. Кожа у нее была горячая, шелковистая.

— Боже, — проговорила Марго, — какое сегодня голубое море!

Оно было действительно очень голубое: пурпурно-синее издалека, переливчато-синее, если подойдешь к нему ближе, алмазно-синее на блестящей крутизне волны. Она поднималась, пенясь, стремительно неслась к берегу, вдруг приостанавливалась и, отступая, оставляла за собой гладкое зеркало на мокром песке, на которое тут же набегала уже следующая волна. Волосатый мужчина в оранжевых трусах стоял у самой воды и протирал очки. Маленький мальчик взвизгнул от восторга, когда пена заполнила стены возведенной им крепости. Веселые пляжные зонтики и полосатые тенты стремились, казалось, выразить в цвете ту же гамму настроений, что крики купальщиков сообщали прислушивающемуся уху. Откуда ни возьмись прилетел большой, разноцветный мяч и со звоном заскакал по песку. Марго ухватила его, встала и бросила его кому-то.

Теперь Альбинус видел ее фигуру, обрамленную веселым узором пляжа; узор этот он едва ли мог различить, настолько пристально сосредоточил свой взгляд на Марго. Стройная, солнечно-шоколадная, с темной прядью вдоль уха, с вытянутой после броска рукой в сверкающей браслетке, она виделась ему как некая изысканно раскрашенная виньетка, открывающая первую главу его новой жизни.

Она близилась, он лежал ничком (розовые, обгоревшие до волдырей плечи накрыты полотенцем) и наблюдал, как передвигаются ее маленькие ступни. Марго нагнулась над ним и, весело крякнув, игривым берлинским жестом хватила его по хорошо набитым трусам.

— Вода мокрая, мокрая! — крикнула она и побежала вперед, навстречу прибою, вихляя бедрами и раскинув руки, проталкиваясь сквозь едва доходящую до колен воду, а потом опустилась на четвереньки, попробовала плыть, но захлебнулась и быстро встала, пошла дальше, погрузившись уже по живот в пену. Альбинус с плеском устремился за ней. Она со смехом обернулась к нему, плюясь и отводя мокрые волосы с глаз. Он попытался утянуть ее под воду, ухватил за лодыжку, и она стала визжать и лягаться.

Англичанка, лениво развалившаяся в шезлонге под розовато-лиловым тентом и читавшая «Панч», обратившись к мужу, сидевшему на корточках на песке, краснолицему человеку в белой шляпе, сказала:

— Взгляни на того немца, что возится с дочерью. Не ленись, Уильям, пойди поплавай с детьми.

14

Потом, в цветистых халатах, они поднимались кремнистой тропой, наполовину затянутой утесником и дроком. Небольшая, но за крупные деньги нанятая вилла белела, как сахарная, сквозь черноту кипарисов. Через гравий перемахивали крупные красивые кузнечики. Марго старалась их поймать; присев на корточки, она осторожно приближала пальцы, но углами поднятые лапки кузнечика вдруг вздрагивали, и, выпустив веерные голубые крылья, насекомое перелетало на три сажени дальше и, приземлившись, тут же исчезало бесследно.

В прохладной комнате, где пол был устлан красной плиткой, а решетчатые отражения жалюзи, вызвав рябь в глазах, ложились ровными разноцветными линиями у ваших ног, Марго, как змея, высвобождалась из темной чешуи купального костюма и ходила по комнате в одних туфлях на высоких каблуках, смачно поедая сочащийся соком персик, и солнечные полоски от жалюзи проходили по ее телу.

Вечерами были танцы и казино. Море казалось бледным на фоне раскрасневшегося неба, и празднично светили огни проплывавшего мимо парохода. Неловкий мотылек вертелся вокруг розового абажура[41], а Альбинус танцевал с Марго. Ее гладко причесанная голова едва доходила до его плеча.

Очень скоро по приезде возникли новые знакомства. Альбинус сразу чувствовал гнетущую унизительную ревность, наблюдая за тем, как тесно Марго прижимается к партнеру, и зная, что у нее под тонким платьем ровно ничего не надето, даже подвязок: замечательный загар заменял ей чулки. Иногда Альбинус терял ее из виду и тогда вставал и, стуча папиросой о крышку портсигара, шел наугад, попадал в какую-то залу, где играли в карты, на террасу, а потом снова в залу, уже с отвратительной уверенностью, что она ему где-то изменяет. Вдруг она появлялась неизвестно откуда и садилась возле него в своем нарядном переливчатом платье и щедро отхлебывала из бокала вино, и он, умолчав о своих опасениях, судорожно гладил ее под столом по голым коленкам, стукавшимся друг о дружку, когда она, слегка откинув стан (чуть-чуть истерично, думал он), хохотала над смешными (но не слишком) замечаниями своего последнего по счету партнера.

К чести Марго следует сказать, что она прилагала все усилия, чтобы оставаться Альбинусу совершенно и безусловно верной. Вместе с тем, как бы нежно и изощренно он ее ни ласкал, Марго постоянно чувствовала какой-то недочет, зная, что, будучи с ним, она может рассчитывать лишь на любовь минус нечто, в то время как малейшее прикосновение ее первого любовника воспринималось ею как все плюс бесконечность. К несчастью, молодой австриец, лучший танцор в Сольфи и первоклассный игрок в пинг-понг в придачу, был чем-то похож на Миллера — прикосновением сильных пальцев, пристальным, слегка насмешливым взглядом, постоянно напоминавшим ей о том, что она предпочла бы позабыть.

Однажды душной ночью между двумя танцами она оказалась рядом с ним в темном углу сада. От росшей рядом смоковницы воздух пропитался сладковатым ароматом, и была та очень банальная смесь лунных лучей и далекой музыки, которая так действует на простые души.

— Ах нет, — прошептала Марго, чувствуя, как его губы гуляют по ее шее и по щеке, а умные руки крадутся вдоль ног.

— Не надо, — еле выдохнула она, и тут же закинула голову, жадно отвечая на его поцелуй, и он при этом так пронырливо ее ласкал, что она почуяла, что последние силы ее покидают, — однако вовремя вырвалась и побежала к ярко освещенной террасе.

Этого больше не повторилось. Марго так влюбилась в тот образ жизни, который мог дать ей Альбинус, — жизни, полной роскоши первоклассных фильм, с колышимыми ветром пальмами и подрагивающими розами (ведь в Фильмландии почему-то всегда ветрено), — и она так боялась все это мигом утратить, что не смела рисковать и даже как будто лишилась на время главного, может быть, свойства своего — самоуверенности. Самоуверенность, впрочем, сразу вернулась к ней, как только они осенью оказались опять в Берлине.

— Да, это, конечно, превосходно, — сухо сказала она, окидывая взглядом отличный номер в отличной гостинице, — но ты понимаешь, Альберт, что это не может так продолжаться.

Альбинус, одевавшийся, чтобы спуститься обедать, поспешил ответить, что уже принял меры к снятию квартиры.

«Что он меня, дурой, что ли, считает?» — думала она с чувством сильнейшей к нему неприязни.

— Альберт, — сказала она вслух. — Ты, похоже, не понимаешь. — Она глубоко вздохнула и закрыла лицо руками. — Ты стыдишься меня, — сказала она, глядя сквозь пальцы на Альбинуса.

Он хотел весело обнять ее.

— Не тронь! — крикнула она, энергично отталкивая его локтем. — Мне прекрасно известно, как ты боишься быть увиденным со мной на улице. Если ты меня стыдишься, можешь меня бросить и вернуться к своей Лиззи, пожалуйста, пожалуйста…

— Перестань, любимая, — беспомощно молил Альбинус.

Она бросилась на диван, и ей удалось зарыдать.

Альбинус, подтянув штанины, опустился на колени и пытался осторожно касаться ее плеча, которым она дергала всякий раз, как он приближал пальцы.

— Чего же ты хочешь? — спросил он тихо. — А, Марго?

— Я хочу жить открыто, у тебя, у тебя, — произнесла она, захлебываясь. — На твоей собственной квартире — и видеть людей…

— Хорошо, — сказал он, вставая и отряхивая колени.

(«А через год ты на мне женишься, — подумала Марго, продолжая уютно всхлипывать. — Женишься, если, конечно, я к тому времени не буду уже в Холливуде — тогда я тебя к черту пошлю».)

— Умоляю тебя больше не плакать! — воскликнул Альбинус. — А то я сам зареву.

Марго села и жалобно улыбнулась. Слезы на редкость красили ее. Лицо пылало, глаза лучились, на щеке дрожала чудесная слеза: он никогда прежде не видел таких больших и блестящих слез.

15

Точно так же, как он теперь никогда не говорил ей об искусстве, в котором Марго не понимала ни аза, Альбинус не открыл ей мучительных чувств, которые ему довелось испытать в первые дни жизни с ней в комнатах, где он провел с женой десять лет. Всюду были вещи, напоминавшие ему Элизабет, ее подарки ему, его подарки ей. В глазах у Фриды он прочел хмурое осуждение, а через неделю, презрительно выслушав во второй или третий раз крикливую брань Марго, она тотчас съехала.

Спальня и детская укоризненно, трогательно и чисто глядели в глаза Альбинусу — особенно спальня, ибо из детской Марго живо сделала голую комнату для пинг-понга. Но спальня… В первую ночь там Альбинусу все казалось, что он чует легкий запах жениного одеколона, и это втайне смущало и связывало его, и Марго в ту ночь издевалась над его неожиданной расслабленностью.

Первый телефонный звонок был невыносим. Звонил старый знакомый, спрашивал, весело ли было в Италии, хорошо ли поживает Элизабет, не склонна ли она пойти в воскресенье утром на концерт с его женой?

— Между прочим, мы временно живем отдельно, — с трудом проговорил Альбинус. («Временно», — насмешливо подумала Марго, вертясь перед зеркалом и пытаясь осмотреть в нем свою спину, которая, отгорая, из шоколадной стала золотистой.)

Слух о перемене в его жизни распространился очень быстро, хотя он наивно полагал, будто никто не знает, что его любовница живет вместе с ним; он принимал обычные меры предосторожности, когда они стали приглашать к себе гостей, и Марго уходила вместе со всеми, — но через каких-нибудь десять минут возвращалась.

Ему доставляло невеселое развлечение наблюдать, как постепенно из вопросов знакомых исчезало упоминание о его жене, как иные переставали у него бывать, в то время как другие, немногочисленные, но последовательные любители взять взаймы, оставались на удивление любезны и сердечны, как богемная публика старалась делать вид, точно ничего не случилось; были, наконец, и такие — преимущественно коллеги-ученые, — которые по-прежнему охотно навещали его, но бывали они у него неизменно без своих жен, среди которых распространилась странная эпидемия головной боли.

Он скоро освоился с присутствием Марго в этих полных воспоминаний комнатах. Стоило ей переменить извечное положение любого незаметнейшего предмета, как данная комната сразу лишалась знакомой души, воспоминание испарялось навсегда, все упиралось лишь в то, сколько у нее уйдет времени, чтобы прикоснуться ко всему, но, поскольку пальцы у нее были шустрые, через пару месяцев его прошлое вымерло вовсе в этих двенадцати комнатах, — и квартира была, может быть, очень хороша, но уже ничего общего не имела с той, в которой он жил с женой.

Однажды, когда в поздний час после бала он Марго купал, она, стоя в наполненной водой ванне, развлекалась, наступая ногой на огромную губку (причем пузыри поднимались вверх, словно в бокале с шампанским), и тут она неожиданно спросила, не думает ли он, что из нее вышла бы фильмовая актриса. Он засмеялся, ничего не соображая, настолько его мысли были заняты иными, приятными ожиданиями, и сказал:

— Конечно, а почему бы и нет?

Через несколько дней она опять вернулась к этой теме, причем выбрала минуту, когда у Альбинуса ясней работала голова. Он порадовался ее любви к кинематографу и стал развивать перед ней некоторые излюбленные свои теории о преимуществах и недостатках фильмы немой и фильмы-говоруньи.

— Звук, — заявил он, — погубит кинематограф.

— Как снимаются? — спросила она, перебив его на полуслове.

Он предложил как-нибудь ее повести в ателье, все показать, все объяснить. Дальше события стали развиваться очень быстро.

«Что я делаю, стоп, стоп, — как-то утром сказал себе Альбинус, вспомнив, что накануне обещал финансировать фильму, затеянную режиссером средней руки, при условии, что Марго дана будет вторая женская роль, роль покинутой невесты. — Нехорошо, — продолжал он мысленно. — Там всякие матовые актеры, всякое женолюбивое хамье, и выйдет глупо, если я буду ходить за ней по пятам. А с другой стороны, — утешал он себя, — ей необходима какая-нибудь забава, и меньше будет ночных шатаний по танцам, если ей придется вставать спозаранку».

Контракт был заключен, и скоро начались репетиции. Марго жаловалась, что ее заставляют повторять одно и то же движение по сто раз, что режиссер на нее орет, что она слепнет от света[42] огромных ламп. Ее утешало только одно: исполнительница (довольно известная) главной роли Дорианна Каренина[43] относится к ней очаровательно, хвалит ее, предсказывает чудеса. («Дурной знак», — подумал Альбинус.)

Она потребовала, чтобы он не присутствовал на съемках, что, мол, стесняет ее, да и сюрприза не выйдет, если все будет известно заранее, — а Марго нравилось удивлять окружающих сюрпризами. Зато дома он не раз подсматривал, чрезвычайно умиляясь, как она перед трюмо принимает трагические позы; скрипучая половица как-то выдала его, и она запустила в него красной подушкой, и пришлось клясться, что он ничего не видел.

Он отвозил ее в ателье, потом за ней заезжал. Однажды ему сказали, что это продолжится еще два часа, и он отправился погулять и невзначай попал в район, где жил Поль. Внезапно ему страстно захотелось увидеть свою бледную, некрасивую дочку — в это время она обычно возвращалась из школы. Когда он заворачивал за угол, ему вдруг показалось, что вон там она идет с бонной, он почувствовал страх и быстро ушел.

В тот день Марго вышла из ателье розовая, смеющаяся: она играла прелестно, просто прелестно, — и съемки подходили к концу.

— Знаешь что? — сказал Альбинус. — Я Дорианну приглашаю на ужин. Да, большой ужин, интересные гости. Вчера мне звонил один художник, вернее, карикатурист, который, знаешь, рисует всякую всячину — и очень смешно. Он только что приехал из Нью-Йорка, и говорят, что он гений своего дела. Я и его приглашу.

— Только я буду сидеть рядом с тобой, — сказала Марго.

— Хорошо, но помни, мое сокровище, я не хочу, чтобы все знали, что ты у меня живешь.

— Ах, это все знают, глупый, — сказала Марго и вдруг нахмурилась.

— Ты пойми, это ведь тебе неловко, а не мне, — разъяснял ей Альбинус. — Мне-то, конечно, все равно, но для себя же, сделай, пожалуйста, опять как прошлый раз.

— Но это глупо… И главное, вообще этих неприятностей можно было бы избежать.

— То есть как — избежать?

— Если ты не понимаешь… — начала она. («Когда же, собственно, он наконец заговорит о разводе?» — подумала она.)

— Будь благоразумна, — сказал Альбинус примирительно. — Я делаю все, что ты хочешь. Ты же прекрасно знаешь, киска…

К этому времени у него уже скопился небольшой зверинец из ласкательных прозвищ.

16

Все было как следует. На лакированном подносе в прихожей лежало некоторое число предусмотрительно подготовленных записок, на которых имена ожидаемых гостей объединялись в пары, чтобы каждый знал, с кем сядет рядом за ужином: доктор Ламперт[44] — Соня Гирш, Аксель Рекс — Марго Петерс, Борис фон Иванов — Ольга Вальдгейм и т. д. Представительный буфетчик (недавно поступивший) с лицом английского лорда (так, по крайней мере, находила Марго, иногда останавливавшая на нем взгляд, не лишенный некоторой симпатии) величаво встречал гостей. Через каждые несколько минут раздавался звонок. В гостиной было уже пять человек, не считая Марго. Вот явился Иванов — «фон» Иванов, ибо он полагал, что достоин, чтобы к нему именно так обращались. Он был худощав, лицом чем-то напоминал хорька, отличался гнилыми зубами и носил монокль. Вот явился писатель Баум, толстый, румяный, суетливый человек с сильными прокоммунистическими симпатиями и солидным доходом, с женою, стареющей, хорошо сложенной дамой, плававшей, в дни мутной юности своей, в стеклянном бассейне среди дрессированных тюленей.

Разговор в гостиной был уже довольно живой. Ольга Вальдгейм, белорукая полногрудая певица с волосами цвета апельсинового конфитюра и конфетной мелодичностью модуляций в голосе, рассказывала, как обычно, комичные истории о своих персидских кошках, которых у нее было полдюжины. Альбинус стоял, посмеиваясь, и, через белый бобрик старого Ламперта (прекрасного ларинголога и посредственного скрипача), посматривал на Марго: черное с тюлем платье с бархатно-оранжевой георгиной на груди очень ей, милой душке, шло. Сдержанная и туманная улыбка застыла на ее ярко накрашенных губах: похоже, она не вполне понимала, не морочит ли собеседник ей голову, — а в глазах у нее было особое ланье выражение, означавшее — и Альбинус прекрасно это знал, — что она ни слова не понимает из того, что ей рассказывает Ламперт: в данный момент тот развивал свои соображения о музыке Гиндемита[45].

Вдруг Альбинус заметил, что она жарко покраснела и встала. «Какая глупенькая… Зачем так вскакивать?» — подумал он. Входило сразу несколько человек. Дорианна Каренина, Аксель Рекс и двое малоизвестных поэтов.

Дорианна обняла и расцеловала Марго, у которой замечательно блестели глаза, как бывало во время плача. «Какая глупенькая, — подумал он опять. — Почему она так преклоняется перед этой бездарной актриской?»

Дорианна, впрочем, славилась своими плечами, Джиокондовой улыбкой и хриплым гренадерским голосом.

Альбинус шагнул к Рексу, который, видимо, не знал, кто здесь хозяин, и потирал руки, как будто их намыливал.

— Я очень рад вас видеть у себя, — сказал Альбинус. — Знаете, я вас представлял совсем не таким — полным коротышкой в роговых очках, хотя, с другой стороны, ваше имя всегда напоминало мне о секире[46]. Дамы и господа, перед вами человек, рассмешивший два континента. Давайте же надеяться, что он возвратился в Германию навсегда.

Рекс, перемигивая, стоял и делал маленькие кивки, продолжая намыливать ладони. Он щеголял роскошным костюмом, который казался как бы не в масть среди дурно скроенных немецких смокингов.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал Альбинус.

— Не встречалась ли я где-нибудь с вашей сестрой? — спросила Дорианна своим милым баском.

— Моя сестра, увы, на небесах, — ответил Рекс мрачновато.

— Ах, извините меня, — еле выговорила Дорианна.

— Она еще не родилась, — добавил тот, берясь за стул рядом с Марго.

Взгляд довольно посмеивающегося Альбинуса опять вернулся к ней. Она как-то по-детски наклонилась к соседке — некрасивой, по-матерински заботливой художнице-кубистке Соне Гирш — и, слегка сгорбившись, со слезами на глазах, часто-часто моргая, говорила что-то. Он сверху видел ее маленькое пурпурное ухо, жилку на шее, нежную раздвоенную тень на груди. Лихорадочно и торопливо Марго несла совершенную околесицу и все прижимала ладонь к пылающей щеке.

— Мужская прислуга меньше ворует, — лепетала она. — Конечно, большую картину так просто не унесешь. Я прежде очень любила картины со всадниками, но когда видишь слишком много картин…

— Фрейлейн Петерс, — обратился к ней Альбинус, пытаясь отвлечь и успокоить, — познакомьтесь с человеком, рассмешившим два…

Марго судорожно обернулась и сказала:

— Ах, здравствуйте!

Рекс поклонился и, обратившись к Альбинусу, спокойно сказал:

— На борту парохода я читал вашу превосходную статью о Себастьяно дель Пиомбо[47]. Вы напрасно только не привели его сонетов.

— Они прескверные, — ответил Альбинус.

— Вот именно, — согласился Рекс, — но как раз это и пикантно.

Марго стремительно вскочила со стула и бросилась навстречу последней гостье — длиннолягой, засушенной особе, напоминавшей общипанную орлицу. Марго брала у нее уроки красноречия.

На ее место пересела Соня Гирш и обратилась к Рексу:

— Как вы оцениваете работы Кумминга? Я имею в виду его последнюю серию, виселицы и фабрики, знаете?

— Дрянь, — сказал Рекс.

Раскрылась дверь в столовую. Мужчины стали глазами искать своих дам. Рекс немного отстал. Альбинус, уже взяв под руку Дорианну, посмотрел, ища Марго. Она мелькнула далеко впереди, среди плывущих в столовую пар.

«Нынче она не в ударе», — подумал он обеспокоенно и передал свою даму Рексу.

Уже за омаром разговор в том конце стола, где сидели (этот ряд имен лучше всего разместился бы в круглых скобках) Дорианна, Рекс, Марго, Альбинус, Соня Гирш и Баум, сделался громким, но каким-то разнобоким. Марго одним глотком опорожнила третий бокал вина и теперь сидела очень прямо, сияющими глазами глядя перед собой. Рекс, не обращая внимания ни на нее, ни на Дорианну, имя которой его раздражало, спорил наискосок через стол с писателем Баумом о приемах художественной изобразительности. Он говорил:

— Беллетрист толкует, например, об Индии[48], где вот я никогда не бывал, и только от него и слышно, что о баядерках, охоте на тигров, факирах, бетеле, змеях: Тайна Востока. Но что же получается? Ничего. Получается то, что никакой Индии я перед собой не вижу, а только чувствую воспаление надкостницы от всех этих восточных сладостей. Но есть и другая возможность — другой беллетрист, к примеру, пишет: «Я выставил на ночь мокрые сапоги, а утром на них уже вырос голубой лес» (— Плесень, сударыня, — объяснил он Дорианне, которая поднимала одну бровь), — и сразу Индия для меня как живая, — остальное я уж сам соображу.

— А вот йоги делают удивительные вещи, — сказала Дорианна. — Они умеют так дышать, что…

— Но позвольте, милостивый сударь, — взволнованно кричал Баум, ибо он только что написал пятисотстраничный роман, действие коего протекало на Цейлоне, где он только что провел аж две недели в солнцезащитном шлеме, — нужно же осветить всесторонне, основательно, чтобы всякий читатель понял. Важно не то, какую книгу пишешь, а какая проблема в ней ставится — и решается. Если уж я взялся описывать тропики, то обязан, конечно, подойти с самой важной стороны, то есть… со стороны эксплуатации, жестокости белого колониста. Если вам не безразличны судьбы многих и многих миллионов…

— Мне они безразличны… — сказал Рекс.

Марго, глядя прямо перед собой, коротко рассмеялась, — и смех ее, как почему-то казалось, не имел ничего общего с разговором. Альбинус, углубившийся в обсуждение последней выставки с по-матерински заботливой кубисткой, искоса взглянул на свою юную любовницу. Да, больно уж много она выпила. Как раз в тот момент, когда он на нее посмотрел, она хлебнула из его бокала. «Какая-то она сегодня особенно детская», — подумал он и под столом коснулся ее колена. Марго некстати засмеялась и швырнула через стол алой гвоздикой в старичка Ламперта.

— Я не знаю, господа, как вы относитесь к Удо Конраду, — сказал Альбинус, проникая в грозивший столкновением разговор. — Мне кажется, что писатель такого типа, для которого характерны исключительное видение и божественный стиль, мог бы прийтись вам по вкусу, герр Рекс, и пусть он не великий писатель, он все же — в данном пункте я солидаризируюсь с вами, герр Баум, — с презрением относится к социальным проблемам, которые, в наш век общественной нестабильности, выглядят постыдными и — позвольте мне даже добавить — греховными. Я часто встречался с ним в студенческие года — мы оба тогда учились в Гейдельберге, — да и потом мы виделась от случая к случаю. На мой взгляд, лучшая его книга — «Трюк исчезновения»[49], первую главу которой он, кстати сказать, прочел здесь, за этим столом… то есть я хочу сказать, за похожим столом, и, знаете ли…

После ужина сидели развалясь, в креслах, курили и пили ликеры. Марго появлялась то тут, то там, и за ней, как преданный пудель, покорно плелся один из малоизвестных поэтов. Она спросила, выдержит ли он, если прожигать ему папиросой дырку в ладони, и тут же принялась за дело, и поэт, покрывшись испариной, лишь улыбался, чтобы никто не усомнился в его героизме. Рекс, в конечном счете разошедшийся и поссорившийся с Баумом в углу библиотечной, подсел к Альбинусу, принялся ему описывать Берлин, да так хорошо, что тот в его описании обрел черты волшебного живописного города; Альбинус даже обещал в его обществе побывать на какой-то аллее, взглянуть на какой-то мост и причудливо окрашенную стену.

— Очень сожалею, — сказал он, — но нам пока не удастся приступить к совместной разработке моей кинематографической идеи. Не сомневаюсь, что вы смогли бы сотворить чудеса, но, честно говоря, мне такая роскошь не по карману — во всяком случае, сейчас.

Наконец прошла по гостям та волна — сначала легкая, журчащая, затем колыхающаяся все шире, которая, взметнувшись пенистым вихрем прощальных приветствий, вмиг очистила от них дом.

Альбинус остался совершенно один. Воздух был мутно-сиреневый от сигарного дыма. Кто-то что-то пролил на турецкий столик, ставший совершенно клейким. Солидный, хотя и слегка утративший твердость в ногах буфетчик («Если еще раз напьется, тут же его рассчитаю.») распахнул окно, и хлынула черная морозная ночь.

«Не очень удачный вечер», — подумал Альбинус и, зевая, снял смокинг.

17

— Некогда один человек[50], — сказал Рекс, когда они с Марго завернули за угол, — потерял бриллиантовую запонку в бескрайних просторах синего моря, и вот проходит двадцать лет, и в тот же самый день — предположим, в пятницу — он ест большую рыбу, но, увы, никакого бриллианта в ней не обнаруживает. Вот какие совпадения мне нравятся.

Марго семенила рядом, плотно запахнувшись в котиковое пальто. Рекс взял ее под локоть и заставил остановиться.

— Думал, никогда тебя больше не встречу. Как ты попала туда? Я прямо глазам своим не поверил, как любил говорить один слепой. Посмотри же на меня. Не уверен, что ты стала большой красавицей, но мне ты все равно нравишься.

Марго вдруг всхлипнула и отвернулась. Он потянул ее за рукав — она отвернулась еще круче. Они закружились на месте.

— Ради Бога, ответь мне что-нибудь! Как тебе удобнее — ко мне или к тебе? Да что же, право, с тобой?

Она вырвалась и быстро пошла назад, к углу. Рекс последовал за ней.

— Да что же, в конце концов, с тобой? — повторил он недоуменно.

Марго ускорила шаг. Он снова настиг ее.

— Пойдем же ко мне, дура, — сказал Рекс. — Вот смотри, у меня здесь кое-что найдется… — Он вынул бумажник.

Марго ловко ударила его тыльной стороной руки по лицу.

— Кольцо у тебя колючее, — проговорил он спокойно и продолжал за ней идти следом, торопливо роясь в бумажнике.

Марго добежала до подъезда, начала отпирать дверь. Рекс попытался что-то сунуть ей в руку, но вдруг посмотрел на нее.

— Ах, вот оно что, — проговорил он, с удивлением узнав подъезд, из которого они только что вышли.

Марго, не оглядываясь, толкала дверь.

— Возьми же, — сказал он грубо и, так как она не брала, сунул ей то, что держал, за меховой воротник. Дверь, бухнула бы ему в лицо, не будь она из числа строптивых, снабженных пневматическими устройствами. Он постоял, взял в кулак нижнюю губу, задумчиво ее потянул и погодя пошел прочь.

Марго в темноте добралась до первой площадки, но вдруг ослабела. Она опустилась на ступеньку и так зарыдала, как, пожалуй, еще не рыдала никогда, — даже тогда, когда он ее покинул. Что-то колючее касалось ее шеи, и, закинув руку, она нащупала шероховатую бумажку. Она нажала кнопку, ударил свет, и Марго увидела, что у нее в руке не деньги, а карандашный рисунок — девочка, видная со спины, с голыми плечами и ногами, лежащая боком на постели, лицом к стене. А под рисунком стояла дата, изначально карандашная, но впоследствии обведенная чернилами, — это был тот день, месяц и год, когда он покинул ее. Недаром он велел ей не оглядываться: оказывается, он ее рисовал! Неужто прошло с тех пор всего только два года!

Тут со стуком потух свет, и Марго, прислонясь к решетке лифта, зарыдала снова. Она плакала о том, что он тогда ее бросил, о том, что он утаил от нее свое имя и свою известность в мире искусства, о том, что могла бы все это время быть с ним счастливой, если б тогда не ушел, — она плакала о том, что, останься он с ней, она избежала бы японцев, старика, Альбинуса. И еще она плакала о том, что давеча за ужином Рекс трогал ее за правое колено, а Альбинус — за левое, словно справа был рай, а слева — ад.

Она высморкалась в рукав, пошарила в темноте, опять нажала на кнопку. Свет ее немного успокоил. Она еще раз посмотрела на рисунок, подумала, решила, что, как он ни дорог ей, хранить его опасно, и, разорвав бумажку на клочки, бросила их сквозь решетку в лифтовый колодец. Это почему-то напомнило ей раннее детство. Затем она вынула зеркальце, напудрила быстрым кругообразным движением лицо, сильно натянув верхнюю губу, и, решительно хрустнув замком сумки, побежала наверх.

— Отчего так долго? — спросил Альбинус.

Он уже был в пижаме.

Затаив дыхание, она стала объяснять, что никак не могла избавиться от фон Иванова, который непременно хотел ее усадить в автомобиль и подвезти.

— Как у моей красавицы глаза блестят, — бормотал он. — Какая она у меня усталая, пышущая. Моя красавица сегодня много выпила.

— Нет, сегодня ничего не будет, — тихо возразила Марго.

— Но, крольчонок, прошу тебя, — молил Альбинус. — Я так этого ждал.

— Еще немножко подождешь. Сперва я хочу кое о чем тебя спросить. Скажи, ты уже начал хлопотать о разводе?

— О разводе? — повторил он, застигнутый врасплох.

— Я иногда не понимаю тебя, Альберт. Ведь нужно это все должным образом оформить. Или ты, может быть, думаешь через некоторое время бросить меня и вернуться к Лиззи?

— Бросить тебя?

— Что ты за мной, идиот, все повторяешь? Нет, пожалуйста, прежде чем лезть ко мне, объясни толком.

— Хорошо, хорошо, — сказал он. — Я в понедельник поговорю с моим поверенным.

— Наверное? Ты обещаешь?

18

Аксель Рекс был рад, что возвратился в свое прелестное отечество. В последнее время дела его шли вкривь и вкось. Как-то так вышло, что петли, на которых была повешена дверь, ведущая к удаче, заели, — и он махнул на нее рукой и бросил, как бросают в грязи сломавшийся автомобиль. Взять хотя бы размолвку с издателем, не сумевшим оценить его последнюю шутку, пусть та, конечно, и не предназначалась для того, чтобы ее воспроизводили. Вообще, вокруг него стала сгущаться обстановка скандала. К ней каким-то образом примешалась и некая богатая старая дева, и весьма сомнительная («пусть и чрезвычайно забавная», подумал Рекс) денежная операция, и несколько пристрастная с ним беседа в инстанциях на тему о нежелательных иностранцах. Люди, подумалось ему, стали вести себя с ним крайне нелюбезно, но он готов был бы охотно им это простить. Смешно, что они готовы восторгаться его рисунками и тут же, буквально в следующую минуту, пытаются (в паре случаев подобные попытки оказались достаточно успешными) заехать ему кулаком в лицо.

Хуже всего было то, что его финансовое положение пошатнулось. Слава — отнюдь, конечно, не мирового масштаба, как утверждал вчера этот слабохарактерный олух, — но все же слава, приносила дивиденды, и деньги шли одно время самотеком. Так что и сейчас, в Берлине, даже оказавшись без определенных занятий и плохо представляя себе, как строить дальше свою карьеру карикатуриста здесь, где люди пребывают еще на стадии острот о теще, у него водились бы деньги — пусть небольшие, — не будь он человеком азартным.

Не удивительно, что, будучи большим мастером по части блефа, он из всех карточных игр ставил выше всего покер и играл в него всякий раз, как находил себе партнеров, играл в него даже во сне — то ли с каким-нибудь историческим персонажем, то ли с дальним родственником, давно скончавшимся, о роли которого в своей реальной жизни он практически ничего не припоминал, и даже с людьми, которые — опять-таки в реальной жизни — наверное, недвусмысленно бы отказались находиться с ним в одной комнате. В этом же сне он видел, как собирает в пачечку сданные ему пять карт, смотрит первую — шут в колпаке и с бубенчиками; затем осторожным давлением большого пальца обнажает верхний край следующей, а затем еще одной и постепенно убеждается, что на руках у него пять джокеров. «Восхитительно», — думает он, нисколько не удивляясь тому, что их много, и делает первую ставку, которую Генрих Восьмой (с картины Гольбейна)[51], у которого на руках четыре дамы, тут же удваивает. И тут он проснулся с покерным, невозмутимым лицом.

Утро было туманно-сумрачное, так что пришлось включить лампу на прикроватном столике. Застилавшая окно тюлевая дымка выглядела грязной. За такую плату (пусть и не факт, подумал он, что хоть что-то будет заплачено) могли бы дать номер и получше. Вдруг он ощутил приятный укол воспоминания о возбуждающей любопытство вчерашней встрече.

Любовные свои приключения Рекс, как правило, вспоминал без неги. Марго оказывалась исключением. За эти последние два года он часто ловил себя на том, что вспоминает о ней; и он часто с чувствительной грустью посматривал на сохраненный им быстрый карандашный эскиз; это было странное для него чувство, потому что Аксель Рекс был, мягко говоря, циником.

Стремительно уехав из Германии юношей (накануне войны, очень удачно избегнутой), он оставил нищую, полоумную мать, которая на другой же день после его отъезда в Монтевидео упала в пролет лестницы и убилась насмерть. В детстве он обливал керосином и поджигал живых мышей, которые, горя, еще бегали, как метеоры. А уж в то, что он вытворял с кошками, лучше даже стараться не вникать. В зрелые же годы, когда развились его артистические дарования, Рекс находил более изощренные способы удовлетворения своего любопытства — не нездорового, болезненного, для которого предусмотрен соответствующий медицинский термин (ничего подобного и в помине не было), а просто бесстрастного, широкоглазого любопытства к тем рисункам на полях, которые жизнь поставляла его искусству. Ему нравилось помогать жизни обретать глуповатые очертания и беспомощно окарикатуриваться. Он терпеть не мог разыгрывать по отношению к окружающим злые шутки, он предпочитал, чтобы те происходили случайно и чтобы от него требовалось лишь чуть-чуть подтолкнуть колесо, а дальше бы события стремительно раскручивались сами собой. Обманывать окружающих доставляло ему удовольствие, — и чем меньше для этого требовалось усилий, тем более привлекательной выглядела шуточка. Но при всем при том этот опасный человек с карандашом в руке был очень тонким художником.

Дядя, оставшийся дома присмотреть за детьми, заявляет, что сейчас переоденется и развеселит их. Дети ждут и ждут, а дядюшки все нет. Тогда они спускаются вниз и видят человека в маске, прячущего в мешок столовое серебро. «Ах, дядя», — кричат восхищенные дети. «Ну как, удачно я загримировался?» — спрашивает дядя, снимая маску. Так срабатывает относящийся к юмору гегелевский силлогизм. Тезис: дядя гримируется под взломщика (дети смеются); антитеза: это настоящий взломщик (читатель смеется); синтез: дядя оказывается настоящим (читатель обманут). Подобный сверхъюмор Рекс любил вводить в свои произведения, и в этом, настаивал он, была принципиальная их новизна.[52]

Великий мастер, стремясь лучше рассмотреть только что законченную фреску, пятится, отступая к самому краю лесов. Еще один шаг назад, и он рухнет вниз; кричать опасно, и тогда ученик, сохранивший присутствие духа, обливает из ведра шедевр. Ужасающе смешно! Но насколько смешнее дать увлеченному мастеру допятиться — и упасть в никуда, в то время как зрители ожидают спасительного вмешательства ведра. Искусство карикатуры, в понимании Рекса, основано (помимо его синтетической, строящейся на повторном обмане природы) на контрасте между жестокостью, с одной стороны, и доверчивостью, с другой. И если в реальной жизни Рекс бездейственно глядел, как слепой нищий, весело постукивающий своей палкой, собирается сесть на свежевыкрашенную скамейку, то он лишь набирался вдохновения для создания следующего своего рисунка.

Все это не относилось к чувствам, возбужденным в нем Марго. В ее случае, даже в смысле артистическом, художник в Рексе торжествовал над зубоскалом. Он даже слегка стыдился той радости, которую испытал, вновь найдя ее; собственно говоря, бросил-то он Марго лишь потому, что боялся слишком к ней привязаться.

Теперь прежде всего следовало установить, действительно ли она живет с Альбинусом. Он посмотрел на часы. Полдень. Он посмотрел в бумажник. Пусто. Рекс оделся и пешком направился к дому, где провел вчерашний вечер. Нежные снежинки падали размеренно и ровно.

Сам Альбинус открыл ему дверь и не сразу узнал вчерашнего гостя в этом убеленном снегом человеке. Но когда Рекс, вытерев ноги о мат, поднял лицо, Альбинус обрадовался чрезвычайно. Ему вчера понравились не только мастерская находчивость и непринужденность манер Рекса, но и его неподобная наружность: бледные впалые щеки, толстые губы и чудные черные волосы — урод уродом, но чем-то притягивающий к себе. Вместе с тем было приятно вспомнить, что Марго, обсуждая вчерашний ужин, сказала: «У этого твоего дружка-художника отталкивающая морда, вот кого я ни за какие шиши не согласилась бы поцеловать». Любопытно было и то, что сказала о нем Дорианна.

Рекс извинился, что явился незваный, и Альбинус в ответ добродушно засмеялся.

— Должен признаться, — сказал Рекс, — что вы один из немногих людей в Берлине, с которым мне хочется поближе познакомиться. В Америке мужчины дружатся легче и веселее, чем здесь, — я там привык не стесняться. Простите, если я вас шокирую, — но неужели вы считаете, что стоит терпеть эту аккуратненькую тряпичную куклу на вашем диване, если над ним висит полотно Рейсдейля[53]? Кстати, вы разрешите посмотреть поближе ваши картины? Вон та, кажется, просто восхитительна.

Альбинус повел его по комнатам. В каждой из них среди явных подделок — было какое-нибудь замечательное полотно. Рекс все восхищенно разглядывал. Интересно, подумал он, подлинное ли полотно Лоренцо Лотто[54] с Иоанном в розовато-лиловом одеянии и плачущей Богоматерью. В его богатой приключениями жизни был период, когда он сам занимался подделкой картин и сумел сотворить кое-что примечательное в этом жанре. Семнадцатый век — вот его эпоха. Вчера вечером он разглядел среди картин, висящих в гостиной, старую подружку и сейчас вновь разглядывал ее с беспредельным удовольствием. Первоклассный Боген[55]: мандолина поперек шахматной доски, рубиновое вино в бокале и белая гвоздика.

— Не находите ли, что смотрится изрядно современно? В ней есть, пожалуй, что-то сюрреалистическое, — сказал Альбинус, и в голосе его прозвучали любовные нотки.

— Вот именно, — сказал Рекс, глядя на картину и держа себя за кисть. Она действительно была современная: ведь он ее нарисовал всего каких-нибудь восемь лет назад.

Они прошли через коридор, где висел прекрасный Линар — цветы, на которые присела бабочка с глазчатыми крыльями. В это мгновение из ванной выскочила в ярко-желтом халате Марго. Она побежала в глубь коридора и чуть не потеряла туфлю.

— Сюда, — сказал Альбинус, смущенно посмеиваясь. Рекс последовал за ним в библиотечную.

— Если я не ошибаюсь, — сказал он с улыбкой, — это была фрейлейн Петерс, — она ваша родственница?

«Чего тут дурака валять?» — быстро подумал Альбинус. Такого остроглазого человека не проведешь, — да и потом, разве нет в этом чего-то дерзкого, чуточку богемного?

— Моя любовница, — ответил он вслух.

Он предложил Рексу пообедать, и тот бодро согласился. Марго вышла к столу томная, но спокойная — возбуждение, с которым она вчера едва справилась, нынче смягчилось и засквозило чем-то похожим на счастье. Сидя между двух этих мужчин, между которыми делилась ее жизнь, она чувствовала себя исполнительницей главной роли[56] в таинственной и страстной фильмовой драме и старалась вести себя подобающим образом: рассеянно улыбаясь, опускала ресницы, нежно клала ладони Альбинусу на рукав, прося его передать ей фрукты, и скользящим, «безразличным» взглядом окидывала прежнего своего любовника.

«Нет, теперь уж я его не отпущу», — вдруг подумала она, и прелестная, давно уже не испытываемая дрожь пробежала по всему ее становому хребту.

Рекс говорил много, даже очень много. Среди рассказанных им забавных анекдотов была история с подвыпившим Лоэнгрином, который не успел сесть на лебедя и терпеливо ждал следующего. Альбинус расхохотался, но Рекс знал (и в этом была приватная пуанта его шутки), что тот понимает лишь одну ее половину, тогда как из-за второй ее половины Марго тем временем кусает губы. Рассказывая, он почти на нее не смотрел. А когда все же поглядывал, то она опускала взгляд, машинально проверяя глазом и даже легким движением пальцев то место, которое на миг затронул его взгляд.

— А мы скоро увидим кое-кого на экране, — сказал Альбинус, подмигнув.

Марго надула губы и слегка хлопнула его но руке.

— Вы актриса? — спросил Рекс. — Вот как. Где же вы снимаетесь?

Она объяснила, не глядя на него и испытывая большую гордость. Он известный художник, а она — кинозвезда, значит, оба как бы стоят теперь на одном уровне.

Рекс ушел сразу после обеда, прикинул мысленно, чем заняться, и отправился в игорный клуб. Флэш-рояль (какого у него уже давно не бывало) несколько его взбодрил. На следующий день он позвонил Альбинусу, и они вместе побывали на выставке архисовременных картин. Еще через день он у Альбинуса ужинал, а затем как-то забежал ненароком, но Марго не было дома, и ему пришлось вытерпеть длинную интеллектуальную беседу с Альбинусом, который проникался к нему все большей и большей симпатией. Рекс начинал изрядно сердиться. Наконец судьба над ним сжалилась и в качестве приятного подарка преподнесла матч хоккея в Спорт-Паласе.

Когда они втроем пробирались к ложе, Альбинус заметил плечи Поля и белобрысую косичку Ирмы. Нечто подобное могло произойти в любой день, но, пусть он постоянно был начеку и ждал такого, он в первое мгновение совершенно потерялся и, неловко повернувшись, сильно толкнул боком Марго.

— Полегче! — сказала она довольно резко.

— Вот что, — проговорил Альбинус, — вы садитесь, закажите кофе, а я должен… хм… пойти позвонить по телефону, — совсем вылетело из головы.

— Пожалуйста, не уходи, — сказала Марго и встала.

— Нет, дело срочное, — настаивал он, сутулясь, стараясь сделаться как можно меньше (Ирма меня видела или нет?). — Если меня задержат, не волнуйся. Извините, пожалуйста, Рекс.

— Я прошу тебя остаться, — тихо повторила Марго.

Но он не обратил внимания ни на ее странный взгляд, ни на румянец, ни на подергивание губ. Еще больше сгорбившись, он поспешно протискался к выходу.

Наступило минутное молчание, и Рекс глубоко вздохнул.

— Enfin seuls[57], — сказал он торжественно.

Они сидели рядом в своей дорогой ложе за чисто накрытым столиком. Внизу, сразу за барьером, ширилась огромная ледяная арена. Оркестр играл бьющий по ушам цирковой марш. Пустынный еще лед отливал маслянисто-сизым блеском. Воздух был одновременно и горячим, и холодным.

— Теперь ты понимаешь? — вдруг спросила Марго, сама едва зная, что спрашивает.

Рекс хотел было ответить, но тут вся исполинская зала затрещала рукоплесканиями. Он завладел под столиком ее маленькой горячей рукой. Марго почувствовала, что на глаза наворачиваются слезы, но руки не отняла.

На лед вылетела девушка в белом трико и короткой серебристой юбке, подол которой был украшен пухом, пробежала на носочках коньков и, разогнавшись, описала прелестную кривую, сделала пируэт, а затем, развернувшись, укатила прочь.

Ее блестящие коньки скользили молниеносно и резали лед с мучительным звуком.

— Ты меня бросил, — начала Марго.

— Да, но я же вернулся. Не реви, крошка. Ты давно с ним?

Марго попыталась заговорить, но в зале опять поднялся гул; она облокотилась на стол, придавив пальцами виски.

Под гогот, гам и гул голосов игроки неторопливо выезжали на лед: сперва шведы, затем немцы. Вратарь гостей[58], в ярком свитере и с огромными кожаными щитами на голенях, плавно полз к своим крохотным воротам.

— …он собирается с ней разводиться. Ты понимаешь, как ты появился некстати…

— Какая чушь. Неужели ты думаешь, что он женится на тебе?

— А ты вот помешай, тогда не женится.

— Нет, Марго, он этого никогда не сделает.

— А я тебе говорю, что сделает.

Они неслышно шевелили губами, но так было кругом шумно, что в человеческом лае потонула их внезапная ссора. Толпа ревела от возбуждения, а там, на льду, ловкие клюшки преследовали шайбу, били по ней, подцепляли ее или передавали друг дружке, а то и упускали и сцеплялись во время внезапного столкновения. Голкипер, охранявший свой пост, упруго ездил на месте, сжавши так ноги, что щиты сливались в одну поверхность.

— …это ужасно, что ты вернулся. Ты же по сравнению с ним нищий. Боже мой, теперь я знаю, что все будет испорчено.

— Пустяки, пустяки, мы будем крайне осторожны!

— Я с ума схожу, — сказала Марго, — увези меня отсюда, из этого гула. Он, видно, уже не вернется, а если вернется, черт с ним.

— Пойдем ко мне. Ты должна пойти, не будь дурой. Ненадолго. Через час будешь уже дома.

— Замолчи. Я рисковать не намерена. Я обрабатываю его столько месяцев, а он только сейчас дозрел. Неужели ты всерьез ожидаешь, что я сейчас все просто так брошу?

— Он не женится, — сказал Рекс убежденно.

— Ты меня отвезешь домой или нет? — спросила она, едва не сорвавшись на крик, а в мыслях мелькнуло: «В таксомоторе дам ему себя поцеловать».

— Господи, как это ты вынюхала, что у меня в кармане пусто?

— Ах, это видно по твоим глазам, — сказала она и прижала к ушам ладони, так как шум поднялся нестерпимый, — забили гол. Шведский вратарь лежал на льду, выбитая палка, тихо крутясь, скользила в сторону, словно потерянное весло.

— Знаешь, я тебе вот что скажу: не откладывай, Марго, не теряй даром времени. Это случится неизбежно — рано или поздно. Пойдем. Из моего окна открывается отличный вид, когда штора опущена.

— Еще одно слово, и я уеду домой одна.

Когда они протискивались мимо лож, обходя их сзади, Марго вдруг вздрогнула и сдвинула брови. На нее смотрел толстый господин в роговых очках — взгляд его выражал отвращение. Рядом с ним сидела девочка и, уставившись в огромный бинокль, следила за игрой.

— Обернись, — сказала Марго своему спутнику. — Видишь этого толстяка и девочку? Это его шурин и дочка. Понимаю, почему мой трус улизнул. Жалко, что я не заметила их раньше. Толстяк мне раз изрядно нагрубил, и если б ему кто-нибудь всыпал…

— А ты еще говоришь о браке, — прокомментировал Рекс, идя за ней вниз по лестнице. — Никогда он не женится. А теперь слушай, милочка. Хочу сделать тебе новое предложение. Последнее и окончательное.

— Что же ты предлагаешь? — спросила Марго недоверчиво.

— Я тебя, так уж и быть, отвезу домой, только за таксомотор, милочка, придется тебе заплатить.

19

Поль проводил ее взглядом, и складки жира у него на затылке стали при этом свекольно-красными. Добродушный от природы человек, он без колебаний проделал бы с Марго ту самую операцию, которой она готова была подвергнуть его самого. Он подивился, кто ее спутник и где Альбинус, он чувствовал, что тот где-то поблизости, и мысль о том, что девочка может внезапно его увидеть, была для него непереносима. Свисток судьи, означавший окончание игры, был большим облегчением; теперь можно было сбежать, прихватив с собой Ирму.

Когда приехали домой, Ирма выглядела усталой — только кивала на вопросы о матче и лучилась той особенной, слегка таинственной улыбкой, которая принадлежала к самым очаровательным ее свойствам.

— Самое удивительное, как они не устают так бегать по льду, — сказал Поль.

Элизабет задумчиво взглянула на него. Потом обратилась к дочке.

— Спать, спать, — сказала она.

— Ах, нет, — сонно возразила Ирма.

— Что ты, полночь. Как же можно?

— Скажи, Поль, — спросила Элизабет, когда девочку наконец удалось уложить, — у меня почему-то чувство, что произошло там что-то, мне было так беспокойно дома. Поль, скажи мне!

— Мне нечего сказать, — ответил он, покрывшись вдруг ярким румянцем.

— Никаких встреч? — настаивала она. — Наверное?

— Откуда ты взяла? — пробормотал он, основательно смущенный прямо какой-то телепатической впечатлительностью, которая развилась у Элизабет после расставания с мужем.

— Я всегда этого боюсь, — прошептала она тихо, склонив голову.

На другое утро Элизабет проснулась оттого, что бонна вошла в комнату, держа в руках градусник.

— Ирма больна, сударыня, — лихо объявила она. — Вот — тридцать восемь и пять.

— Тридцать восемь и пять, — повторила Элизабет, а в мыслях мелькнуло: «Ну вот, недаром я вчера беспокоилась».

Она выскочила из постели и поспешила в детскую. Ирма лежала навзничь и блестящими глазами глядела в потолок.

— Там рыбак и лодка, — сказала она, показывая на потолок, где лучи лампы образовали какие-то узоры (было еще очень рано, и шел снег).

— Горлышко болит, моя лапочка? — спросила Элизабет, которой все никак не удавалось справиться со своим халатом. Потом она с беспокойством наклонилась к остренькому лицу дочери.

— Боже мой, какой лоб горячий! — воскликнула она, откидывая со лба Ирмы легкие, бледные волосы.

— И еще тростинки — одна, две, три, четыре тростинки, — тихо проговорила Ирма, по-прежнему глядя вверх.

— Надо позвонить доктору, — сказала Элизабет.

— Ах, сударыня, нет нужды, — возразила бонна. — Я дам ей горячего чаю с лимоном и аспирину. Все сейчас больны гриппом.

Элизабет постучала к Полю. Тот как раз брился, и так, с намыленными щеками, он вошел к Ирме. Поль постоянно умудрялся порезаться — даже безопасной бритвой, — и сейчас у него на подбородке расплылось сквозь пену ярко-красное пятно.

— Земляника со взбитыми сливками, — тихо произнесла Ирма, когда он нагнулся над ней.

Доктор явился под вечер, сел на край Ирминой постели и, глядя в угол, стал считать ее пульс. Ирма рассматривала белые волоски во впадине его мудрено устроенного уха и извилистую жилу на розовом виске.

— Так-с, — произнес доктор, посмотрев на нее поверх очков. Он велел ей сесть, и Элизабет помогла снять рубашку. Ирма была очень беленькая и худенькая, у нее сильно выпирали лопатки. Доктор приложил ей к спине стетоскоп, тяжело дыша и прося ее дышать тоже.

— Так-с, — сказал он опять.

Потом он стал трамбовать ей стетоскопом грудь и щупать ледяными пальцами живот. Наконец он разогнулся, потрепал ее по головке, помыл руки, поправил засученные рукава рубашки, и Элизабет повела его в кабинет, где он, уютно усевшись, отвинтил колпачок своего самоструйного пера и стал писать рецепты.

— Да, грипп, — сказал он. — Повсеместно. Вчера даже отменили концерт. Заболела и певица, и ее аккомпаниатор.

На другое утро температура заметно понизилась. Зато Поль чувствовал себя скверно, хрипел и поминутно сморкался, однако отказался лечь и даже поехал, как обычно, в свою контору. Бонна тоже чихала.

Вечером, когда Элизабет вынула теплую стеклянную трубочку из-под мышки у дочери, она с радостью увидела, что ртуть едва перешла через красную черточку жара. Ирма прищурилась от света и потом повернулась к стенке. В комнате потемнело. Было тепло, уютно и немножко сумбурно. Она вскоре заснула, но проснулась среди ночи от ужасно неприятного сна. Хотелось пить. Ирма нащупала на столике рядом липкий стакан с лимонадом, выпила и поставила обратно, почти без звона, тихо причмокивая губами.

В спальне было как будто темнее, чем обыкновенно. За стеной надрывно и как-то восторженно храпела бонна. Ирма послушала этот храп, а потом стала ждать дружеского рокота электрического поезда, который как раз вылезал из-под земли неподалеку от дома. Но рокота все не было. Вероятно, было слишком поздно, и поезда уже не шли. Она лежала с открытыми глазами, и вдруг донесся с улицы знакомый свист на четырех нотах. Так свистел ее отец, когда вечером возвращался домой, — просто предупреждая, что сейчас он и сам появится и можно велеть подавать ужин. Ирма отлично знала, что это сейчас свищет не отец, а человек, который вот уже недели две, как повадился ходить в гости к даме, жившей на четвертом этаже, — Ирме поведала об этом дочка швейцара и показала ей язык, когда Ирма резонно заметила, что глупо приходить так поздно. Она знала также, что не нужно распространяться об отце, который поселился отдельно со своей маленькой подругой, — это Ирма узнала из разговора двух дам, спускавшихся по лестнице впереди нее.

Свист под окном повторился. Ирма подумала: «Кто знает? Может быть, это все-таки отец? И его никто не впускает, и говорят нарочно, что это чужой».

Она откинула одеяло и на цыпочках подошла к окну. По дороге она толкнула стул, и что-то мягкое (ее слоник) с грохотом и писком упало, но бонна продолжала трубить как ни в чем не бывало. Когда она открыла окно, пахнуло чудесным морозным воздухом. На мостовой, в темноте, стоял человек и глядел вверх. Она довольно долго смотрела на него — к ее большому разочарованию, это не был отец. Человек все стоял и стоял. Потом он повернулся и ушел. Ирме стало жалко его. Она так закоченела, что едва хватило сил запереть окно. Вернувшись в постель, она никак не могла согреться. Наконец она уснула, и ей приснилось, что она играет с отцом в хоккей. Он улыбнулся, поскользнулся и с размаху сел на лед, и с головы его свалился цилиндр, и тогда она тоже упала. Лед ужасно колол, а встать невозможно, и к тому же ее клюшка, изогнувшись, словно гусеница, куда-то уползла.

Утром у нее было сорок и три десятых, лицо стало синевато-серым, и она жаловалась на боль в боку. Доктора вызвали немедленно.

У больной был пульс сто двадцать, грудь, выстукиваемая пальцем там, где было больно, издавала глухой звук, а стетоскоп обнаружил сухие хрипы. Доктор велел немедленно облечь ее в тугой компресс, назначил фенацетин и успокоительное. Элизабет вдруг почувствовала, что сходит с ума, что после всего происшедшего судьба просто не имеет права так ее мучить. С большим трудом она взяла себя в руки, когда прощалась с доктором. Перед уходом он еще раз заглянул к бонне, которая прямо сгорала от жара, но у этой здоровенной женщины ничего не было серьезного.

Поль проводил доктора до прихожей и простуженным голосом, стараясь говорить шепотом, спросил, грозит ли жизни Ирмы опасность.

— Я еще сегодня заеду, — ответил доктор, взвешивая слова.

«Все то же самое, — думал старик Ламперт, сходя по лестнице. — Те же вопросы, те же умоляющие взгляды». Он посмотрел в записную книжку и сел в автомобиль, громко захлопнув дверцу. Минут через пять он уже входил в другую комнату.

Альбинус встретил его в теплой шелковой куртке, которую он имел обыкновение надевать, работая в кабинете.

— Она со вчерашнего дня какая-то кислая, — сказал он озабоченно. — Жалуется, что все болит.

— Жар есть? — спросил Ламперт, думая о том, сказать ли этому обеспокоенному любовнику, что у его дочери пневмония.

— Нет, температуры как будто нет, — сказал Альбинус с тревогой в голосе. — Но я слышал, что грипп без температуры особенно опасен.

(«К чему, собственно, рассказывать? — подумал Ламперт. — Семью он бросил без колебаний. Захотят — известят сами. Нечего мне соваться в это».)

— Ну, ну, — сказал Ламперт, вздыхая, — покажите мне нашу милую больную.

Марго лежала на кушетке, вся в шелковых кружевах, злая и розовая. Рядом сидел, скрестив ноги, Рекс и карандашом рисовал на исподе папиросной коробки ее прелестную голову.

(«Прелестная, слов нет, — подумал Ламперт. — А все-таки в ней есть что-то змеиное».)

Рекс, посвистывая, ушел в соседнюю комнату, и Ламперт приступил к осмотру больной. Маленькая простуда — больше ничего.

— Посидите дома два-три дня, — сказал Ламперт. — Как у вас с кинематографом? Кончили сниматься?

— Ох, слава Богу, кончила! — ответила Марго, томно запахиваясь. — Но в следующем месяце будут нам фильму показывать, я непременно должна быть к тому времени здорова.

(«С другой же стороны, — беспричинно подумал Ламперт, — он с этой шлюшкой погибнет».)

Когда врач ушел, Рекс вернулся к лежащей Марго и продолжал небрежно рисовать, посвистывая сквозь зубы. Альбинус стоял рядом, вскинув голову, и смотрел на ритмический ход его костистой белой руки. Потом он пошел к себе в кабинет дописывать статью о нашумевшей выставке.

— Приятная роль — быть другом дома, — сказал Рекс и усмехнулся.

Марго посмотрела на него и сердито проговорила:

— Да, я люблю тебя, такого урода, — но ничего не поделаешь, сам знаешь…

Он смял коробку, потом бросил ее на стол.

— Послушай, милочка, тебе ведь все-таки когда-нибудь придется ко мне прийти, это совершенно ясно. Мои визиты сюда, конечно, очень веселы и все такое, но таким весельем я уже сыт по горло.

— Во-первых, пожалуйста, говори тише, во-вторых, я вижу, ты будешь доволен только тогда, когда мы сделаем что-то дурацки неосторожное, а ведь он, если хоть что-то заподозрит, меня убьет или выгонит из дому, и будем мы с тобой без гроша.

— Убьет… — усмехнулся Рекс. — Ну и богатая же у тебя фантазия!

— Ах, подожди немножко, я прошу тебя. Ты понимаешь, — когда он на мне женится, мне будет как-то спокойнее, свободнее. Из дома жену так легко не выгонишь. Кроме того, имеется кинематограф, — всякие у меня планы.

— Кинематограф, — усмехнулся Рекс снова.

— Да, вот увидишь. Я уверена, что фильма вышла чудная. Надо ждать. Мне так же невтерпеж, как и тебе, любимый.

Он пересел на край кушетки и обнял ее за плечо.

— Нет, нет, — сказала она, дрожа и жмурясь.

— Только один крохотный поцелуй.

— Самый-самый наикрохотный, — сказала она глухо.

Он нагнулся к ней, но вдруг стукнула дальняя дверь и послышались шаги Альбинуса — по ковру, по паркету, по ковру и снова по паркету.

Рекс хотел выпрямиться, но в тот же миг заметил, что шелковое кружево на плече у Марго захватило пуговицу на его обшлаге. Марго попыталась быстро распутать, Рекс рванул руку, кружево, однако, было плотно. Марго испуганно зашипела, теребя острыми ослепительными ногтями узел, — и тут вошел Альбинус.

— Нет, я не обнимаю фрейлейн Петерс, — невозмутимо сказал Рекс. — Я только хотел поправить подушку и, как видите, запутался.

Марго продолжала теребить кружево, не поднимая ресниц. Положение было чрезвычайно фарсовое, и Рекс наслаждался им до крайности.

Альбинус молча вынул толстый перочинный нож с дюжиной лезвий и приспособлений и открыл одно из них: это оказалась пилочка. Он открыл другое, сломав себе ноготь. Пародия прелестно продолжалась.

— Ради Бога, не зарежьте ее, — восторженно сказал Рекс.

— Пусти, — сказал Альбинус, но Марго крикнула:

— Не смей резать кружево, лучше отпороть пуговицу.

— Стоп, это ведь моя пуговица! — радостно завизжал Рекс.

Был миг, когда оба мужчины как бы навалились на нее. Рекс на всякий случай дернул опять, что-то треснуло, он освободился.

— Пойдемте ко мне в кабинет, — злобно сказал Альбинус.

«Ну-с, надо держать ухо востро», — подумал Рекс и вспомнил прием, который уже однажды помог ему обдурить соперника.

— Садитесь, пожалуйста, — нахмурившись, сказал Альбинус. — То, что я хочу сказать вам, очень важно. Это связано с выставкой «Белая ворона»[59]. Я хотел попросить вас мне помочь, видите ли, я заканчиваю довольно сложную и — гм — тонкую статью, и несколько выставившихся художников разношу в пух и прах.

(«Эге, — подумал Рекс. — Так вот отчего ты такой хмурый! Мрачность мудрого ума? Муки вдохновения? Какая прелесть!»)

— Мне хотелось бы, — продолжал Альбинус, — чтобы вы сделали иллюстрации к моей статье, нарисовали несколько карикатур, подчеркнув то, что я критикую, высмеяв цвет и композицию, — так же, как вы обошлись с Барцело.

— Я к вашим услугам, — сказал Рекс. — Но у меня тоже есть небольшая просьба. Видите ли, я жду гонорара из нескольких мест, но… сейчас приходится туговато. Вы могли бы выдать мне аванс? Пустяк — скажем, пятьсот марок?

— Ах, конечно, конечно. И больше, если хотите. И само собой разумеется, что вы должны назначить мне цену на иллюстрации.

— Это каталог? — спросил Рекс. — Можно посмотреть? Все женщины, женщины, — с нарочитой брезгливостью произнес он, разглядывая репродукции. — Женщины прямые, косые и даже с элефантиазисом…

— А с чего это вдруг женщины вас раздражают? — лукаво спросил Альбинус.

Рекс простодушно объяснил.

— Ну это, полагаю, дело вкуса, — сказал Альбинус, который гордился широтой своих взглядов. — Конечно, я не осуждаю вас. Это, знаете ли, часто встречается среди людей искусства. В лавочнике меня бы это покоробило, но живописец — другое дело, это, пожалуй, даже привлекательно, романтично. Романтические романские романы — чем не каламбур! Впрочем, должен вас заверить: вы очень много теряете.

— Благодарю покорно, для меня женщина — только безобидное млекопитающее и лишь иногда — милая компаньонка.

Альбинус рассмеялся:

— Ну, раз вы уж так разоткровенничались, и я должен вам кое в чем признаться. Эта актриса, Каренина, как увидела вас, сразу сказала, что вы к женскому полу равнодушны.

(«Неужто действительно так и сказала?» — подумал Рекс.)

20

Прошло несколько дней. Марго все еще покашливала и, будучи чрезвычайно мнительной, не выходила и, не имея какого-либо занятия — к чтению ее никогда не тянуло, — развлекалась тем, чему ее как-то научил Рекс: удобно расположившись среди павлиньего хаоса подушек, она листала телефонную книгу и звонила незнакомым людям, магазинам, фирмам. Она заказывала детские коляски, букеты лилий, радиоприемники, которые велела посылать по выбранным наугад адресам, дурачила добропорядочных граждан и советовала их женам быть чуточку менее доверчивыми, десять раз подряд звонила по одному и тому же номеру, доводя тем до исступления господ Траума, Баума и Кезебира. Ей довелось выслушать восхитительные любовные признания и не менее восхитительные проклятья. Вошел Альбинус, остановился, глядя на нее с улыбкой и любовью и слушая, как она заказывает гроб для некой фрау Кирххоф. Кимоно на груди распахнулось, она сучила ножками от озорной радости, а длинные глаза беспокойно бегали с предмета на предмет. Альбинус сейчас испытывал к ней страстную нежность и тихо стоял поодаль, боясь испортить ей забаву.

Теперь она рассказывала какому-то профессору Гримму вымышленную историю своей жизни и умоляла, чтобы он встретил ее в полночь, — профессор же на другом конце провода тягостно и тяжелодумно решал про себя, мистификация ли это или дань его славе ихтиолога.

Ввиду этих телефонных утех не удивительно, что Полю, вот уже полчаса, не удавалось добиться телефонного соединения с квартирой Альбинуса. Он пробовал вновь и вновь, и всякий раз — безжалостное жужжание.

Наконец он встал, почувствовал головокружение и тяжело сел опять: последние две ночи он не спал вовсе, чувствовал, что болен, что горе душит его; но не все ль равно, сейчас нужно исполнить свой долг, и поступить иначе невозможно. Судьба невозмутимым жужжанием как будто препятствовала его намерению, но Поль был настойчив: если не так, то иначе.

Он на цыпочках прошел в детскую, где было темновато и — несмотря на присутствие нескольких людей — очень тихо, глянул на склоненный затылок сестры, на гребень в ее волосах, на ее пуховый платок, — и вдруг, решившись, повернулся, вышел в прихожую, напялил пальто (мыча и задыхаясь от слез) и поехал звать Альбинуса.

— Подождите, — сказал он шоферу, сойдя на панель перед знакомым домом.

Он уже напирал на парадную дверь, когда сзади подоспел Рекс, и они вошли вместе. На лестнице они взглянули друг на друга, и в памяти пронеслось: влетающая в ворота шведов шайба и крики восторга.

— Вы к господину Альбинусу? — спросил Поль угрюмо.

Рекс улыбнулся и кивнул.

— Так вот что: сейчас ему будет не до гостей, я — брат его жены, я к нему с очень скверной вестью.

— Давайте передам? — гладким голосом предложил Рекс.

Поль страдал одышкой; он на первой же площадке остановился, исподлобья, по-бычьи, глядя на Рекса. Тот выжидательно замер, с любопытством рассматривая опухшее, заплаканное лицо своего спутника.

— Я советую вам отложить ваше посещение, — сказал Поль, сильно дыша. — У моего зятя умирает дочь. — Он двинулся дальше, и Рекс спокойно за ним последовал.

Слыша за собой нахальные шаги, Поль чувствовал, что его начинает душить мутная злоба, но он боялся, что астма помешает ему дойти, и потому сдерживался. Когда они добрались до двери квартиры, он повернулся к Рексу и сказал:

— Я не знаю, кто вы и что вы, — но я вашу настойчивость отказываюсь понимать.

— Меня зовут Аксель Рекс, и я — друг дома, — ласково ответил Рекс и, вытянув длинный белый указательный палец, позвонил.

«Ударить его?» — подумал Поль, и тут же мелькнула мысль: «Ах, не все ли равно… Только бы быстрей с этим покончить».

Открыл невысокого роста седоватый слуга (английского лорда уже успели уволить).

— Доложите, — сказал Рекс со вздохом, — вот этот господин хочет видеть…

— Потрудитесь не вмешиваться! — перебил Поль и, стоя посреди прихожей, во всю силу легких позвал: — Альберт! — и еще раз: — Альберт!

Альбинус, увидя шурина, его перекошенное лицо, с разбегу поскользнулся и круто стал.

— Ирма опасно больна, — сказал Поль, стукнув об пол тростью. — Советую тотчас поехать.

Короткое молчание. Рекс жадно смотрел на обоих. Вдруг из гостиной звонко раздался голос Марго:

— Альберт, на минутку.

— Мы сейчас поедем, — сказал Альбинус, заикаясь, и рванулся в гостиную.

Марго стояла, скрестив руки на груди.

— Моя дочь опасно больна, — сказал Альбинус. — Я туда еду.

— Это вранье, — проговорила она злобно. — Тебя хотят заманить в ловушку.

— Опомнись, Марго… Ради Бога.

Она схватила его руку:

— А если я поеду с тобой вместе?

— Марго, пожалуйста! Ну пойми… Где моя зажигалка? Куда запропастилась зажигалка? Куда она запропастилась? Она меня ждет.

— Тебя хотят околпачить. Я тебя не отпущу…

— Меня ждут, ждут, — бормотал Альбинус, заикаясь и пуча глаза.

— Если ты посмеешь…

Поль стоял в передней в той же позе, продолжая стучать тростью. Рекс вынул крошечную эмалированную коробочку. В гостиной послышался взрыв возбужденных голосов. Рекс предложил Полю ментоловые конфетки от кашля. Поль, не глядя, отпихнул коробочку локтем, и конфеты рассыпались. Рекс рассмеялся. Опять — взрыв голосов.

— О, какая мерзость, — пробормотал Поль и, с трясущимися щеками, вышел на лестницу и быстро спустился.

— Ну что? — шепотом спросила бонна, когда он вернулся.

— Нет, не приедет, — ответил Поль. Он закрыл на минуту ладонью глаза, потом прочистил горло и опять, как давеча, на цыпочках, прошел в детскую.

Там было все по-прежнему. Ирма тихо, ритмично мотала из стороны в сторону головой, полураскрытые глаза как будто не отражали света. Время от времени она тихонько икала. Элизабет поглаживала одеяло: механический жест, лишенный смысла. Со стола упала ложечка — и этот нежный звон долго оставался у всех в ушах.

Сестра милосердия стала считать пульс, моргнула и потом осторожно, словно боясь повредить, опустила ручонку на одеяло.

— Она, может быть, хочет пить? — прошептала Элизабет.

Сестра покачала головой. Кто-то в комнате очень тихо кашлянул. Ирма продолжала мотаться, затем принялась медленно поднимать и выпрямлять под одеялом колено.

Скрипнула дверь, и вошла бонна, сказала что-то на ухо Полю. Тот кивнул, и она вышла. Дверь опять скрипнула, Элизабет не повернула головы…

Вошедший остановился в двух шагах от постели. Он едва различал в дымке светлые кудри жены и ее пуховый платок, зато с потрясающей ясностью видел лицо дочери — ее маленькие черные ноздри и желтоватый лоск на круглом лбу. Так он простоял довольно долго, потом широко разинул рот — кто-то (какой-то дальний родственник) подоспел и взял его под локоть.

Вдруг он понял, что сидит у Поля в кабинете. В углу сидели две дамы, чьи имена он никак не мог вспомнить, и тихо о чем-то говорили; у него возникло странное чувство, что, если он сейчас вспомнит, все будет хорошо. Скрючившись в кресле, рыдала Ирмина бонна. Осанистый старик с могучим лысым черепом стоял у окна и курил, то поднимаясь на носки, то опускаясь на пятки. На столе блестела хрустальная ваза с апельсинами.

— Почему меня не позвали раньше? — тихо сказал Альбинус, подняв брови и неизвестно к кому обращаясь. Он хмурился, качал головой, потом стал трещать пальцами.

Все молчали. На каминной доске тикали часы. Из детской появился Ламперт.

— Ну что? — тихо спросил Альбинус.

Ламперт обратился к осанистому старику, тот пожал плечами, и они вместе скрылись в комнате больной.

Протекло неопределенное количество времени. За окнами было темно; никто не удосужился задернуть шторы. Альбинус взял апельсин и принялся медленно его чистить. Шел снег, с улицы доносились редкие, ватные звуки. По временам что-то стучало в паровом отоплении. Кто-то на улице свистнул на четырех нотах («Зигфрид») — и опять тишина. Альбинус медленно ел апельсин. Апельсин был очень кислый. Вдруг вошел Поль и, ни на кого не глядя, развел руками.

В детской Альбинус увидел спину жены, неподвижно и напряженно склонившейся над кроватью, с призрачным подразумеваемым стаканом в руке, — сестра милосердия взяла ее за плечи и отвела в полутьму. Альбинус подошел к кровати. На миг ясно проплыло маленькое мертвое лицо, короткая бледная губа, обнаженные передние зубы, одного — молочного — не хватало. Потом все опять затуманилось, он повернулся, стараясь никого не толкнуть и ни на что не налететь, и вышел. Внизу дверь оказалась заперта, но погодя сошла какая-то ярко накрашенная дама в испанской шали и впустила оснеженного человека. Альбинус посмотрел на часы. Было за полночь. Неужели он пробыл там пять часов?

Он пошел по белой, мягкой, хрустящей панели и все никак не мог освоить, что случилось. Он удивительно живо вообразил Ирму влезающей к Полю на колени или бросающей о стену мяч; меж тем как ни в чем не бывало трубили таксомоторы, рождественский снег сверкал в свете фонарей, небо было черно, и только там, далеко, за черной массой крыш, в стороне Гадехтнискирхе, где находились большие кинематографы, чернота переходила в теплый коричнево-румяный тон. Вдруг он вспомнил, как звали сидевших на диване дам: Бланш и Роза фон Нахт[60].

Наконец он добрался до дому. Марго лежала на кушетке и жадно курила. Альбинус мельком вспомнил, что мерзко поссорился с ней, но это было сейчас неважно. Она молча проследила за ним глазами, как он тихо бродит по комнате, вытирая мокрое от снегу лицо. Она чувствовала сейчас лишь одно — восхитительное удовлетворение. Недавно ушел Рекс, тоже вполне удовлетворенный.

21

Впервые, может быть, за этот год сожительства с Марго Альбинус отчетливо осознавал тот легкий липкий налет гнусности, который осел на его жизнь. Ныне судьба заставила его опомниться, он слышал ее громовой окрик и понимал, что ему дается редкая возможность круто втащить жизнь на прежнюю высоту. Он понимал — со всей ясностью, какую дает только горе, — и что, если сейчас вернется к жене, невозможное в иной, повседневной обстановке сближение произойдет почти само собою.

Некоторые воспоминания той ночи не давали ему покоя — он вспоминал, как Поль вдруг посмотрел на него влажным просящим взглядом и потом, отвернувшись, чуть сжал ему руку повыше локтя. И вспоминал, как в зеркале уловил необъяснимое выражение на лице жены — жалостное, затравленное и все-таки сродни человеческой улыбке.

Обо всем этом он думал мучительно и глубоко. Да, сейчас поехать на похороны — значит остаться с женой навсегда.

Позвонив Полю, он узнал от прислуги место и час похорон. Утром он встал, пока Марго еще спала, и велел слуге приготовить ему черное пальто и цилиндр. Поспешно допив кофе, он пошел в бывшую детскую Ирмы, где теперь стоял большой стол с зеленой сеткой для пинг-понга. И тут, вяло подбрасывая на ладони целлулоидный шарик, он никак не мог направить мысль на детство Ирмы, потому что перед его глазами стоял образ другой девочки, живой, стройной и распутной, которая склонялась над столом, вскинув ногу, протянув пинг-понговую лопатку, и смеялась.

Надо было ехать. Еще несколько минут, и он возьмет Элизабет под руку, когда они будут стоять у края могилы. Он бросил шарик на стол и быстро пошел в спальню поглядеть в последний раз, как Марго спит. И, остановившись у постели, впиваясь глазами в это детское лицо с розовыми, нежными губами и бархатным румянцем во всю щеку, Альбинус вспомнил свою первую ночь, проведенную с ней, и с ужасом подумал о завтрашней жизни с выцветшей, серолицей женой, и эта жизнь ему представилась в виде тускло освещенного, длинного и пыльного коридора, где стоит заколоченный ящик или детская коляска (пустая).

С трудом оторвав взгляд от спящей девочки и нервно покусывая ноготь большого пальца, он подошел к окну. Была оттепель. Яркие машины расплескивали лужи; на углу какой-то бродяга в лохмотьях продавал фиалки; предприимчивая овчарка настойчиво преследовала крошечного пекинеса, рычавшего, рвавшегося и юлившего на конце поводка; огромный блестящий ломоть интенсивно-голубого неба отражался в стекле окна, которое энергично мыла голорукая горничная с закатанными рукавами.

— Как ты рано встал. Ты уходишь куда-нибудь? — протянул, переваливаясь через зевок, голос Марго.

— Нет, — не оборачиваясь, сказал он.

22

— Приободрись, котик, — говорила она ему пару недель спустя. — Я понимаю, что все это очень грустно, но ведь они тебе все немножко чужие, согласись, ты сам это чувствуешь, и, конечно, твоей дочке внушена была к тебе ненависть. Ты не думай, я очень тебе соболезную, хотя, знаешь, если у меня мог бы родиться ребенок, то я хотела бы мальчика.

— Ты сама ребенок, — сказал Альбинус, гладя ее по волосам.

— Особенно сегодня нужно быть бодрым, — продолжала Марго. — Особенно сегодня! Подумай, ведь это начало моей карьеры. Я буду знаменита.

— Ах да, я и забыл. Это когда же? Сегодня разве?

Явился Рекс. Он заходил последнее время каждый день, и Альбинус несколько раз поговорил с ним по душам, сказал ему все то, что Марго он сказать не смел и не мог. Рекс так хорошо слушал, высказывал такие мудрые мысли и с такой вдумчивостью сочувствовал ему, что недавность их знакомства казалась Альбинусу чем-то совершенно условным, никак не связанным с внутренним, душевным временем, за которое развилась и созрела их дружба.

— Нельзя строить свою жизнь на песке несчастья, — говорил ему Рекс. — Это грех против жизни. У меня был знакомый — скульптор, — который обладал сверхъестественной способностью безошибочно оценивать форму. И тут он вдруг взял да и женился из жалости на пожилой, безобразной горбунье. Не знаю в точности, что случилось у них, но как-то, вскоре после свадьбы, они сложили вещички в пару чемоданчиков и пошли пешком в ближайший желтый дом. Художник, по моему мнению, должен руководствоваться только чувством прекрасного — оно никогда не обманывает.

— Смерть, — сказал он как-то еще, — представляется мне просто дурной привычкой, которую природа теперь уже не может в себе искоренить. У меня был приятель — прекрасный юноша, полный жизни, с лицом ангела и мускулами пантеры. Он порезался, откупоривая жестянку с консервированными персиками — огромными, нежными, скользкими, которые, сами знаете, лопаются и буквально тают во рту. А через несколько дней он умер от заражения крови. Глупо, не правда ли? Но вместе с тем… вместе с тем, — да, странно сказать, но это так: если рассматривать его жизнь как произведение искусства, было бы менее художественно, доживи он до старости. Изюминка, пуанта жизни заключается иногда именно в смерти.

Рекс в такие минуты говорил не останавливаясь — плавно выдумывая случаи с никогда не существовавшими знакомыми, подбирая мысли, не слишком глубокие для ума слушателя, придавая словам сомнительное изящество. Образование было у него пестрое, ум — хваткий и проницательный, а тяга к разыгрыванию ближних граничила с гениальностью. Единственное, быть может, подлинное в нем была врожденная вера в то, что все созданное людьми в сфере искусства, науки и чувства — только более или менее остроумный фокус. О каком бы важном предмете ни заходила речь, он был одинаково способен сказать о нем нечто смешное или пошловатое в зависимости от того, чего требовало восприятие или настроение слушателя, хотя, впрочем, он мог быть до наглости груб или нахален, если собеседник его раздражал. Даже когда он говорил совсем серьезно о книге или картине, у Рекса было приятное чувство, что он — участник заговора, сообщник того или иного гениального гаера — создателя картины, автора книги.

Жадно следя за страданиями Альбинуса (человека, по его мнению, тяжеловатого, недалекого, с простыми страстями и добротными, слишком добротными познаниями в области живописи), за тем, как он, бедняга, уверовал, чтоб дошел до самых вершин человеческого страдания, Рекс — с приятным удовольствием — предвкушал, что это еще не все, далеко не все, а только первый номер в программе превосходного мюзик-холла, в котором ему, Рексу, предоставлено место в персональной ложе режиссера. Постановщиком этого спектакля не были ни Бог, ни дьявол. Первый был слишком дряхл, мастит и старомоден, второй же, обожравшийся чужими грехами, был нестерпимо скучен — и самому себе, и другим, скучен как дождь. (Представим себе, скажем, тюремный двор на рассвете, идет дождь, а тем временем заканчиваются приготовления к смертной казни нервно зевающего кретина, зарезавшего собственную бабушку.) Режиссер, которого имел в виду Рекс, был существом трудноуловимым, двойственным, тройственным, отражающимся в самом себе — переливчатым волшебником Протеем, призраком, тенью разноцветных стеклянных шаров, летающих по кривой, тенью жонглера на мерцающею занавесе… Так, по крайней мере, полагал Рекс в редкие минуты философских раздумий.

Он легко относился к жизни, и единственным человеческим чувством, когда-либо им испытанным, было остро пристрастие к Марго, которое он старался объяснить ее физическими свойствами, чем-то таким в запахе кожи, в особенной эпителии губ, в температуре тела. Но все это было не совсем так. Взаимная их страсть была основана на глубоком родстве душ — даром что Марго была вульгарной берлинской девчонкой, а он — художником-космополитом.

Явившись к ним в этот — особенный — день, он успел ей сказать (подавая ей пальто), что снял комнату, где они смогут спокойно встречаться. Она ответила ему злым взглядом, ибо Альбинус стоял в десяти шагах от них. Рекс рассмеялся и добавил, почти не понижая голоса, что будет каждый день там ждать ее между таким-то и таким-то часом.

— Я приглашаю Марго на свидание, а она не хочет, — сказал он Альбинусу, пока они спускались вниз.

— Попробуй она у меня захотеть, — улыбнулся Альбинус и нежно ущипнул Марго за щеку. — Посмотрим, посмотрим, как ты играешь, — продолжал он, натягивая перчатки.

— Завтра в пять, Марго, — сказал Рекс.

— Завтра маленькая поедет одна выбирать автомобиль, — проговорил Альбинус. — Так что никаких свиданий.

— Так у нее все утро свободно, чтобы выбрать. Тебе пять подходит, Марго? Или пусть лучше будет шесть, и на этом порешим?

Марго вдруг обиделась.

— Какая дурацкая шутка, — процедила она сквозь зубы.

Мужчины рассмеялись и, довольные, переглянулись.

Швейцар, разговаривавший с почтальоном, посмотрел на них с любопытством.

— Прямо не верится, — сказал швейцар, когда те прошли, — прямо не верится, что у него недавно умерла дочка.

— А кто второй? — спросил почтальон.

— Почем я знаю. Завела молодца ему в подмогу, вот и все. Мне, знаете, стыдно, что другие жильцы все это видят. А ведь приличный господин, сам-то, и богат. Я всегда говорил: если уж взбрело в голову завести любовницу, так почему не выбрать поосанистее, покрупнее.

— Любовь слепа, — задумчиво произнес почтальон.

23

В небольшой зале, где фильму показывали десятку актеров и гостей, по спине у Марго прошел тревожный и приятный холодок. Недалеко от себя она заметила того режиссера, в чьей конторе некогда почувствовала себя выставленной на посмешище. Он подошел к Альбинусу. На правом глазу у него был крупный желтый ячмень.

Марго рассердилась, что он сразу же ее не узнал.

— Мы с вами как-то, пару лет назад, беседовали, — сказала она злорадно.

— А, сударыня, — ответил он с учтивой улыбкой, — я помню, помню. (На самом деле он не помнил ничего.)

Как только погас свет, Рекс, сидевший между нею и Альбинусом, нащупал и взял ее руку. Спереди сидела Дорианна Каренина, кутаясь в свою роскошную меховую шубу, хотя в зале было жарко; ее соседями были продюсер и режиссер с ячменем, а Дорианна за ним ухаживала.

Робко дрожа, сменяли друг друга надписи: название, имена исполнителей. Тихо и ровно, вроде пылесоса, жужжал аппарат. Музыки не было.

Марго появилась на экране почти сразу; она читала книгу, потом бросила ее и подбежала к окну: подъехал верхом ее жених.

Ее охватил такой ужас, что она вырвала руку из руки Рекса. Откуда только взялось это кошмарное создание? Угловатая, неказистая, с припухшим, странно изменившимся ртом, черным как пиявка, с неправильными бровями и непредвиденными складками на платье, невеста на экране дико взглянула перед собой, а затем, изогнувшись под острым углом, легла грудью на подоконник, задом к публике.

Марго оттолкнула блуждающую руку Рекса. Ей вдруг захотелось кого-то укусить или броситься на пол и забиться.

Неуклюжее чудовище на экране ничего общего с ней не имело — эта девица была ужасна, просто ужасна! Она была похожа на ее мать-швейцариху на свадебной фотографии.

«Может быть, дальше лучше будет?» — подумала она в отчаянии.

Альбинус перегнулся к ней, по дороге полуобняв Рекса, и нежно прошелестел:

— Очаровательно, чудесно, я не ожидал…

Он действительно был очарован: ему почему-то вспомнился кинематограф «Аргус», где они познакомились, его трогало, что Марго так невозможно плохо играет, — и вместе с тем в ней была какая-то прелестная, детская старательность, как у подростка, читающего поздравительные стихи.

Рекс тоже ликовал: он не сомневался, что Марго выйдет на экране неудачно, но знал, что за это попадет Альбинусу. А завтра, в виде реакции, она придет. Ровно в пять. Все это было очень забавно. Он принялся опять бродить рукой по ее ногам и платью, и она вдруг сильно ущипнула его.

Через некоторое время невеста появилась снова: она шла крадучись вдоль стен домов и все время оглядывалась назад (хотя, как ни странно, прохожие этому совершенно не удивлялись), а затем тайком зашла в кафе, где, как предупредила ее светлая личность, друг семьи, она может найти своего жениха в обществе женщины из породы вампиров (Дорианна Каренина). Когда она кралась в кафе, спина у нее почему-то вышла толстенькая и неуклюжая.

«Я сейчас закричу», — подумала Марго.

К счастью, экран перемигнул, появился столик в кафе, шампанское в ведре со льдом, герой, дающий прикурить Дорианне. (Очевидно, с точки зрения любого режиссера, этот жест должен восприниматься как символ нарождающейся интимности.) Дорианна откидывала голову, выпускала дым и улыбалась одним уголком рта.

Кто-то в зале захлопал, другие подхватили. Вошла Марго, рукоплескания умолкли. Она открыла рот, как никогда не открывала его в реальной жизни, и, понурив голову, всплеснув руками, ушла прочь.

Дорианна, настоящая Дорианна, сидевшая спереди, обернулась, и глаза ее ласково блеснули в полутьме.

— Молодец, девочка, — сказала она хрипло, и Марго захотелось полоснуть ее по лицу ногтями.

Теперь уже она так боялась каждого своего появления, что вся ослабела и не могла, как прежде, отталкивать и щипать назойливую руку Рекса. Она дохнула ему в ухо горячим шепотом: «Пожалуйста, перестань, или я пересяду». Он похлопал ее по колену, и рука его успокоилась.

Брошенная невеста появлялась вновь и вновь, и каждое ее движение терзало Марго. Она была как душа в аду, которой бесы показывают земные ее прегрешения. Простоватость, корявость, стесненность движений… На этом одутловатом лице она улавливала почему-то выражение своей матери, когда та старалась быть вежливой с влиятельным жильцом.

— Очень удачная сцена, — прошептал Альбинус, опять нагнувшись к ней.

Рексу сильно надоело сидеть в темноте, смотреть на скверную фильму и к тому же терпеть, что этот верзила постоянно наваливается на него. Он закрыл глаза, вспомнил маленькие цветные карикатуры, которые давеча нарисовал по заказу Альбинуса, и стал размышлять о привлекательной, хотя и предельно простой проблеме — как вытянуть из него еще денег.

Драма подходила к концу. Герой, покинутый вампиром, шел под сильным кинематографическим дождем в аптеку покупать яд, но вспомнил о старушке матери и в последний момент отправился в свою родную деревню. Там, окруженная курами и свиньями, невеста играла с его незаконным ребенком. (Судя по тому, как герой смотрел на них из-за забора, ему не долго еще придется оставаться незаконным.) Это была самая удачная сцена с участием Марго. Но когда младенец стал к ней ластиться, она почему-то провела тылом руки по платью (совершенно непредусмотренное движение), словно вытирала руку, а младенец глядел исподлобья. По зале прошел смешок. Марго не выдержала и стала тихо плакать.

Как только зажегся свет, она встала и быстро пошла к выходу.

С озабоченным выражением лица Альбинус стремительно за ней последовал.

Рекс выпрямился, расправляя плечи. Дорианна тронула его за рукав. Рядом стоял господин с ячменем на глазу и позевывал.

— Провал, — сказала Дорианна, подмигнув. — Бедная девочка.

— А вы довольны собой? — спросил Рекс с любопытством.

Дорианна усмехнулась:

— Раскрою вам тайну: настоящая актриса никогда не бывает довольна.

— Подчас и публика не бывает довольна, — сказал Рекс хладнокровно. — Кстати, милочка, как вы придумали свой псевдоним? Меня аж распирает от любопытства.

— Ох, это длинная история, — ответила она задумчиво. — Если заглянете ко мне как-нибудь на чай, я, возможно, смогу рассказать об этом подробнее. Юноша, подсказавший мне это имя, покончил с собой.

— Что ж — в этом нет ничего удивительного. Но я, собственно, о другом… Скажите, вы Толстого читали?

— «То ли с тою»? — переспросила Дорианна Каренина. — Нет, не помню. Такого романа я не читала. А почему вас это интересует?

24

Дома были буря, рыдания, стоны, истерика. Она бросалась то на кушетку, то на постель, то на пол. Глаза ее яростно и прекрасно блистали, один чулок сполз. Весь мир был мокр от слез.

Утешая ее, Альбинус бессознательно употреблял те же слова, которые говорил некогда дочери, целуя синяк, — слова, которые теперь как бы освободились после смерти Ирмы.

Сперва Марго излила весь свой гнев на него, потом страшными эпитетами выругала Дорианну, потом обрушилась на режиссера (заодно попало совершенно непричастному Гроссману, старику с ячменем).

— Хорошо, — сказал Альбинус наконец. — Я приму исключительные меры, чтобы моей душке было хорошо. Только заметь, я вовсе не считаю, что это провал, — напротив, ты местами очень мило играла, — там, например, в первой сцене, — знаешь, когда ты…

— Замолчи! — крикнула Марго и швырнула в него апельсином.

— Да выслушай же меня, моя лапочка. Я же готов все сделать, только бы моя девочка была счастлива. А теперь возьмем чистый платочек и вытрем слезки. Я знаешь что сделаю? Ведь фильма-то моя, я платил за эту ерунду… То есть за ту ерунду, которую сделал из нее Шварц. Вот я не пущу ее никуда, а оставлю ее себе на память.

— Нет, сожги, — прорыдала Марго.

— Хорошо, сожгу. И Дорианне, поверь, это будет не очень приятно. Ну что, мы довольны?

Она продолжала всхлипывать, но уже тише.

— Красавица ты моя, так не плачь же. Завтра ты пойдешь и кое-что выберешь. А знаешь что? Такой большой-большой, с четырьмя колесами. Или ты забыла? Разве это не радость? А потом мне его покажешь, и я, может быть (он улыбнулся и поднял брови на лукаво растянутом слове «может быть»), его куплю. Мы поедем далеко-далеко, ты увидишь весну на юге… А, Марго?

— Не это главное, — сказала она ужимчиво.

— Главное, чтобы ты была счастлива. И ты будешь со мною счастлива. Куда это запропастился платочек? Осенью вернемся, будешь ходить на кинематографические курсы, и я найду для тебя талантливого режиссера… вот, например, Гроссмана.

— Нет, только не Гроссмана, — зарычала Марго содрогаясь.

— Ну другого. Будь хорошей девочкой, вытри слезки, пора ехать ужинать. Пожалуйста, моя крошка.

— Я только тогда буду счастлива, — сказала она, тяжело вздохнув, — когда ты с ней разведешься. Но я боюсь, что ты теперь увидел, как у меня ничего там не вышло, в этой мерзкой фильме, и бросишь меня. Другой мужчина на твоем месте набил бы им физиономии за то, каким чудищем меня представили! Нет, постой, не надо меня целовать. Скажи, ты ведешь какие-нибудь переговоры или все это заглохло?

— Понимаешь ли… Видишь ли, — запнулся Альбинус. — Ты… Мы… Ох, Марго, ведь сейчас… То есть я хочу сказать, что она сейчас… Одним словом, горе, мне как-то сейчас просто не очень удобно…

— Что ты хочешь сказать? — спросила Марго, привстав. — Разве она до сих пор не знает, что ты хочешь развода?

— Нет, не в том дело, — переглотнул и замялся Альбинус. — Конечно, она… это чувствует… то есть знает… А точнее будет сказать, что…

Марго медленно вытягивалась кверху, как разворачивающаяся змея.

— Вот что — она не дает мне развода, — выговорил в конце концов Альбинус, впервые в своей жизни оболгав Элизабет.

— И не даст? — спросила Марго, приближаясь к нему.

«Сейчас будет драться», — подумал Альбинус устало.

Марго подошла к нему вплотную и медленно обвила его шею руками.

— Я больше не могу быть только твоей любовницей, — сказала она, скользя щекой по его галстуку. — Я не могу. Сделай что-нибудь. Завтра же скажи себе: я это сделаю для моей девочки! Ведь есть же адвокаты. Всего можно добиться.

— Я обещаю тебе. Осенью все устроится, — сказал он.

Она слегка вздохнула и отошла к зеркалу, томно разглядывая свое отражение.

«Развод? — подумал Альбинус. — Нет, нет, это немыслимо».

25

Комнату, снятую им для свиданий с Марго, Рекс обратил в мастерскую, и всякий раз, когда Марго являлась, она заставала его за работой. Он издавал музыкальный, богатый мотивами свист, пока рисовал.

Марго глядела на меловой оттенок его щек, на толстые, пунцовые губы, округленные свистом, и чувствовала, что в этом человеке смысл ее жизни. На нем была шелковая рубашка с открытым воротом и старые фланелевые штаны. Он творил чудеса при помощи туши.

Так они виделись почти ежедневно; Марго оттягивала отъезд, хотя автомобиль был куплен и начиналась весна.

— Позвольте вам дать совет, — как-то сказал Рекс Альбинусу. — Зачем вам брать шофера? Автомобиль у меня делается шелковым.

— Очень это мило с вашей стороны, — сказал Альбинус нерешительно. — Но, право, я не знаю… я боюсь оторвать вас от работы. Мы собираемся довольно далеко закатиться…

— Обо мне не беспокойтесь. Я и так собирался отдохнуть. А тут… ослепительное солнце… старинные традиции… площадки для игры в гольф… путешествия…

— В таком случае будем очень рады, — сказал Альбинус, с тревогой думая о том, как отнесется к этому Марго. Марго, однако, помявшись, согласилась.

— Пусть едет, — сказала она. — Мне он очень нравится, но в последнее время начинает мне надоедать: поверяет мне свои сердечные дела и об этом говорит с такими вздохами, словно влюблен в женщину. А на самом деле…

Был канун отъезда. По дороге домой из магазинов Марго забежала к Рексу. Присутствие ящика с красками, карандашей и пыльный сноп солнца через комнату напоминали ей, как она позировала обнаженной.

— Чего ты спешишь? — спросил Рекс лениво, когда она накрашивала губы. — Подумай, нынче последний раз. Неизвестно, как будем устраиваться во время путешествия.

— На то мы с тобой и умные, — ответила она с гортанным смехом.

Она выскочила на улицу, выглядывая таксомотор, но солнечная улица была пуста. Дошла до площади — и, как всегда, возвращаясь от Рекса, подумала: «А не взять ли направо, потом через сквер, потом опять направо?»

Там была улица, где она в детстве жила.

(Прошлое было надежно упаковано. Отчего, в самом деле, не взглянуть?)

Улица не изменилась. Вот булочная на углу, вот мясная — с золотой бычьей головой на вывеске и привязанным к решетке бульдогом майорской вдовы из пятнадцатого номера. А вот магазин канцелярских товаров превратился в парикмахерскую. Та же старушка продает газеты в киоске. А вот пивная, в которую любил захаживать Отто. А вот наискосок — дом, где она родилась: судя по строительным лесам, его ремонтировали. Подойти ближе ей не захотелось.

Она повернулась и пошла назад, и тут ее окликнул знакомый голос.

Каспар, братнин товарищ. Он вел за седло велосипед с фиолетовой рамой и с корзиной перед рулем.

— Здравствуй, Марго, — сказал он, чуть смущенно улыбаясь, и пошел с ней рядом вдоль панели.

В последний раз, когда она видела его, он был очень неприветлив. Это была группа, организация, почти шайка. Теперь же, один, он был просто старый знакомый.

— Ну, как дела, Марго?

— Прекрасно, — сказала она и засмеялась. — А у тебя как?

— Ничего, живем. А знаешь, ведь твои съехали. Они теперь живут в Северном Берлине. Ты бы как-нибудь их навестила, Марго. Твой отец долго не протянет.

— А где мой милый братец? — спросила она.

— Ох, он уехал. В Билефельде, кажется, работает.

— Ты сам знаешь, — сказала она, нахмурившись, опустив глаза, разглядывая собственные ноги, вышагивающие по краю панели, — как меня дома любили. И разве они потом старались узнать, что со мной, где я, не погибла ли я?

Каспар кашлянул и сказал:

— Но это, как-никак, твоя семья, Марго. Ведь твою мать выжили отсюда, и на новом месте ей не сладко.

— А что обо мне тут говорят? — спросила она, глядя на него.

— Ах, ерунду всякую. Судачат. Это понятно. Я же всегда считаю, что женщина вправе распоряжаться своей жизнью. Ты как — с твоим другом ладишь?

— Ничего, лажу. Он скоро на мне женится.

— Это хорошо, — сказал Каспар. — Я очень рад за тебя. Только жаль, что нельзя с тобой повозиться, как раньше. Это очень, знаешь, жалко.

— А у тебя есть подружка? — спросила она улыбаясь.

— Нет, сейчас никого. Трудно все-таки жить иногда, Марго. Я теперь служу в кондитерской. Я бы хотел иметь свою собственную кондитерскую, — но когда это еще будет.

— Да, жизнь — штука сложная, — задумчиво произнесла Марго и немного погодя подозвала таксомотор.

— Может быть, мы как-нибудь… — начал Каспар; но нет — никогда больше не будут они вместе купаться в озере.

«Погибнет девочка, — подумал он, глядя, как она садится в автомобиль. — Ей бы выйти за простого человека. Я б на ней, правда, не женился — вертушка, ни минуты покоя…»

Он вскочил на велосипед и до следующего угла быстро ехал за автомобилем. Марго ему помахала рукой, он плавно повернул и стал удаляться по боковой улице.

26

Шоссейные дороги, обсаженные яблонями, шоссейные дороги, обсаженные сливами, гладко подливали под передние шины, — и не было им конца. Погода была великолепная. К вечеру стальные соты радиатора бывали битком набиты мертвыми пчелами, стрекозами и жуками. Рекс действительно правил превосходно: лениво полулежа на очень низком сиденье, он мечтательно и ласково орудовал рулем. Сзади, в окошечке, висела плюшевая обезьянка и глядела на убегающий вспять север.

Во Франции пошли вдоль дороги тополя, в гостиницах горничные не понимали Марго, и это ее раздражало. Весну было решено провести на Ривьере, а затем перебраться на итальянские озера. На последней до побережья остановке они очутились в городке Ружинар.

Приехали туда на закате. Над окрестными горами, на фоне бледно-зеленого неба линяли лохматые апельсиновые тучи, кофейни исподлобья сверкали огнями, платаны бульвара были уже по-ночному сумрачны.

Марго, как всегда к ночи, казалась усталой и сердитой. Со дня отъезда, то есть почти уже три недели (они ехали не торопясь, останавливаясь в живописных городках, где всегда была та же самая старинная церковь и та же самая старинная площадь), она ни разу не побывала наедине с Рексом. Поэтому, когда они въехали в Ружинар и Альбинус стал восхищаться силуэтами пурпурно-закатных гор, Марго произнесла сквозь зубы: «Восторгайся, восторгайся», — едва сдерживая слезы. Они подъехали к большой гостинице, и Альбинус пошел справиться насчет комнат.

— С ума сойду, если так будет продолжаться, — сказала Марго, не глядя на Рекса.

— Всыпь ему снотворного, — предложил Рекс. — Я достану в аптеке.

— Пробовала, — ответила Марго. — Не действует.

Альбинус вернулся к ним, с виду несколько озабоченный.

— Все полно, — сказал он. — Это очень досадно. Извини, моя маленькая.

Они подъехали к трем гостиницам, и нигде комнат не оказалось. Марго категорически отказалась ехать в другой город, так как от поворотов по петлистой дороге, утверждала она, у нее кружится голова. Она была в столь скверном настроении, что Альбинус боялся на нее смотреть. Наконец в пятой гостинице им предложили войти в лифт — подняться и посмотреть единственную пару комнат, оказавшихся свободными. Смуглый мальчишка, поднимавший их, стоял к ним в профиль.

— Смотрите, что за красота, какие ресницы, — сказал Рекс, слегка подтолкнув Альбинуса.

— Перестаньте паясничать! — вдруг воскликнула Марго.

Номер с двухспальной кроватью был вовсе не плохой, но Марго стала мелко стучать каблуком об пол, тихо и неприятно повторяя:

— Я здесь не останусь, я здесь не останусь.

— Но позволь, это превосходная комната, — сказал Альбинус увещевающе.

Мальчик открыл внутреннюю дверь — там оказалась ванная, вошел в нее, открыл другую дверь — вот те на: вторая спальня!

Рекс и Марго вдруг переглянулись.

— Я не знаю, Рекс, насколько вам это удобно — общая ванная, — проговорил Альбинус. — Ведь Марго купается, как утка.

— Ничего, ничего, — засмеялся Рекс. — Я как-нибудь сбоку припека.

— Может быть, у вас все же найдется другой одноместный номер? — обратился Альбинус к мальчику, но тут поспешно вмешалась Марго.

— Глупости, — сказала она. — И так сойдет. Надоело бродить.

Она подошла к окну, пока вносили чемоданы. На сливово-синем небе горела одна-единственная яркая звезда, черные купы деревьев застыли, стрекотали кузнечики… Но она ничего не видела и не слышала.

Альбинус стал выкладывать умывальные принадлежности.

— Я первая войду в ванную, — сказала она, торопливо раздеваясь.

— Ладно, — ответил он добродушно. — Я тут сперва побреюсь. Только торопись, надо идти ужинать.

В зеркале он видел, как мимо стремительно пролетели джемпер, юбка, что-то светлое, еще что-то светлое, один чулок, другой.

— Вот неряха, — буркнул он, намыливая подбородок.

Он слышал, как закрылась дверь, как трахнула задвижка, как шумно потекла вода.

— Нечего запираться, я все равно тебя выгонять не собираюсь, — крикнул он со смехом и принялся оттягивать пальцем щеку.

За дверью вода продолжала литься громко и непрерывно. Альбинус осторожно скреб щеку бритвой «Жиллетт». Интересно, подумал он, можно ли здесь заказать омаров à l’Américaine[61].

А вода лилась, причем шум ее становился громче и громче. Он преодолел, так сказать, кульминационный момент и собирался возвратиться к кадыку, где еще виднелись остатки упрямой щетины, когда внезапно испытал шок, заметив, что из-под двери ванной выползает струйка воды, меж тем как шум воды обрел уже торжествующее звучание.

— Не дай Бог, она утонула, — пробормотал он и подскочил к двери, постучал.

— Милая, с тобой все в порядке? Ты затопила всю комнату!

Никакого ответа.

— Марго, Марго! — кричал он, тарахтя дверной ручкой (и совершенно не замечая, какую странную роль двери играют в его и ее жизни).

Марго между тем проскользнула в ванную: комната была полна пара и воды. Она проворно закрыла краны.

— Я заснула в ванне, — крикнула она жалобно через дверь.

— Сумасшедшая, — сказал Альбинус. — Как ты меня напугала!

Растекавшиеся по белесому ковру темные струйки остановились. Альбинус вернулся к зеркалу и снова намылил шею.

Через несколько минут Марго явилась из ванной бодрая, сияющая и стала осыпаться тальком. Альбинус в свою очередь пошел купаться — там все было очень мокро. Оттуда он постучал Рексу.

— Я вас не задержу, — сказал он через дверь. — Сейчас будет свободно.

— Валяйте, валяйте, — чрезвычайно весело проорал в ответ Рекс.

За ужином Марго была прелестно оживлена. Они сидели на террасе. Белый мотылек колесил вокруг лампы и упал на скатерть.

— Мы останемся тут долго, долго, — сказала Марго. — Мне здесь страшно нравится.

27

Прошла неделя, вторая[62]. Дни были безоблачные. Изобилие цветов и иностранцев. Какой-нибудь час езды — и попадешь на ослепительно прелестный песчаный пляж — красивая картинка, окаймленная темно-красными камнями на фоне темно-синего моря. Одетые в сосновый наряд горы со всех сторон окружали гостиницу, ничуть не уступающую множеству подобных, построенную в тошнотворно-мавританском стиле, от которого у Альбинуса по коже забегали бы мурашки, не будь он сейчас столь счастлив. Марго тоже была счастлива, как, впрочем, и Рекс.

Все ею изрядно восхищались: фабрикант шелка из Лиона, тихий англичанин, собиравший жуков, юнцы, игравшие с нею в теннис. Но, кто бы на нее ни глядел, кто бы с ней ни танцевал, Альбинус ревности не чувствовал. И, вспоминая муки ревности, испытанные в Сольфи, он дивился: в чем разница, почему тогда все нервило и тревожило его, а сейчас при виде ее — уверенность, спокойствие? Он не замечал одной крохотной мелочи: не было в ней теперь желания нравиться другим, — ей нужен был только один человек — Рекс. А Рекс был — тень Альбинуса.

Однажды они втроем отправились на длинную прогулку в горы, заблудились и наконец спустились по крутой каменистой тропинке. Марго, не привыкшая к таким переходам, сильно натерла ногу, и мужчины поочередно несли ее на руках, причем оба, не будучи здоровяками, едва справлялись со своей ношей. Примерно к двум часам дня они добрались до залитой солнцем деревушки и обнаружили на вымощенной булыжником площади, где несколько человек играли в шары, автобус, который отправлялся в Ружинар. Марго и Рекс тут же заняли места, а Альбинус собирался последовать за ними, но, заметив, что шофера еще нет и долго не будет, так как тот взялся помогать старику фермеру грузить пару огромных корзин, он постучал по полуоткрытому окну, у которого сидела Марго, и сказал, что сбегает выпить стакан пива. Он стремительно пересек площадь и зашел в бар на углу. В тот момент, когда Альбинус потянулся за своим пивом, он задел щуплого господина, который торопливо платил. Они поглядели друг на друга.

— Удо, голубчик! — воскликнул Альбинус. — Вот неожиданно!

— Воистину неожиданно, — подтвердил Удо Конрад. — А ты лысеешь, старина. Ты здесь с семьей?

— Нет, впрочем… Знаешь, я остановился в Ружинаре и…

— Вот и отлично, — сказал Конрад. — Я тоже живу в Ружинаре. Боже, автобус отправляется. Надо торопиться.

— Я с тобой, — воскликнул Альбинус и одним глотком осушил стакан.

Конрад побежал к автобусу и успел вскочить в него. Раздался гудок. А Альбинус все суетливо подыскивал непослушные французские монеты.

— Не спешите, — сказал бармен, меланхоличный человек с черными обвислыми усами. — Автобус сперва объедет всю деревню, а потом снова остановится на этом углу и только после этого поедет дальше.

— Удачно, — сказал Альбинус. — Раз так, я могу выпить еще стакан.

Через ярко освещенную дверь он видел, как длинный, приземистый желтый автобус стремительно мчится прочь, продираясь сквозь пятнистый узор платановой тени, на глазах смешиваясь и буквально растворяясь в ней.

«Как забавно, что я встретил Удо, — размышлял Альбинус. — Он, кстати, отрастил светлую бородку, словно решил компенсировать мою плешь. Когда мы с ним в последний раз виделись? Лет шесть назад. Рад ли я сегодняшней встрече? Едва ли. Мне казалось, что он живет в Сан-Ремо. Чудаковатый, болезненный, чуть мрачноватый и не особенно счастливый человек. Холостяк, терпеть не может кошек и тиканья часов. К тому же страдает сенной лихорадкой. Но хороший писатель. Великолепный писатель. Курьезно, что он понятия не имеет, насколько изменилась моя жизнь. Курьезно, что я стою в этом жарком, нагоняющем сон заведении, где никогда не бывал до сих пор и куда, вероятно, никогда не попаду снова. Интересно, что сейчас делает Элизабет? На ней черное платье, праздные руки не знают, чем заняться. Лучше об этом не думать».

— Сколько времени требуется автобусу, чтобы объехать всю деревню? — спросил он, медленно, осторожно выговаривая французские слова.

— Пару минут, — сказал бармен печально.

«Не ясно, что они делают с этими деревянными шарами. Деревянными? А может, они металлические? Сперва шар зажимают в ладони, потом бросают вперед… он катится, наконец останавливается. Нехорошо, если по дороге он разговорится с девочкой, а та ему все выболтает, до того как я сам объясню. А она может выболтать? Вполне. Не так, правда, вероятно, что они ввяжутся в беседу. Бедное, несчастное дитя, будет сидеть тихо как мышка».

— Судя по тому, как долго автобус объезжает деревню, она очень большая, — заметил Альбинус.

— А он ее вовсе не объезжает, — сказал старик с глиняной трубкой, сидевший за столиком позади него.

— Объезжает, — сказал мрачный бармен.

— Объезжал до прошлой субботы, — сказал старик. — А теперь едет прямо в Ружинар.

— Ну, я тут совершенно ни при чем, — сказал бармен.

— Что же мне теперь делать? — воскликнул Альбинус в растерянности.

— Сядете на следующий, — сказал старик рассудительно.

Когда Альбинус наконец добрался домой, он обнаружил Марго в шезлонге на террасе, где она ела вишни, в то время как Рекс сидел на белом парапете в купальных трусах, повернувшись своей загорелой мохнатой спиной к солнцу. Картина тихого счастья.

— Я пропустил этот проклятый автобус, — сказал Альбинус улыбаясь.

— Это в твоем духе, — сказала Марго.

— Скажи-ка, ты не заметила маленького человечка в белом с золотистой бородкой?

— Я его заметил, — сказал Рекс. — Сидел прямо за нами. А кто он такой?

— Да так… Просто я когда-то был с ним знаком.

28

Утром Альбинус добросовестно справился в туристическом бюро, а затем и в немецком пансионе, но никто не мог назвать ему адрес Удо Конрада. «Что ж, у нас с ним не так уж много общих тем, — подумал он. — Я, возможно, еще где-нибудь с ним встречусь, если мы здесь задержимся. А если нет, то не так уж это важно».

Как-то, через несколько дней, он проснулся раньше обычного, распахнул ставни, улыбнулся нежно-голубому небу и мягко-зеленым склонам, набухающим солнцем, но еще дымчатым, словно многокрасочный фронтиспис, прикрытый папиросной бумагой, и ему захотелось долго ходить, куда-то взбираться, вдыхать запах тмина.

Марго проснулась.

— Еще так рано, — сказала она сонно.

Он предложил быстрехонько одеться и, знаешь, вдвоем, вдвоем, на весь день…

— Отправляйся один, — пробормотала она, повернувшись на другой бок.

— Ах ты, соня, — сказал Альбинус с грустью.

Было около восьми. Идя шагом, он выбрался из узких улочек, разрезанных наискось игрой утренней тени и солнечного света, и стал подниматься в гору.

Проходя мимо крошечной виллы, выкрашенной в нежно-розовый цвет, он услышал щелканье секатора и увидел Удо Конрада, подрезающего какое-то растение в своем маленьком каменистом саду. Да, у него всегда была слабость к земле.

— Наконец я тебя нашел, — сказал Альбинус весело. Конрад взглянул в его сторону, однако не улыбнулся в ответ.

— А я полагал, что мы больше не увидимся, — сказал он сухо.

Одиночество развило в нем такую повышенную чувствительность, какая бывает обычно у старых дев, и сейчас он получал болезненное удовольствие, оттого что испытывал обиду.

— Только без глупостей, Удо, — сказал Альбинус, идя к нему навстречу и осторожно раздвигая перистую листву мимозы, ревниво загораживавшую ему дорогу. — Ты отлично знаешь, что я не нарочно пропустил автобус. Я думал, что он объедет деревню и вернется обратно.

Конрад слегка смягчился.

— Пустяки, — сказал он, — просто часто бывает так: встретишься с человеком после долгого перерыва и вдруг испытываешь паническое и страстное желание от него улизнуть. Я решил, что тебя не порадовала перспектива болтать о старых временах в автобусной темнице на колесах и ты от нее ловко увернулся.

— По правде говоря, я повсюду искал тебя в последние дни, — сказал Альбинус, рассмеявшись. — Но оказалось, что никто не знает, где ты живешь.

— Не удивительно: я снял этот домик всего пару дней назад. А ты где остановился?

— В «Британии». Поверь, я чертовски рад, что увидел тебя, Удо. Ты непременно должен мне все о себе рассказать.

— Может быть, немного погуляем? — предложил Конрад, хотя в его голосе чувствовалась нотка сомнения. — Что же, договорились. Вот только ботинки переодену.

Через минуту он вернулся, и они пошли по прохладной тенистой дорожке, поднимающейся в гору и петляющей меж спрятавшихся под виноградным покровом каменных склонов, на асфальт которой почти не попадали лучи жаркого утреннего солнца.

— Как твоя семья? — спросил Конрад.

Альбинус, поколебавшись, сказал:

— Лучше не спрашивай, Удо. У меня было много несчастий в последнее время. Год назад мы с Элизабет расстались. А уже потом малышка Ирма умерла от пневмонии. Если ты не возражаешь, я предпочел бы не обсуждать все это.

— Как печально, — сказал Конрад.

Оба замолчали; Альбинус размышлял о том, как заманчиво и занятно было бы рассказать старому другу, знавшему его как совершенно не предприимчивого скромника, о своем страстном романе, но потом он решил малость повременить. Конрад же между тем успел уже пожалеть, что предложил эту прогулку: он предпочитал, чтобы люди, согласившиеся составить ему компанию, были беззаботны и счастливы.

— Я понятия не имел, что ты во Франции, — сказал Альбинус. — Мне казалось, будто ты обосновался на родине Муссолини.

— А кто такой Муссолини? — спросил Конрад, удивленно нахмурившись.

— Ах, ты все такой же, — сказал Альбинус, рассмеявшись. — Не волнуйся, я не стану говорить о политике. Расскажи мне, пожалуйста, о своей работе. Твой последний роман просто великолепен.

— Боюсь, — сказал Удо, — что наше отечество не достигло еще такого уровня, чтобы ценить мои сочинения. Я бы охотно писал по-французски, но жаль все же расставаться с опытом и богатством родного языка накопленным мною.

— Не говори, не говори, — возразил Альбинус. — Есть немало людей, которые любят твои книги.

— Но они не любят их так, как люблю я сам, — сказал Конрад. — Пройдет много времени — может быть, даже целое столетие, — прежде чем меня оценят в полной мере. Впрочем, лишь в том случае, если до тех пор искусство писать и читать не будет полностью утрачено. Боюсь, что в Германии за последние полвека это уже во многом свершившийся факт.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Альбинус.

— Видишь ли, если литература озабочена только проблемами жизни или историями жизни отдельных людей, это означает, что она умирает. Я невысоко ставлю и фрейдистские романы, и романы об идиллическом сельском быте. Ты можешь возразить, что основная масса литературных сочинений не имеет никакого значения, что ценность представляют два-три настоящих писателя, стоящие особняком, не замеченные своими влиятельными, напыщенными современниками. И тем не менее иногда от всего этого портится настроение. Меня приводит в ярость, когда я вижу, какие книги принимают сегодня всерьез.

— Я не вполне с тобой согласен, — сказал Альбинус. — Если в нашу эпоху социальные проблемы вызывают интерес, то почему бы талантливым авторам не попытаться помочь их разрешить. Война, послевоенная нестабильность…

— Не надо, — тихо простонал Конрад.

Они снова замолчали. Петляющая дорожка привела их в сосновую рощу, где цикады трещали, трещали, как заводные игрушки, у которых никогда не кончается завод. По плоским камням струился ручеек; когда по поверхности воды пробегала дрожь, то казалось, что дрожат сами камни. Они уселись на сухом, пряно пахнущем дерне.

— Но разве ты не чувствуешь себя изгоем, постоянно живя за границей? — спросил Альбинус и загляделся на верхушки сосен, похожие на плавающие в синей воде морские водоросли. — Ты не тоскуешь по звучанию немецкой речи?

— Ах, знаешь, я регулярно то тут, то там встречаю соотечественников, и порой это оказывается довольно-таки занятно. Я, например, заметил, что немецкие туристы имеют обыкновение думать, будто никто не понимает их языка.

— Я бы не смог постоянно жить за границей, — сказал Альбинус, лежа на спине и задумчиво следя глазами за очертаниями голубых заливов, лагун и бухт меж зеленых ветвей.

— В тот день, когда мы с тобой встретились, — сказал Конрад, тоже ложась навзничь и подперев голову руками, — у меня произошел забавный случай в автобусе с твоими друзьями. Ведь ты знаешь эту парочку, не правда ли?

— Да, слегка, — сказал Альбинус, чуть усмехнувшись.

— Я так и подумал, услышав, как они веселятся из-за того, что ты отстал.

(«Какая вредная девочка, — подумал Альбинус с нежностью. — Может быть, рассказать ему о ней все? Нет, не стоит».)

— У меня появилась возможность долго слушать их беседу. И почему-то она отнюдь не вызвала у меня тоски по родине. Странное дело: чем больше я размышляю на эту тему, тем большую уверенность испытываю, что в жизни художника, как правило, наступает момент, когда ему уже не нужно отечество. Он похож в этом на тех животных, которые сперва обитают в водной среде, а потом — на суше.

— А вот во мне жила бы какая-то тоска по водяной прохладе, — сказал Альбинус медлительно-задумчиво. — Кстати, я обнаружил очень милый пассаж в новой книге Баума «Открытие Тапробаны». Оказывается, некий путешественник-китаец много веков назад пересек пустыню Гоби и добрался до Индии, а потом он оказался перед огромной нефритовой статуей Будды, стоящей в храме на вершине горы на острове Цейлон, и увидел торговца, продававшего подлинное китайское изделие — шелковый веер, и тут…

— …и тут, — прервал его Конрад, — «внезапная тоска, вызванная долгой разлукой с родиной, охватила путешественника». Я знаю, как обычно пишут на эту тему, пусть я и не читал последнее сочинение этого занудного олуха и никогда читать не буду. Кстати, торговцам, которых мне приходилось видеть здесь, едва ли удастся вызвать у меня ностальгию.

Оба снова замолчали. Обоим стало очень скучно. Поразглядывав еще несколько минут сосны и небо, Конрад сел и сказал:

— Знаешь, старина, извини, но ты ведь не станешь возражать, если мы сейчас вернемся? Я хочу еще немного пописать до полудня.

— Нисколько, — сказал Альбинус, также привстав. — И мне пора домой.

Они молча спустились вниз по тропинке и перед входом в дом Конрада пожали друг другу руки, изо всех сил демонстрируя сердечность.

«Что ж, с этим покончено, — подумал Альбинус, чувствуя изрядное облегчение. — Теперь уж ничто не заставит меня заглянуть к нему снова».

29

По пути домой он решил зайти в табачную лавку, чтобы купить папирос. Отодвигая рукой колышущуюся, звенящую занавеску из бусинок и камыша, он столкнулся с отставным французским полковником, который вот уже два или три дня был их соседом по столовой. Альбинус отступил на шаг, давая полковнику пройти.

— Извините, — сказал полковник (добродушный малый). — Неплохая сегодня погодка?

— Отличная, — согласился с ним Альбинус.

— А где сегодня наши любовники? — поинтересовался полковник.

— Что вы имеете в виду? — спросил Альбинус.

— А как по-иному можно назвать тех, кто обнимается по углам (qui se pelotent dans tous les coins)? — сказал полковник, и в его фарфорово-синих, налитых кровью глазах появилось выражение, для которого у французов есть словечко goguenard[63]. — Мне не нравится лишь то, что они этим занимаются в саду, прямо под моим окном. Пожилой человек, знаете ли, и позавидовать может.

— Что вы имеете в виду? — повторил Альбинус.

— Не уверен, что мне удастся все это еще раз рассказать по-немецки, — сказал полковник смеясь. — Всего доброго, сударь.

И на этом он ушел. А Альбинус вошел в лавку.

— Какая чушь! — воскликнул он, пристально глядя на женщину, сидевшую на табуретке за прилавком.

— Comment, Monsieur?[64] — спросила она.

— Какая законченная чушь! — повторил он и застыл в углу да так и остался стоять там, морщась и путаясь под ногами у проходящих мимо людей. У Альбинуса возникло какое-то смутное ощущение, будто все его окружающее стало вдруг перевернутым, как в зеркале, и, чтобы понять смысл вещей, теперь как бы нужно читать текст в обратном порядке.

Ощущение это совершенно не сопрягалось ни с болью, ни с удивлением. Просто на него накатило нечто темное, смутное и к тому же обволакивающе-бездонное, и он застыл в некоем подобии дымчато-беспомощного оцепенения, не пытаясь даже уклониться от обрушивающегося на него призрачного удара, словно до тех пор, пока подобное оцепенение длилось, это удивительное явление не способно было причинить ему никакого вреда.

— Невозможно, — сказал он вдруг — и тут в голове летучей мышью стрельнула странно-рваная мысль: он попытался проследить за ее фатальным расхлябанным полетом, словно имел дело с неким феноменом, который предстояло изучить и бояться которого попросту не имело смысла. Потом он повернулся, чуть не сбив с ног девочку в черном переднике, и поспешил туда, откуда только что пришел.

Конрад, долго писавший в саду, тем временем перешел в кабинет первого этажа, чтобы поискать срочно потребовавшуюся ему записную книжку, и как раз был поглощен поисками ее на стоявшем близ окна письменном столе, когда внезапно заметил лицо Альбинуса, разглядывавшего его через стекло. («Черт бы его подрал! — мелькнуло тут же у него в голове. — Неужели он меня так и не оставит в покое? Взялся вдруг неведомо откуда».)

— Послушай, Удо, — произнес Альбинус странным, сдавленным голосом. — Я совсем позабыл кое о чем тебя спросить. О чем они разговаривали в автобусе?

— Что ты говоришь? — сказал Конрад.

— О чем разговаривали те двое в автобусе? Ты сказал, что это был забавный случай.

— Какой такой случай? — переспросил Конрад. — Ах, да, теперь я понял. Да, это действительно было в некотором смысле забавно. Точно. Я ведь, кажется, собирался привести пример того, как ведут себя немцы, когда думают, будто никто не понимает, о чем они говорят? Тебя это интересует?

Альбинус кивнул.

— Что ж, — сказал Конрад, — их разговор представлял собой низкопробно-крикливую, мерзкую любовную болтовню, гаже которой мне ничего в жизни не доводилось слышать. Твои друзья так свободно изъяснялись о своей любви, словно они одни, вдвоем в раю — кстати, довольно-таки скотском раю, должен тебе сказать.

— Удо, — сказал Альбинус, — ты можешь поклясться, что то, о чем ты сейчас сказал, верно?

— Что ты говоришь?

— Ты совершенно, совершенно уверен в том, что рассказал?

— Ах, да. А почему ты спрашиваешь? Погоди минутку, я сейчас спущусь в сад. Не слышу через окно ни единого слова.

Он нашел записную книжку и вышел из дому.

— Эй, где ты? — позвал он. Но Альбинус исчез. Конрад вышел на улицу. Нет — человек пропал.

— Эх, старикашка, — пробормотал Конрад вполголоса, — не допустил ли ты какой-нибудь промашки? (…какая гнусная рифма! Не допустил ли, старикашка — ой-ля-ля — промашки? Тьфу, мерзость!)

30

Альбинус спустился в город, не ускоряя шага, пересек бульвар и добрался до гостиницы. Он поднялся наверх и вошел в номер. В комнате никого не было, постель осталась незастеленной. На белом коврике у постели был пролит кофе, блестела упавшая ложечка. Он исподлобья посмотрел на яркое пятно. В это мгновение раздался из сада звонкий смех Марго.

Он высунулся в окно. Она шла с юнцом в белых шортах и разговаривала с ним, помахивая ракетой, казавшейся золотой от солнца. Партнер увидел Альбинуса в окне третьего этажа. Марго посмотрела вверх и остановилась. Альбинус взмахнул рукой, словно пытаясь прижать что-то к груди. Жест этот означал «поднимись», и Марго поняла его. Она кивнула и ленивым шагом пошла по гравиевой дорожке к кустам олеандра, росшим по обе стороны от входа.

Он отошел от окна и, присев на корточки, отпер чемодан, но, вспомнив, что искомое не там, пошел к шкапу и сунул руку в карман своего желтого пальто из верблюжьей шерсти. Найдя то, что искал, он быстро проверил, вдвинута ли обойма, — затем встал у двери.

Сразу, как только она откроет дверь, он ее застрелит. К чему задавать вопросы? Все ясно, как смерть, и каждая деталь чудовищно четко укладывается в логическую схему вещей. Они обманывали его — постоянно, коварно, артистично. Убить надо сразу.

Ожидая у двери, он мысленно следил за ее движениями. Вот теперь она вошла в гостиницу. Вот теперь поднимается на лифте. Вот сейчас донесется стук каблуков по коридору. Но воображение обгоняло, опережало ее. Все было тихо, надо начать сначала. Он держал браунинг, и было чувство, словно оружие — естественное продолжение его руки, напряженной, жаждущей облегчения. Мысль о том, что он нажмет эту вогнутую гашетку, была почти сродни чувственному удовольствию.

Он едва не выстрелил в белую, еще закрытую дверь в тот миг, когда вдруг послышался из коридора ее легкий резиновый шаг, — да, конечно, она была в теннисных туфлях, — каблуки ни при чем. Сейчас, сейчас… Но тут он услышал и другие шаги.

— Позвольте, сударыня, мне зайти за подносом, — сказал по-французски голос за дверью. Марго вошла вместе с горничной. Он машинально сунул браунинг в карман.

— В чем дело? — спросила Марго. — Ты мог бы и сам спуститься. Зачем ты меня так грубо заставляешь бегать наверх?

Он, не отвечая, глядел исподлобья на то, как горничная ставит на поднос посуду, поднимает ложечку с пола. Вот она все взяла, поклонилась, уходит. Вот и дверь уже закрылась за ней.

— Альберт, что случилось?

Он опустил руку в карман. Марго поморщилась от боли, села на стул, стоявший близ кровати, и, склонив загорелую шейку, стала быстро расшнуровывать туфлю. Он видел ее глянцево-черные волосы, синеватую тень на затылке, оставленную бритвой. Невозможно стрелять, пока она снимает башмачок. На пятке была ранка, кровь просочилась сквозь белый носок.

— Это ужас, как я всякий раз натираю, — проговорила она и подняла голову. Она увидела черный пистолет в его руке.

— Дурак, — сказала она чрезвычайно спокойно. — Не играй с этой штукой.

— Встань! Слышишь? — как-то зашушукал Альбинус и схватил ее за кисть.

— Я не встану, — ответила Марго, свободной рукой снимая носок. — И вообще, отстань. Смотри, у меня все присохло.

Он тряхнул ее так, что затрещал стул. Она схватилась за решетку кровати и стала смеяться.

— Пожалуйста, пожалуйста, убей, — сказала она. — Но это будет то же самое, как эта пьеса, которую мы видели, с чернокожим и подушкой, а я такая же ни в чем не виновная, как и она.

— Ты лжешь, — зашептал Альбинус. — Ты с этим негодяем… Вы меня обманывали, над-ду-дували, и… — Верхняя губа дергалась, он заикался и не мог попасть на слово.

— Пожалуйста, убери. Я тебе ничего не скажу, пока ты не уберешь. Я не знаю, что случилось, и знать не хочу. Но я знаю одно — я тебе верна, я тебе верна…

— Хорошо, — проговорил Альбинус сипло. — Да-да, дам тебе высказаться, а потом застрелю.

— Не нужно меня убивать, уверяю тебя, не нужно, милый.

— Дальше. Говори дальше.

(«…Если я сейчас брошусь к двери, — подумала она, — то успею выбежать в коридор. Потом я начну орать, и сбегутся люди. Но тогда все пойдет насмарку, все…»)

— Я не могу говорить, пока у тебя в руках эта штука. Пожалуйста, спрячь ее.

(«…А если выбить у него из руки?..»)

— Нет, — сказал Альбинус. — Сперва ты мне признаешься… Мне донесли. Я все знаю… Я все знаю… — продолжал он срывающимся голосом, шагая по комнате и ударяя краем ладони по мебели. — Я все знаю. Он сидел позади вас в автобусе, и вы вели себя как любовники. Нет, я тебя, конечно, убью.

— Да, я так и думала, — сказала Марго. — Я знала, что ты не поймешь. Ради Бога, убери эту штуку, Альберт!

— Что тут понимать? — крикнул Альбинус. — Что тут можно объяснить?

— Во-первых, Альберт, ты отлично знаешь, что он к женщинам равнодушен…

— Молчать! — заорал Альбинус. — Это с самого начала — пошлая ложь, шулерское изощрение!

(«Ну, если он кричит, опасность миновала», — подумала Марго.)

— Нет, это именно так, — сказала она. — Но однажды — в шутку — я ему предложила: «Знаете что? Давайте попробуем, может быть, я сумею заставить вас забыть ваших мальчиков». Ах, мы оба знали, что это все пустое. Вот и все, вот и все, милый.

— Пакостное вранье. Я не верю. Конрад видел вас. Этот французский полковник видел вас. Только я был слеп.

— Ах, я часто так его дразнила, — сказала Марго хладнокровно. — Выходило очень смешно. Но я больше не буду, раз тебя это огорчает.

— Так ты, может быть, и обманывала меня только в шутку? Пакость какая!

— Конечно, нет, я тебя не обманывала! Как ты смеешь?.. Он бы не сумел помочь мне обмануть тебя. Мы с ним даже не целовались: это уже было бы нам обоим противно.

— А если я спрошу его об этом? — без тебя, конечно, без тебя.

— Ах, пожалуйста! Он тебе скажет то же самое. Только, знаешь, ты себя выставишь дураком.

В этом духе они говорили битый час. Марго постепенно брала верх. Но в конечном счете она не выдержала, и с ней сделалась истерика. Она бросилась на постель в своем белом теннисном платье, босая на одну ногу, и, постепенно успокаиваясь, плакала в подушку.

Альбинус сидел в кресле у окна, за которым было солнце, веселые английские голоса с тенниса. Он мысленно перебирал все мелочи с самого начала знакомства с Рексом, и среди них вспомнились ему и такие, которые теперь освещены были мертвенным светом, каким нынче озарилась вся его жизнь. Что-то оборвалось и погибло навсегда, — и как бы правдоподобно ни доказывала ему Марго, что она ему верна, всегда отныне будет ядовитый привкус сомнения.

Наконец он встал, подошел к постели, посмотрел на ее сморщенную розовую пятку с черным квадратом пластыря, — когда она успела наклеить? — посмотрел на золотистую кожу нетолстой, но крепкой икры и подумал, что может убить ее, но расстаться с нею не в силах.

— Хорошо, Марго, — сказал он угрюмо. — Я тебе верю. Но только ты сейчас встанешь, переоденешься, мы уложим вещи и уедем отсюда. Я сейчас физически не могу встретиться с ним — я за себя не ручаюсь. Нет, не потому, что я думаю, что ты мне изменила с ним, не потому, но, одним словом, я не могу, — слишком я живо успел вообразить, и… Впрочем, неважно… Ну, вставай…

— Поцелуй меня, — тихо сказала Марго.

— Нет, не сейчас. Я хочу поскорее отсюда уехать… Я тебя чуть не убил в этой комнате, и, наверное, убью, если мы сейчас, сейчас же не начнем собирать вещи.

— Как тебе угодно, — сказала Марго. — Только не забудь, что ты самым мерзким образом оскорбил меня и мою любовь к тебе. Мне кажется, что потом ты это поймешь.

Молча и быстро, не глядя друг на друга, они наполнили чемоданы. А потом швейцар пришел за багажом.

Рекс играл в покер с двумя американцами и русским на террасе, под тенью огромного эвкалипта. Ему сегодня очень не везло. Он как раз раздумывал, не смошенничать ли слегка при следующей сдаче или, может быть, поглядеть за картами партнеров при помощи зеркальца, имевшегося в крышке его портсигара (подобные жульнические приемчики он не любил и прибегал к ним, лишь имея дело с новичками), как вдруг сквозь листья магнолии, на дороге около гаража, он увидел автомобиль Альбинуса. Автомобиль неуклюже взял поворот и скрылся.

— В чем дело? — пробормотал Рекс. — Кто сейчас за рулем?

Расплатившись, он пошел искать Марго. На теннисе ее не оказалось, в саду — тоже. Он поднялся наверх. Дверь в номер Альбинуса была открыта.

Комната была мертва, в приоткрытом шкапу пусто, даже стеклянная полочка над умывальником опустела. Порванный и скомканный газетный лист валялся на полу.

Рекс потянул нижнюю губу двумя пальцами и прошел в свою комнату. Он подумал — где-то в глубине мелькнула мысль, — что найдет там записку с объяснением. Записки никакой, конечно, не было. Он цокнул языком и спустился в холл — выяснить, заплатили ли они по крайней мере за его комнату.

31

Есть множество людей, которые, не обладая специальными знаниями, умеют, однако, и воскресить электричество после таинственного события, называемого «коротким замыканием», и починить ножиком механизм остановившихся часов, и, если нужно, нажарить котлет. Альбинус к их числу не принадлежал. Он не способен был ни завязать галстук, ни остричь ногти на правой руке, ни запаковать пакет; откупоривая бутылку, он неизменно превращал половину пробки в мелкие крошки, в то время как вторая ее половина проваливалась и плавала в вине. В детстве он ничего не мастерил, как другие ребята. В юности он ни разу не разобрал своего велосипеда и способен был разве что кататься на нем, а когда лопалась шина, он катил хромую, пищащую, как дырявая галоша, машину в ближайшее ремонтное заведение. Позже, изучая реставрацию картин, он сам боялся к холсту прикоснуться. Во время войны единственное, в чем ему удалось отличиться, так это в удивительной неспособности сделать хоть что-нибудь собственными руками. Вот почему удивительно было скорее не то, что он оказался прескверным шофером, а то, что он, вообще умел управлять автомобилем.

Медленно и не без труда (после сложного спора с полицейским на перекрестке, причем суть этого спора он так и не понял) Альбинус выбрался из Ружинара, после чего чуть прибавил ходу.

— Не соблаговолишь ли ты сказать, куда мы, собственно, едем? — кисло спросила Марго.

Он пожал плечами, глядя вперед, на блестящую синевато-черную дорогу. Теперь, когда они выехали из Ружинара, где узкие улочки были полны народа и автомобилей, где приходилось трубить, судорожно запинаться, косолапо вилять, теперь, когда они уже свободно катили по шоссе, Альбинус беспорядочно и угрюмо думал о разных вещах: о том, что дорога все выше и выше карабкается в гору и, вероятно, скоро начнутся опасные повороты, о том, как Рекс запутался пуговицей в кружевах Марго, о том, что еще никогда не было у него так тяжко и смутно на душе.

— Мне все равно куда, — сказала Марго, — но я хотела бы знать. И, пожалуйста, держись правой стороны. Если ты не умеешь управлять, то давай лучше сядем на поезд или наймем шофера в ближайшем гараже.

Он резко затормозил, потому что невдалеке появился автобус.

— Что ты делаешь, Альберт? Просто держись правее.

Автобус с туристами прогремел мимо. Альбинус отпустил тормоз. Дорога уже вилась по склону горы.

«Не все ли равно куда? — думал он. — Куда ни поедешь, от этой муки не избавишься. „Низкопробно-крикливая, мерзкая, любовная…“ Я схожу с ума…»

— Я тебя ни о чем не буду больше спрашивать, — сказала Марго, — только, ради Бога, не виляй перед поворотами. Это странно выглядит. Зачем ты виляешь? Если б ты знал, как у меня болит голова. Я хочу куда-нибудь доехать, наконец.

— Ты мне клянешься, что ничего не было? — проговорил Альбинус чуть слышно и сразу почувствовал, как слезы горячей мутью застилают зрение. Он переморгнул, дорога опять забелела.

— Клянусь, — сказала Марго. — Я устала клясться. Убей меня, но больше не мучь. И знаешь, мне жарко, я сниму пальто.

Он затормозил, остановились.

Марго засмеялась:

— Почему для этого, собственно говоря, нужно останавливаться? Ах, Альберт…

Он помог ей освободиться от пальто, причем с необычайной живостью вспомнил, как — давным-давно — в дрянном кафе он в первый раз увидел, как она двигает плечами, сгибает прелестную шею, вылезая из рукавов пальто.

Теперь у него слезы лились по щекам неудержимо. Марго обняла его за шею и прижалась щекой к его склоненной голове.

Автомобиль стоял у самого парапета, толстого каменного парапета в полметра высотой, за которым был крутой обрыв, поросший ежевикой. Было слышно, как где-то далеко внизу бежит и плещется вода в быстром ручейке. С левой стороны поднимался красноватый скалистый склон с соснами на верхушке. Палило солнце. Немного впереди человек в темных очках, сидя при дороге, бил камни.

— Я тебя так люблю, — всхлипывая, говорил Альбинус. — Я тебя так люблю.

Он судорожно мял ей руки, гладил ее по спине. Она тихо — и удовлетворенно — посмеивалась.

— Дай мне теперь самой управлять, — взмолилась Марго. — Ты же ведь знаешь, что у меня это выходит лучше.

— Нет, у меня теперь тоже лучше получается, — сказал он улыбаясь, затем сглотнул и высморкался. — И знаешь, я, по правде, не знаю, куда мы едем. Багаж я как будто отослал в Сан-Ремо, но я не очень в этом уверен.

Он пустил мотор, тронулись снова. Ему показалось, что теперь машина идет свободнее и послушнее, и он стал держать руль не так напряженно. Излучины дороги все учащались. С одной стороны отвесно поднималась скалистая стена, с другой был обрыв. Солнце било в глаза. Стрелка скорости вздрагивала и поднималась.

Приближался крутой вираж, и Альбинус решил взять его особенно лихо. Наверху, высоко над дорогой, старуха собирала ароматные травы и видела, как справа от скалы мчался к повороту этот маленький синий автомобиль, а за поворотом, слева, на неизвестную еще встречу, летели двое сгорбленных велосипедистов.

32

Старуха, собиравшая на пригорке ароматные травы, видела, как с разных сторон близятся к быстрому виражу автомобиль и двое велосипедистов. Из кабины почтового самолета, летящего по ослепительно голубому небу к морю, летчик видел петлистое шоссе, тень крыльев, скользящую по солнечным склонам, и две деревни, отстоящие друг от друга на двадцать километров. Быть может, поднявшись еще выше, можно было бы увидеть зараз провансальские холмы и далекий город в другой стране — скажем, Берлин, — где тоже было жарко, — вся эта щека земли, от Гибралтара до Стокгольма, окрасилась в тот день сочным солнечным светом.

Берлин, в частности, успешно торговал мороженым. Ирма, бывало, шалела, жадно преисполняясь предвкушением счастья, когда уличный торговец намазывал на тонкую вафлю толстый, сливочного оттенка слой, от которого начинал танцевать язык и сладко ныли передние зубы. Элизабет, выйдя утром на балкон, заметила как раз такого мороженщика, и странно было, что он — весь в белом, а она — вся в черном.

В это утро она проснулась с чувством сильнейшего беспокойства и теперь спохватилась, что впервые вышла из состояния матового оцепенения, к которому за последнее время привыкла, но сама не могла понять, чем нынче так странно взволнована. Стоя на балконе, она вспомнила вчерашний день, совершенно обыкновенный — деловую поездку на кладбище, пчел, садившихся на цветы, которые она привезла, влажное поблескивание ограды вокруг могилы, тишину, мокрую землю.

«Так в чем же дело? — спросила она себя. — Почему мне сегодня не по себе?»

С балкона был виден мороженщик в белом колпаке. Балкон, казалось, взмывал все выше и выше. Солнце ярко освещало крыши — в Берлине, Брюсселе, Париже и дальше, на юге. Почтовый самолет летел в Сент-Кассьен. Старуха собирала над обрывом ароматные травы. Потом по меньшей мере год она будет рассказывать[65], как она увидела… такое увидела…

33

Альбинусу было неясно, когда и как он узнал, распределил, осмыслил все эти сведения: время, прошедшее от беспечно начатого виража до сих пор (несколько недель), место его теперешнего пребывания (больница в Грассе), операция, которой он подвергся (трепанация черепа), причина долгого беспамятства (кровоизлияние в мозг). Настала, однако, определенная минута, когда все эти сведения оказались собраны воедино, — он был жив, отчетливо мыслил, знал, что поблизости Марго и сиделка. Он знал, что последнее время приятно дремал и что сейчас проснулся. А вот который час — неизвестно, вероятно, раннее утро.

Лоб и глаза еще покрывала плотная повязка, мягкая на ощупь. Темя уже было открыто, и странно было трогать частые колючки отрастающих волос. В памяти у него, в стеклянной памяти, глянцевито переливалась картина, напоминающая цветной фотографический снимок: загиб блестящей голубой дороги, рыже-зеленая скала слева, справа — белый парапет, впереди — вылетевшие навстречу велосипедисты — две пыльные обезьяны в апельсинового цвета фуфайках. Резкий поворот руля, чтобы не задеть их, — автомобиль взвился по блестящему скату щебня справа, и вдруг, на одну долю мгновения, перед лобовым стеклом вырос телеграфный столб. Растопыренная рука Марго наискось легла поперек картины — и волшебный фонарь мгновенно потух.

Дополнялось это воспоминание тем, что вчера ли, позавчера ли или еще раньше рассказала ему Марго — вернее, ее голос. Почему только голос? Почему он ее так давно не видел по-настоящему? Да, повязка, скоро, вероятно, можно будет снять… Что же голос Марго рассказывал?

— …Если бы не телеграфный столб, мы бы, знаешь, бух через парапет в пропасть. Было очень страшно. У меня весь бок в синяках до сих пор. Автомобиль перевернулся — разбит вдребезги. Он стоил… auto… mille… beaucoup mille marks[66] (это сообщение предназначалось, очевидно, сиделке). Альберт, как по-французски двадцать тысяч?

— Ах, не все ли равно… Ты жива, ты цела!

— Велосипедисты оказались очень милыми, помогли собрать все вещи. А ракеты так и пропали.

Теннисные ракеты? Отблеск солнца на теннисной ракете. Отчего так неприятно? Да, этот ужас в Ружинаре. Он — с браунингом в руке, она входит — в теннисных туфлях… Глупости — все разъяснилось, все хорошо… Который час? Когда можно будет снять повязку? Когда позволят вставать с постели? Это было в газетах — немецких газетах?

Он повертел головой, досадуя на то, что завязаны глаза. И потом — какое несоответствие между различными видами чувствования. Слуховых впечатлений было набрано за это время сколько угодно, а зрительных — никаких: не известно, как выглядит палата, какое лицо у сиделки, у доктора. Который час? Утро? Он долго, сладко спал. Окно, верно, открыто, ибо вот слышно, как процокали неторопливо копыта, а вот — шум воды, звон ведра; там, должно быть, двор, колодец, утренняя свежая тень платанов.

Он полежал некоторое время неподвижно, стараясь превращать невнятные звуки в соответствующие очертания и цвета. Это занятие было прямой противоположностью попытке представить себе, как могли звучать голоса ангелов Боттичелли. Тут он услышал, как засмеялась Марго, а вслед за ней — и сиделка. Они находились в соседней, вероятно, комнате. Сиделка учила Марго правильно произносить.

— Soucoupe, soucoupe[67], — повторила Марго несколько раз, и они обе тихо рассмеялись.

Чувствуя, что он делает что-то противозаконное, Альбинус осторожно поднял на брови повязку и принялся подглядывать. Но в комнате оставалось по-прежнему совершенно темно. Он не смог разглядеть даже голубоватого мерцания окна, те едва заметные отблески света, которые сохраняются стенами в ночные часы. Значит, все-таки ночь, а не утро и даже не предрассветные сумерки. Черная, безлунная ночь. Вот как обманывают звуки. Или шторы (шоры?) столь неимоверно плотны?

Весело звякнуло по соседству блюдце.

— Café aimé toujours, thé nicht toujours.[68]

Альбинус стал щупать стенку над прикроватным столиком, пока не наткнулся на электрическую лампочку, щелкнул выключателем — раз, еще раз, — но темнота не сдвинулась с места, словно была слишком тяжелой и потому несдвигаемой. Вероятно, штепсель не был вставлен. Тогда он поискал пальцами, нет ли спичек, — и действительно нашел коробок. В нем была всего одна спичка, он чиркнул ею, раздался звук, похожий на вспышку, но огонька не появилось. Он ее отбросил и почувствовал слабый запах серы. Странное явление.

— Марго. — позвал он вдруг. — Марго!

Звук шагов и отворяющейся двери. Но ничто не изменилось. Почему за дверью темно: ведь они пьют там кофе?

— Зажги свет, — сказал он сердито. — Пожалуйста, зажги свет.

— Какой скверный мальчик, — сказал голос Марго. Он слышал, как она стремительно и уверенно приближается в беспросветном мраке. — Ведь доктор сказал, что ты не должен трогать повязку.

— Как? Как, ты меня видишь? — спросил он заикаясь. — Почему ты меня видишь? Моментально зажги свет! Слышишь? Моментально.

— Calmez-vous. Не волнуйтесь, — заговорил по-французски голос сиделки.

Эти звуки, эти шаги, эти голоса, похоже, двигались в каком-то совершенно другом измерении. Он находился здесь, а они — где-то еще, хотя и необъяснимо близко. Между ними и той темнотой, в которой он пребывал, существовала какая-то плотная преграда. Он тер веки, вертел головой так и сяк, рвался куда-то, но не было никакой возможности проткнуть эту цельную темноту, являвшуюся как бы частью его самого.

— Не может быть, — сказал Альбинус с силой, даваемой отчаянием. — Я сойду с ума. Открой окно, сделай что-нибудь!

— Окно открыто, — сказала она тихо.

— Может быть, солнца нет… Марго, может быть, когда будет ярко светить солнце, я хоть что-нибудь увижу. Хотя бы мерцание. Может быть, в очках.

— Лежи спокойно, милый. Дело не в солнце. Тут светло, чудное утро. Альберт, ты мне делаешь больно.

— Я… Я… — судорожно набирая воздух, начал Альбинус, и ему почудилось, будто его грудь, распухая, превращается в гигантский чудовищный шар, начиненный вращающимся водоворотом вопля, который алчно и равномерно рвался на свободу. Но, не успев вырваться, тут же стал накапливаться вновь.

34

Раны и ссадины зажили, волосы отросли, но адовое ощущение плотной черной преграды оставалось неизменным. После припадка смертельного ужаса, после криков и метаний, после тщетных попыток сдернуть, сорвать что-то с глаз он впадал в полуобморочное состояние, а потом снова начинало нарастать что-то паническое, нестерпимое, сравнимое только с легендарным смятением человека, проснувшегося в могиле.

Мало-помалу, однако, эти припадки стали реже. Он часами неподвижно лежал на спине, молчал, прислушиваясь к дневным звукам, которые, увлекшись общением друг с другом, вели себя так, будто отвернулись от него раз и навсегда. Вдруг он вспоминал утро в Ружинаре, с которого, собственно говоря, все и началось, и тогда принимался снова стонать. Он зримо представлял себе небо, синие просторы, игру света и тени, ярко-зеленые холмы, обсыпанные крошечными точками розовых домиков, очаровательные сказочные ландшафты, на которые он так мало, так мало смотрел…

Еще в больнице Марго прочла ему вслух письмо от Рекса такого содержания:

«Я не знаю, дорогой Альбинус, чем я больше ужален, тем ли оскорблением, которое Вы мне нанесли Вашим беспричинным и крайне неучтивым отъездом, или бедой, приключившейся с Вами. Несмотря на обиду, я всей душой сочувствую Вам в Вашем несчастье, особенно когда вспоминаю Вашу любовь к живописи, к красоте красок и контуров, благодаря которой зрение и является королем всех чувств.

Сегодня я из Парижа уезжаю в Англию, а оттуда в Нью-Йорк и вряд ли скоро повидаю Германию. Передайте, пожалуйста, мой дружеский привет Вашей спутнице, от капризного нрава и испорченности которой, быть может, зависела Ваша, Альбинус, измена мне. Увы, ее нрав отличается постоянством лишь по отношению к собственным прихотям, зато в натуре у нее есть свойство — очень, впрочем, обыкновенное у женщин — невольно требовать поклонения и невольно проникаться чувством смутной неприязни к мужчине, равнодушному к женским чарам, даже если этот мужчина простосердечностью своей, уродливой наружностью и любовными вкусами смешон и противен ей.

Поверьте, Альбинус, Вы нравились мне куда больше, чем я показывал. Но если бы Вы, пожелав отделаться от моего присутствия, сказали мне это без обиняков, я только оценил бы Вашу прямоту, и тогда прекрасные воспоминания наших бесед о живописи, дискуссий о мире красок не были бы так печально омрачены тенью Вашего предательского бегства».

— Да, это письмо гомосексуалиста, — сказал Альбинус. — Все равно я рад, что он отбыл. Может быть, Бог меня наказал, Марго, за то, что я тебя заподозрил, но горе тебе, если…

— Если что, Альберт? Пожалуйста, пожалуйста, договаривай…

— Нет, ничего. Я верю тебе. Ах, я верю тебе.

Он помолчал и вдруг стал издавать тот глухой звук — полустон, полумычание, — которым у него всегда начинался приступ ужаса перед стеной темноты.

— Король всех чувств, — повторил он несколько раз дрожащим голосом. — Да, да, король…

Когда он успокоился, Марго сказала, что поедет в бюро путешествий. Поцеловав его в щеку, она быстро засеменила по теневой стороне улицы.

Она вошла в маленький прохладный ресторан и села рядом с Рексом. Тот пил белое вино.

— Ну, что сказал бедняга, прочитав письмо? — спросил он. — Правда составлено великолепно?

— Да, все хорошо. В среду мы едем в Цюрих к специалисту. Ты купи, пожалуйста, билеты. Только себе ты возьми в другом вагоне — как-никак, безопаснее.

— Даром не дадут, — небрежно процедил Рекс.

Марго нежно усмехнулась и вынула пачку денег из своей сумочки.

— В принципе, — сказал Рекс, — было бы куда проще, если бы впредь кассиром был я.

35

Хотя Альбинус уже несколько раз (глубокой ночью, пользовавшейся светлыми звуками дневных разговоров) выходил на прогулку — жалкую, нерешительную прогулку — по хрустящим гравиевым дорожкам сада госпиталя, к путешествию в Цюрих он оказался малоподготовленным. На вокзале у него закружилась голова — и ничего нет страшнее и безвыходнее, чем когда у слепого головокружение. Он шалел от множества звуков вокруг него, шагов, голосов, колес, злонамеренных острых и твердых предметов, которые, казалось, бросались на него, так что каждая секунда разбухала от мучительной боязни натолкнуться на что-нибудь, даром что вела его Марго.

В поезде он почувствовал, как к горлу подступает тошнота оттого, что он никак не мог мысленно отождествить вагонную тряску с поступательным движением экспресса, — как бы упорно ни напрягал воображение, чтобы представить себе ландшафт, который, конечно же, пробегал мимо. А затем в Цюрихе снова приходилось куда-то двигаться среди невидимых людей и предметов — препятствий и углов, которые затаивали дыхание, прежде чем нанести удар.

— Не бойся, не бойся, — говорила Марго с раздражением. — Я тебя веду. Вот теперь стоп. Сейчас сядем в автомобиль. Подними ногу. Будь чуточку посмелее. В самом деле — прямо как маленький.

Профессор, знаменитый окулист, тщательно исследовал глаза Альбинуса. Судя по тихому елейному его голосу, Альбинус представил его себе старичком с гладковыбритым лицом священника, хотя в действительности он был моложав и носил колючие усы. Он повторил то, что Альбинус по большей части уже знал, — что произошло повреждение глазных нервов как раз там, где они скрещиваются в мозгу. Может быть, сдавление глазных нервов пройдет, а может быть, наступит полная их атрофия — вероятность того или другого исхода непредсказуемо одинакова. Но во всяком случае общее состояние больного таково, что сейчас наиболее важным является совершенный для него покой. Санаторий в горах будет для него идеальным местом.

— А затем, — сказал профессор, — будет видно.

— Будет видно? — повторил Альбинус с меланхолической усмешкой.

Идея санатория не прельщала Марго. Пожилая ирландская чета, с которой они познакомились в гостинице, предложила сдать им небольшой шале на горе чуть выше модного высокогорного курорта. Она посоветовалась с Рексом и (оставив Альбинуса с нанятой сиделкой) отправилась с ним вместе посмотреть на сдаваемый дом. Он оказался весьма симпатичным: двухэтажная дачка с чистыми комнатками и чашечками для святой воды, приделанными ко всем дверям.

Рекс оценил ее расположение — на юру, среди густого ельника, всего в четверти часа ходьбы от деревни и гостиницы. Он наметил себе самую солнечную комнату на втором этаже. Затем в деревне они наняли кухарку. Рекс с ней поговорил очень внушительно.

— Высокое жалованье, которое вам предлагается, — сказал он, — объясняется тем, что вы будете служить у человека, страдающего слепотой на почве душевного расстройства. Я — врач, приставленный к нему, — но, ввиду тяжелого его состояния, он, разумеется, не должен знать, что, кроме его племянницы, живет при нем доктор. Посему, тетушка, если вы прямо или косвенно, хотя бы нежнейшим шепотком упомянете вслух о моем пребывании в доме — например, обратитесь ко мне в то время, как пациент, находясь поблизости, сможет такое услышать, вы будете ответственны перед законом за нарушение образа лечения, установленного врачом, — это карается в Швейцарии довольно, кажется, строго. Вдобавок я не советую вам подходить близко к моему пациенту или вообще вести с ним какие-либо разговоры: на него находят припадки бешенства. Возможно, вам будет интересно узнать, что он уже одну старушку совершенно замял и расквасил ей лицо (очень, кстати, похожую на вас, но не столь привлекательную). Я бы не желал, чтобы это повторилось. А главное — когда станете болтать в деревне, помните, что, если, вследствие разбуженного вами любопытства, к нам станут шляться местные обыватели, мой пациент, при нынешнем его состоянии, может разнести дом, начав с вашей головы. Поняли?

Старуху он так запугал, что она едва не отказалась от чрезвычайно выгодного места и согласилась только тогда, когда Рекс заверил ее, что слепого безумца она видеть не будет, поскольку за ним ухаживает племянница, и что он тих, если его не раздражать. Он также условился с ней, что ни приказчик из мясной лавки, ни уборщица никогда не переступят порога дома. Когда все было устроено, Марго поехала за Альбинусом, а Рекс тем временем въехал в дом. Он перевез весь багаж, определил, кто где будет жить, распорядился вынести ненужные ломкие вещи. Затем он поднялся к себе в комнату и, музыкально посвистывая, стал прибивать кнопками к стене какие-то рисунки пером довольно непристойного свойства.

Около пяти он увидел в бинокль, как подъехал далеко внизу наемный автомобиль, оттуда, в ярко-красном джемпере, выскочила Марго, помогла выйти Альбинусу. Он стоял сгорбившись, был в темных очках и походил на сову. Автомобиль развернулся и скрылся за лесистым поворотом.

Марго взяла своего смиренного, неуклюжего спутника за руку, и он, водя перед собой палкой, двинулся вверх по тропинке. На некоторое время их скрыла еловая хвоя, вот мелькнули опять, опять скрылись и вот наконец появились на площадке сада, где мрачная (но уже, кстати, всей душой преданная Рексу) служанка опасливо вышла к ним навстречу и, стараясь не глядеть на безумца, взяла из руки Марго несессер.

Рекс между тем, свесившись из окна, делал Марго смешные знаки приветствия, прижимая ладонь к груди и деревянно раскидывая руки, — превосходная имитация Петрушки. Все это проделывалось, конечно, совершенно безмолвно, хотя, будь обстоятельства более благоприятными, он способен был бы к тому же великолепно запищать. Марго снизу улыбнулась ему и, под руку с Альбинусом, вошла в дом.

— Поведи меня по всем комнатам и все рассказывай, — произнес Альбинус. Ему было все равно, но он думал этим доставить ей удовольствие — она любила новоселье.

— Маленькая столовая, маленькая гостиная, маленький кабинет, — объясняла Марго, водя его по комнатам нижнего этажа. Альбинус трогал мебель, похлопывал предметы, словно это были головы незнакомых ему детей, старался ориентироваться.

— Окно, значит, там, — говорил он, доверчиво показывая пальцем на сплошную стену. Он больно ударился о край стола и сделал вид, что это он нарочно, — забродил ладонями по столу, будто устанавливая его размер.

Потом они вдвоем пошли вверх по деревянной скрипучей лестнице, и наверху, на последней ступеньке, сидел Рекс и тихо трясся от беззвучного смеха. Марго пригрозила ему пальцем, он осторожно встал и отступил на цыпочках. Ненужная мера, ибо, лестница оглушительно стреляла под тяжелыми шагами слепца.

Вышли в коридор. Рекс, стоя в глубине у своей двери, несколько раз присел, зажимая рот ладонью. Марго сердито тряхнула головой — опасные игры, он на радостях паясничал, как мальчишка.

— Вот твоя спальня, а вот — моя, — сказала она.

— Почему не вместе? — с грустью спросил Альбинус.

— Ах, Альберт, — вздохнула она, — ты же знаешь, что сказал доктор.

После того как они всюду побывали (кроме, разумеется, комнаты Рекса), Альбинус захотел опять, уже без ее помощи, обойти дом, чтобы доказать ей, как она ясно все объяснила, как он все ясно усвоил. Однако он сразу запутался, тыкался в стены, виновато улыбался, чуть не разбил умывальную чашку. Ткнулся он и в угловую комнату (где устроился Рекс и куда войти можно было только из коридора), но он уже совершенно заплутал и думал, что выходит из ванной.

— Осторожно, тут чулан, — сказала Марго. — Ты, ради Бога, запомни, а то голову разобьешь. А теперь повернись и постарайся идти прямо к постели. Ты не думай, что я позволю тебе всегда путешествовать так, — это только сегодня.

Впрочем, он сам чувствовал уже изнеможение. Марго уложила его и принесла ужин. Когда он уснул, она перешла к Рексу. Еще не изучив акустики дома, они говорили шепотом, но могли бы говорить громко: оттуда до спальни Альбинуса было достаточно далеко[69].

36

Плотный бархатный мешок, в котором Альбинус теперь существовал, давал некий строгий, даже благородный строй его мыслям и чувствам. Покровом тьмы он был отделен от недавней жизни, погасшей на головокружительном вираже. Вспоминаемые одна за другой сцены составляли картинную галерею памяти: Марго в узорном переднике, приподнимающая пурпурную портьеру (как он тосковал теперь по ее тусклому цвету!), Марго под блестящим зонтиком, проходящая по малиновым лужам, Марго, стоящая голою перед зеркалом и грызущая желтую булочку, Марго в блестящем купальнике, бросающая мяч, Марго в переливчатом бальном платье, с загорелыми плечами.

Затем он думал о жене, и вся эта пора жизни с ней была, казалось, пропитана нежным бледным светом, и только изредка в этом молочном тумане что-то вспыхивало на миг — белокурая прядь волос при свете лампы, блик на раме картины, стеклянные шарики, которыми играла Ирма (и радуга в каждом из них), — и снова туман, а в нем — тихие, как бы плавательные движения Элизабет.

Все, даже самое грустное и самое стыдное в прошлой жизни, было прикрыто обманчивой прелестью красок. Он с ужасом замечал теперь, как мало успел воспользоваться даром острого зрения: ведь все эти краски свободно растекались по фону, и границы между ними выглядели до удивления размытыми. Вообразив, скажем, пейзаж, среди которого однажды пожил, он не мог назвать ни одного растения, кроме дуба и розы, ни одной птицы, кроме воробья и вороны, и даже они более походили на элементы геральдики, чем природы. Альбинус теперь понимал, что он, в сущности, ничем не отличался от тех узких специалистов, которых некогда презирал, от рабочего, знающего только свои инструменты, или от виртуоза, ставшего лишь облеченным в плоть придатком к своей скрипке. Специальностью Альбинуса было, в конце концов, живописное любострастие. Лучшей его находкой была Марго. А теперь от нее остались только голос, да шелест, да запах духов — она как бы вернулась в темноту маленького кинематографа, из которой он ее когда-то извлек.

Не всегда, впрочем, Альбинус мог утешаться эстетическими или нравственными рассуждениями, не всегда удавалось ему себя убедить, что физическая слепота есть в некотором смысле духовное прозрение. Напрасно он обманывал себя тем, что ныне его жизнь с Марго счастливее, глубже и чище, напрасно сосредоточивал мысли на ее трогательной преданности. Конечно, это было трогательно, конечно, она была лучше самой верной жены, эта незримая Марго, этот ангельский холодок, этот голос, уговаривающий его не волноваться. Но как только он ловил в кромешной тьме ее руку, как только старался выразить свою благодарность, в нем сразу просыпалась такая жажда ее узреть, что все прежнее собственное морализирование летело к черту.

Рекс очень любил сидеть с ним в одной комнате и наблюдать за его движениями. Марго упиралась слепому в грудь, прижималась к его плечу и поднимала глаза к потолку с комической резиньяцией или показывала Альбинусу язык, что было особенно, конечно, смешно по сравнению с выражением безысходной нежности на лице слепого. Затем Марго ловким поворотом вырывалась и отходила к Рексу, который сидел на подоконнике, в белых штанах, выставив длиннопалые босые ноги, по пояс голый, — ему нравилось жарить спину на солнце. Альбинус полулежал в кресле, одетый в пижаму и халат. Его лицо обросло жестким курчавым волосом, и ярко розовел на виске шрам, — он походил на бородатого арестанта.

— Марго, вернись, — умоляюще говорил он, протягивая руку.

Порою Рекс, любивший риск, подходил к Альбинусу босиком на цыпочках и очень легко дотрагивался до него. Альбинус издавал мурлыкающий звук, хотел обнять мнимую Марго, но Рекс, беззвучно отойдя, уже опять сидел на подоконнике, как птичка на своем любимом насесте.

— Мое счастье, умоляю, — задыхался Альбинус и вставал с кресла и шел на нее. Рекс на подоконнике поджимал ноги, а Марго кричала на Альбинуса, кричала, что тотчас же уедет, препоручив его заботам сиделки, если он не будет слушаться, и он, с виноватой усмешкой, пробирался обратно к своему креслу.

— Ладно, ладно, — вздыхал он. — Почитай мне что-нибудь — газету, что ли.

Она опять поднимала глаза к потолку.

Рекс осторожно пересаживался на диван, брал Марго к себе на колени. Она разворачивала газету и, разгладив и изучив ее, читала вслух. И Альбинус сокрушенно кивал, медленно поедая невидимые вишни, выплевывая в ладонь невидимые косточки. Рекс смешил Марго, вытягивая и опять вбирая губы в подражание ее манере читать, или делал вид, что сейчас уронит ее, — у нее срывался голос, и приходилось мучительно искать конец оборванной фразы.

«Да, может быть, все это к лучшему, — думал Альбинус. — Наша любовь теперь чище и одухотвореннее. Если она не бросает меня, значит, действительно любит. Это хорошо, это хорошо». И вдруг ни с того ни с сего он начинал громко рыдать, рвал мрак руками, умолял, чтобы его повезли к другому профессору, к третьему, к четвертому, только бы прозреть, все, что угодно, операцию, пытку, прозреть…

Рекс, беззвучно позевывая, брал из вазы на столе пригоршню вишен и отправлялся в сад.

В первое время совместного житья Рекс и Марго были очень осмотрительны, хотя и позволяли себе всякие невинные шутки. Перед дверью своей комнаты, в коридоре, Рекс на всякий случай устроил баррикаду из ящиков и сундуков, через которую Марго по ночам перелезала. Альбинус, впрочем, после первого обхода дома перестал интересоваться его топографией, зато спальню свою и кабинет изучил досконально.

Марго описала ему все краски там — синие обои, желтые шторы, — но, по наущению Рекса, нарочно все цвета изменила. Рексу казалось весело, что слепой будет представлять себе свой мирок в тех красках, которые он, Рекс, продиктует.

В своих комнатах у Альбинуса почти было ощущение, что он видит мебель и предметы, и он чувствовал сохранность, безопасность. Когда же он сиживал в саду, то кругом была неведомая бездна, ибо все было слишком велико, воздушно и многошумно, чтобы можно было сложить это в единую картину. Он старался научиться жить слухом, угадывать движения по звукам. Вскоре Рексу стало затруднительно незаметно входить и выходить. Как бы беззвучно ни открывалась дверь, Альбинус сразу поворачивал голову в ту сторону и спрашивал: «Это ты, милая?» — а затем сердился на нерасторопность своего слуха, когда Марго отвечала ему из другого угла.

Проходили дни, и чем острее он напрягал слух, тем неосторожнее становились Рекс и Марго, привыкая к надежности завесы слепоты. Вместо того чтобы, как прежде, обедать на кухне под обожающим взглядом старой Эмилии, Рекс преспокойно садился за стол с Марго и Альбинусом. Он ел с виртуозной беззвучностью, не прикасаясь металлом к фарфору и жуя, как актер в немой фильме[70], идеально синхронизируя ритм движений своих челюстей с ритмом Альбинуса и музыкальным рисунком нарочито громкого разговора Марго, на фоне которого делалось не слышно, как жуют и глотают мужчины. Однажды он поперхнулся. Альбинус, над которым наклонялась Марго, наливая ему чашку кофе, вдруг услышал в конце стола странный хлюпающе-хрюкающий звук. Марго спешно затараторила, но он прервал ее, взмахнув рукой:

— Что это было? Что это было?

Рекс меж тем взял свою тарелку и на цыпочках удалился, прикрывая рот салфеткой. Однако, проходя крадучись полуоткрытую дверь, он уронил вилку.

Альбинус резко повернулся на стуле.

— Что это такое? Кто там? — повторил он.

— Ах, это Эмилия. Чего ты волнуешься?

— Но ведь она сюда никогда не входит.

— А сегодня вошла.

— Я думал, что у меня начинаются слуховые галлюцинации, — сказал Альбинус. — Вчера, например, у меня возникло совершенно твердое впечатление, что кто-то осторожно ступает босиком по коридору.

— Так можно и с ума сойти, — сухо произнесла Марго.

Днем, когда Альбинус обычно ложился вздремнуть, она подчас уходила гулять вместе с Рексом. Шли на почтамт за письмами и газетами или поднимались к водопаду, а пару раз заглянули в кафе в симпатичном городке, расположенном ниже по склону. Как-то они возвращались домой, взбирались уже по крутой тропинке, ведущей к шале, и Рекс сказал:

— Я советую тебе не приставать к нему с браком. Очень опасаюсь, что, бросив жену, он тем самым причислил ее к лику святых и чтит, как изображение на церковном витраже. И едва ли его вдохновит предложение разбить вдребезги именно этот витраж. Гораздо проще и милее выйдет, если тебе удастся постепенно забрать в свои руки его состояние.

— Мы и так, кажется, забрали солидную его часть.

— Надо, чтобы ты попыталась убедить его продать те земли, которыми он владеет в Померании, и картины, — продолжал Рекс, — или хотя бы один из его домов в Берлине. Если будем действовать с умом, то своего добьемся. С чеками у нас пока все выходит отлично. Он подписывает, как машина, — но на его банковском счету скоро ничего не останется. Да и потом, нам надо торопиться. Дай Бог, к зиме можно будет бросить его. Перед тем купим ему собаку — маленький знак внимания.

— Тише ты, — сказала Марго. — Вот уже камень.

Этот камень, большой серый камень, поросший с краю вьюном и похожий на овцу, отмечал тот предел, после которого опасно было разговаривать. Они пошли молча и через несколько минут уже подходили к садовым воротам. Марго вдруг засмеялась, указывая на белку. Рекс швырнул в нее камнем, но не попал.

— Ах, убей ее, — они, говорят, страшно портят деревья, — сказала Марго тихо.

— Кто портит деревья? — громко спросил голос Альбинуса.

Он стоял — слегка покачиваясь, среди кустов сирени на каменных ступеньках, там, где тропинка переходила в садовую площадку.

— Марго, с кем ты говоришь? — продолжал он и вдруг оступился и тяжело осел, выронив трость.

— Как ты смеешь так далеко заходить? — воскликнула она и грубовато помогла ему подняться. Зернышки гравия впились ему в ладони, он топырил пальцы и пытался соскрести с них гравий, как обычно делают дети.

— Я старалась поймать белку, — заявила Марго, суя ему в руку трость. — А ты что думал?

— Мне казалось… — начал Альбинус. — Кто тут? — вдруг отрывисто крикнул он и, чуть опять не потеряв равновесие, повернулся в сторону Рекса, который осторожно шел по траве.

— Никого нет, — сказала Марго. — Я одна. Чего ты бесишься? — Она чувствовала, что ее терпение на пределе.

— Поведи меня домой, — сказал он чуть не плача. — Здесь слишком много звуков. Деревья, ветер, белка, множество вещей, опознать которые я не могу. Я не знаю, что кругом происходит. Так шумно.

— Я буду теперь запирать тебя, — сказала она и потянула за собой в дом.

Потом, как обычно, солнце зашло за соседнюю седловину. Марго и Рекс, как обычно, сидели рядышком на диване и курили, а в двух саженях от них сидел в кожаном кресле Альбинус, уставившись на них неподвижными мутно-голубыми глазами. Марго, по его просьбе, рассказывала ему свое детство. Это занятие доставляло ей удовольствие. Он рано пошел спать, долго поднимался по лестнице, стараясь установить подошвой и тростью индивидуальность каждой ступени.

Среди ночи он проснулся, нащупал на голом циферблате будильника стрелки: была половина второго. Странное беспокойство. Что-то все мешало ему последнее время сосредоточить ум на тех важных, хороших мыслях, которые одни помогали бороться с ужасом слепоты.

Он лежал и думал: «В чем дело? Элизабет? Нет, она далеко, на самой глубине его слепоты. Милая, бледная, грустная тень, которую нельзя тревожить. Марго? И это не то. Мы с ней сейчас живем как брат с сестрой, но ведь это временно. В чем же дело?»

Не зная толком, в чем дело, он сполз с постели и ощупью добрался до двери Марго (лишь через нее можно было выйти из его комнаты). Марго всегда запирала эту дверь на ночь. Вот и сейчас она была заперта.

«Какая она у меня умница», — подумал он нежно и приложил ухо к замочной скважине, чтобы послушать, как она дышит во сне. Но ничего не услышал.

— Тихая как мышка, — прошептал он. — Вот бы сейчас погладить ее по голове и сразу уйти. Может быть, она забыла запереться.

Без особой надежды он нажал. Нет, она не забыла.

Он вдруг вспомнил, как прыщавым отроком в душную летнюю ночь, в чьей-то усадьбе на Рейне, он перелез по карнизу в комнату горничной (которая, впрочем, как оказалось, спала не одна). Но тогда он был легок и ловок, а кроме того — зряч.

«А почему бы не попробовать? — подумал он с меланхолическим озорством. — Ну разобьюсь. Не все ли равно?»

Он нашел свою трость и, высунувшись в окно, повел ею влево вдоль карниза к соседнему окну. Оно было открыто, и стекло звякнуло, когда трость задела его.

«Как она крепко спит! — подумал он. — Устает за день, возится со мной».

Втягивая обратно трость, он зацепил за что-то. Трость выскользнула из его рук и с мягким стуком упала.

Держась за подоконник, он перелез на карниз, нащупал рядом нечто — предположительно водосточную трубу, — переступил через ее холодное железное колено и сразу ухватился за следующий подоконник.

«Как просто!» — подумал он не без гордости и, тихо сказав: «Ку-ку, Марго!» — попытался вползти в открытое окно. Он поскользнулся и чуть не упал в подразумеваемый сад. Сильно забилось сердце. Перевалив через подоконник, он сбил какой-то тяжелый предмет, который бухнул на пол.

Альбинус остановился, капли пота щекотали лицо. К ладони пристало что-то липкое (сосновая смола, выступившая из досок: дом-то ведь сосновый).

— Марго, милая, — сказал он бодро. Тишина. Он нашел постель, она была девственно прикрыта чем-то кружевным.

Альбинус сел на постель и стал соображать. Если постель была бы открытая и теплая, то тогда понятно, она сейчас вернется.

Погодя он вышел в коридор (испытывая большие затруднения из-за отсутствия трости) и прислушался. Ему показалось, что где-то раздался тихий ноющий звук — не то скрип, не то шорох. Ему стало почему-то страшно. Он громко крикнул:

— Марго, где ты?

По-прежнему тишина. Потом где-то открылась дверь.

— Марго, Марго! — повторил он и двинулся по коридору.

— Да-да, я здесь, — раздался ее спокойный голос.

— Что случилось, Марго? Почему ты до сих пор не легла?

Она столкнулась с ним — в коридоре было темно, — и, на мгновение коснувшись ее, он почувствовал, что она голая.

— Я лежала на солнце, — сказала она. — Как всегда по утрам.

— Но сейчас ночь, — воскликнул он, тяжело дыша. — Я не понимаю. Тут что-то не то. Я знаю, потому что нащупал стрелки часов. Сейчас половина второго.

— Глупости, сейчас половина седьмого и чудное солнечное утро. Будильник твой испорчен. Слишком часто трогаешь стрелки. Но позволь, как ты выбрался сюда?

— Марго, это правда, что утро? Ты говоришь правду?

Она вдруг подошла к нему вплотную, встала на цыпочки и обвила, как встарь, его шею.

— Хотя и утро, — сказала она тихо, — но если ты хочешь, если ты хочешь, милый… В виде большого исключения…

Это был для нее трудный шаг, но единственный правильный. Альбинус не успел обратить внимания на сырость воздуха, на то, что птицы еще не поют. Было только одно — буйное баснословное блаженство, после которого он сразу уснул и спал до полудня. Когда он проснулся, Марго выругала его за героический переход из окна в окно, еще пуще рассердилась, увидя его грустную улыбку, и ударила его по щеке.

Весь день он просидел в гостиной и вспоминал, какое это было счастье утром, и гадал, через сколько дней оно повторится. Вдруг, совершенно явственно, он услышал, как кто-то коротко откашлялся. Это не могла быть Марго. Он знал, что она на кухне.

— Кто тут? — спросил он.

Никто не ответил.

«Опять галлюцинация», — устало подумал Альбинус и вдруг понял, что именно его тревожило ночью, — да-да, вот эти странные звуки, которые он иногда слышит.

— Скажи, Марго, — обратился он к ней, когда она вернулась, — тут никого не бывает в доме, кроме Эмилии? Ты уверена?

— Дурак! — ответила она лаконично.

Но однажды возникшее подозрение уже не давало ему покоя. Он сидел весь день на одном месте, мрачно прислушиваясь.

Рекса это забавляло чрезвычайно, и, несмотря на то что Марго умоляла его быть осторожным, он не обращал на ее призывы никакого внимания. Раз, например, сидя в полуметре от Альбинуса, он стал искусно насвистывать, как иволга. Марго принуждена была Альбинусу объяснить, что птичка села на подоконник и поет.

— Прогони ее, — хмуро сказал Альбинус.

— Кыш, кыш, — сказала она, прикладывая ладонь к выпученным губам Рекса.

— Знаешь что, — через несколько дней сказал Альбинус, — мне бы хотелось как-нибудь покалякать с этой Эмилией. Мне нравятся ее пудинги.

— Совершенно исключено, — ответила Марго, — она глуха как пень и страшно боится тебя.

Минуты две Альбинус о чем-то напряженно думал.

— Не может быть, — проговорил он тихо и раздельно.

— Что, Альберт, не может быть?

— Ах, пустые мысли, — ответил он угрюмо, — пустые мысли.

— Вот что, Марго, — проговорил он минуту спустя. — Я ужасно оброс. Вели парикмахеру прийти из деревни.

— Лишнее, — сказала Марго. — Тебе очень идет борода.

Альбинусу показалось, что кто-то — не Марго, а как бы около Марго — тихо хихикнул.

37

Кто-то из сослуживцев[71] показал Полю в конторе номер «Берлинер цайтунг» с кратким описанием несчастного случая, и он тут же поехал домой, опасаясь, как бы Элизабет о нем не прочитала. Она, однако, газету не читала, хотя, как ни удивительно, именно данный номер газеты (которую они, как правило, не покупали) случайно оказался в доме. В тот же день Поль позвонил в полицейский участок Грасса и, приложив некоторые усилия, соединился с госпитальным доктором, который сообщил, что, хотя жизни Альбинуса не угрожает опасность, в результате аварии он ослеп. Как можно осторожнее Поль рассказал Элизабет об этом.

Простое обстоятельство помогло установить, по какому адресу Альбинус проживает в Швейцарии. Поль и его зять были клиентами одного и того же банка. Управляющий, давнишний его деловой партнер, показал чеки, с регулярной стремительностью поступавшие оттуда, и Поля поразило, какие несоразмерные суммы расходует Альбинус. Подпись его была подлинная, но какая-то неуверенная — в особенности в завитках букв, — и она жалостливо съезжала вниз, зато цифры были проставлены другой рукой — нахальной мужской рукой, обладавшей, похоже, напористостью и энергией. Во всей этой истории чувствовался какой-то слабый привкус мошенничества. Поль подумал, что такое странное впечатление возникает, наверное, оттого, что слепой подписывал чеки, зная суммы лишь с чужих слов, но не видя их. Странно было и то, сколь огромные суммы он запрашивал, — как будто то ли он, то ли кто-то еще безумно спешил выбрать как можно больше денег. А однажды поступил чек, оплачивать который уже было нечем.

«Здесь какое-то мошенничество, — подумал Поль. — Я чую это нутром. Но какое именно?»

И он представил себе Альбинуса, оставшегося один на один со своей опасной любовницей, полностью от нее зависящего, запертого в черном чертоге слепоты.

Прошло несколько дней. Полю было ужасно тревожно. Дело даже не в том, что человек подписывал чеки, не видя их (как-никак, а деньги принадлежали ему, он волен был тратить их с умом или без такового, — тем более что Элизабет в деньгах не нуждалась, да и об интересах Ирмы заботиться уже не приходилось), а в том, что человек этот был совершенно беспомощен перед лицом безумного мира, жизнь в котором выбрал сам.

Как-то вечером, вернувшись домой, Поль обнаружил, что Элизабет складывает вещи в чемодан. Удивительно было то, что она сегодня выглядела куда счастливее, чем на протяжении многих предшествующих месяцев.

— Что происходит? — спросил он. — Ты куда-то едешь?

— Ты едешь, — ответила она спокойно.

38

На следующий день Поль выехал в Швейцарию. В Бриго он сел в автомобиль и через час с небольшим оказался в городке, невдалеке от которого жил Альбинус. Он остановился у почтамта, и служащая — молодая, очень словоохотливая девица — объяснила, как доехать до шале, и добавила, что Альбинус живет вместе с племянницей и доктором. Поль немедленно покатил дальше. Он понимал, что это за племянница. А вот присутствие доктора его удивило. Это как будто доказывало, что Альбинус окружен некоторой заботой.

«Может быть, я зря еду, — подумал Поль, почувствовав неловкость. — Может быть, он вполне доволен. Нет, раз уж я тут… Поеду, поговорю с этим доктором — несчастный человек, погибшая жизнь… Кто мог предвидеть…»

Марго в то утро вместе с Эмилией была в деревне. Автомобиль Поля она проглядела, но зато, зайдя на почтамт, узнала, что только что полный господин справлялся об Альбинусе и поехал к нему.

В это время в маленькой гостиной, освещенной солнцем через стеклянную дверь на веранду, сидели друг против друга Альбинус и Рекс. Рекс сидел на складном стульчике, совершенно голый. От ежедневных солнечных ванн его худощавое, но сильное тело, с черной шерстью в форме распростертого орла на груди, было кофейного цвета. В красных выпученных губах он держал длинный стебелек травы, и, скрестив мохнатые ноги и подперев подбородок рукой (в позе роденовского «Мыслителя»), он не спускал глаз с лица Альбинуса, который тоже, казалось, пристально смотрит на него.

На слепом был широкий мышиного цвета халат, бородатое лицо выражало мучительное напряжение. Он прислушивался — в последнее время он только и делал, что прислушивался. Рекс это знал и внимательно наблюдал, как мысли слепого отражаются на его лице, как в одном гигантском глазе, заместившем его незрячие глаза. Несколько скромных экспериментов усиливали удовольствие. Так, Рекс легонько шлепнул себя по колену, и Альбинус, который как раз поднимал руку к нахмуренному своему челу, замер с приподнятой рукою. Тогда, медленно подавшись вперед, Рекс тронул это чело пушистым концом длинной былинки, которую только что сосал. Альбинус странно вздохнул и отогнал подразумеваемую муху. Рекс пощекотал ему губы — снова отгоняющий жест. Это было весьма смешно.

Вдруг слепой резко двинулся, насторожился. Рекс тоже повернул голову и увидел сквозь стеклянную дверь краснолицего толстяка в клетчатой кепке, которого тут же узнал: он стоял на веранде, остолбенев от изумления.

Рекс, глядя на него, приложил палец к губам и хотел еще показать, что сейчас к нему выйдет. Но тот рванул дверь и вступил в гостиную.

— Конечно, я вас знаю. Ваша фамилия Рекс, — сказал Поль, тяжело дыша и смотря в упор на голого человека, который все ухмылялся и прикладывал палец к губам.

Альбинус меж тем встал, розовая краска шрама словно разлилась по всему его лбу. Он стал вдруг кричать, кричать совершенно бессмысленно, и только постепенно из этой мешанины грудных звуков стали складываться слова.

— Поль, я тут один, — кричал он. — Поль, скажи, что я один. Рекс в Америке. Его здесь нет. Поль, я умоляю. Я ведь совершенно слеп.

— Жаль, что вы все испортили, — сказал Рекс и побежал к двери, ведущей на лестницу.

Поль схватил трость Альбинуса, догнал Рекса — тот обернулся, выставив ладони, — и Поль, добрейший Поль, который в своей жизни не ударил живого существа, со всей силы треснул Рекса палкой по голове. Тот отскочил, продолжая усмехаться, — и вдруг произошла замечательная вещь: словно Адам после грехопадения, Рекс, стоя у стены и осклабясь, пятерней прикрыл свою наготу.

Поль кинулся на него снова, но голый увильнул и взбежал по лестнице.

В это мгновение что-то навалилось сзади на Поля. Это был Альбинус — он кричал, держа в руке мраморное пресс-папье.

— Поль, — захлебывался он. — Поль! Я все понимаю. Дай мне пальто, дай мне скорее пальто! Оно тут, в шкапу!

— Желтое? — спросил Поль, борясь с одышкой.

Альбинус сразу нащупал в кармане то, что ему было нужно, и перестал кричать.

— Я немедленно везу тебя прочь отсюда, — сказал Поль. — Снимай халат и надевай пальто. Оставь это пресс-папье. Дай я тебе помогу… Вот… Бери мою кепку. Ничего, что ты в ночных туфлях. Пойдем, пойдем, Альберт, у меня там, внизу автомобиль. Главное — скорее убраться из этого застенка!

— Нет, погоди, — сказал Альбинус. — Я сперва должен с ней поговорить. Она вот-вот вернется. Я должен, Поль. Это продолжится одну минуту.

Но Поль вытолкнул его в сад, затем заорал и замахал, призывая шофера.

— Я должен поговорить с ней, — повторял Альбинус. — Только чтобы она подошла ко мне совсем близко. Ради Бога, скажи, Поль, может быть, она уже здесь? Может быть, она уже вернулась?

— Нет, успокойся. Идем, пожалуйста. Никого нет. Только этот голый смотрит из окна. Пойдем, Альберт, пойдем!

— Я пойду, — сказал Альбинус. — Но только ты скажи мне, если ее увидишь. Мы ее можем встретить. Тогда я должен буду поговорить с ней. Только чтобы она подошла совсем близко, совсем близко.

Они стали спускаться по тропинке, но через несколько шагов Альбинус вдруг повалился навзничь в глубоком обмороке. Подоспел запыхавшийся шофер. Он и Поль понесли Альбинуса в автомобиль. Одна из ночных туфель осталась лежать на тропинке.

В это время подъехала таратайка, из нее выскочила Марго. Она подбежала, крикнула что-то, но автомобиль попятился, чуть ее не задавил и сразу ринулся вперед и скрылся за поворотом.

39

Элизабет получила телеграмму во вторник, а в среду, около восьми вечера, услышала в прихожей голос Поля и стук трости. Дверь открылась, Поль ввел ее мужа.

Он был чисто выбрит, в темных очках, на бледном лбу был шрам. Незнакомый лиловато-коричневый костюм (подобный оттенок он никогда бы не выбрал сам) казался слишком просторным.

— Привез, — спокойно сказал Поль.

Элизабет заплакала, прижимая платок ко рту. Альбинус тихо поклонился по направлению невнятного плача.

— Пойдем помыть руки, — сказал Поль, медленно ведя его через комнату.

Потом сидели втроем в столовой, ужинали. Элизабет все не могла привыкнуть смотреть на мужа. Ей казалось, что он все-таки чувствует ее взгляд. Печальная торжественность его замедленных движений доводила ее до какого-то тихого исступления жалости. Поль говорил с ним как с ребенком и разрезал ветчину на его тарелке на мелкие кусочки.

Его поместили в бывшую комнату Ирмы — Элизабет сама удивилась тому, как легко ей было нарушить сон священной комнатки ради этого нечаянного, большого, безмолвного жильца, переменить, переставить, приноровить ее к потребностям слепца.

Альбинус молчал. Правда, сначала — в Швейцарии — он не переставая, с тяжелой, бредовой настойчивостью упрашивал Поля вызвать Марго на свидание — он клялся, что эта последняя встреча продлится не более минуты. (И действительно, долго ли нужно в привычной темноте щупать, чтобы, крепко схватив одной рукой, сразу ткнуть стволом браунинга в бок и нашпиговать ее пулями?) Поль упорно отказывался просьбу его уважить, и тогда-то Альбинус замолчал. Он молчал по пути в Берлин, молча прибыл в дом, да и три последующих дня он промолчал, — так что Элизабет так и не услышала его голоса (не считая, возможно, одного-единственного случая), — словно бы он не только ослеп, но и онемел.

Черная увесистая вещь, сокровищница с семью компактно сжатыми смертями, лежала в укромных глубинах кармана пальто, завернутая в шелковистое кашне. Приехав, он переместил ее в комод рядом с кроватью. Он хранил ключ в кармане пиджака, а ночью клал под подушку. Пару раз Поль и Элизабет замечали, что он роется в кармане и сжимает что-то в кулаке, но не сказали ничего по этому поводу. Прикосновение ключа к ладони, ощущение того, что он слегка оттягивает карман, давали уверенность, что существует — а Альбинус не сомневался в этом — некий Сезам, который в один прекрасный день откроется, и тут же распахнется мрак его слепоты.

И он продолжал молчать. Присутствие Элизабет в доме, ее шаги, ее шепот (она почему-то теперь говорила с прислугой и с Полем шепотом, словно в доме находился тяжелый больной) были, в конце концов, столь же условны и призрачны, как его воспоминания о ней. Да, шелестящее, слабо пахнущее одеколоном воспоминание, — больше ничего. Подлинная жизнь, жестокая, увертливая, мускулистая, как анаконда, жизнь, которую следовало пресечь немедля, находилась где-то в другом месте, — где? Неизвестно. С необычной ясностью он представил себе картину: Марго и Рекс, оба гибкие, проворные, со страшными глазами навыкате и длинными податливыми членами, собирают вещи после его отъезда, Марго льнет к Рексу и ласкает его, извиваясь среди открытых сундуков, и наконец они уезжают — но куда? Ни проблеска света в сплошном мраке. Но он чувствовал, как в глубине его существа горит, словно выжженная огнем, избранная ими извилистая тропа, — чувство сродни тому, какое испытываешь, когда к твоей коже случайно прикасается пролетающее пернатое или проползающее пресмыкающееся.

Прошло три немых дня. На четвертый, рано утром, так случилось, что Альбинус остался без надзора. Поль только что уехал в полицию (надлежало кое в чем разобраться), прислуга была в своей комнате, а Элизабет, не спавшая всю ночь, еще не выходила из спальни. Альбинус, в мучительной жажде немедленного действия, пошел ходить по квартире, ощупывая мебель и косяки. Уже некоторое время звонил в кабинете телефон, и это напомнило о том, что есть возможность что-то узнать: кто-нибудь, несомненно, сможет сказать, вернулся ли художник Рекс в Берлин. Но он не помнил ни одного телефонного номера и, более того, чувствовал, что не сумеет выговорить этого имени, хоть оно и такое короткое. Звон телефона между тем становился все настойчивее. Альбинус ощупью добрался до стола, снял незримую трубку…

Смутно знакомый голос спрашивал господина Гогенварта, то есть Поля.

— Нет дома, — ответил Альбинус.

Голос замялся и вдруг бодро сказал:

— Это вы, господин Альбинус?

— Да, да, а вы кто?

— Шиффермиллер. Я только что звонил в контору к господину Гогенварту, но его еще не было. Я думал, что успею застать его дома. Как удачно, что вы тут, господин Альбинус.

— А в чем дело? — спросил Альбинус.

— Видите ли, вероятно, все в порядке, но, как-никак, я почел своим долгом… Дело в том, что сейчас заехала сюда фрейлейн Петерс за своими вещами. Я ее пустил в вашу квартиру, но я не знаю… может быть, какие-нибудь распоряжения…

— Все в порядке, — сказал Альбинус, с трудом двигая губами (они одеревенели, как от кокаина).

— Что вы говорите, господин Альбинус?

Альбинусу стоило большого труда заставить себя повторить более четко: «Все в порядке», после чего дрожащей рукой он повесил трубку.

Он пробрался обратно в свою комнату, открыл священный комод, затем ощупью вышел в переднюю, хотел было отыскать трость и шляпу, но это выходило слишком долго, и он решил обойтись без них. Поспешно поглаживая края ступеней подошвой, скользя ладонью по перилам и бешено бормоча что-то, он спустился и вот оказался на улице. Что-то холодное, колкое закапало на лоб: дождь. Он вцепился в железо палисадника, отчаянно мечтая услышать гудение таксомотора. Вот — неторопливый и влажный шелест шин. Он крикнул, но звук, не обращая на него никакого внимания, ускользнул прочь.

— Хотите, я помогу вам перейти? — предложил приятный женский голос.

— Ради Бога, автомобиль, — взмолился Альбинус.

Снова приблизился звук шин. Кто-то помог ему влезть и захлопнул дверцу. (На четвертом этаже отворили окно, но было уже слишком поздно.)

— Прямо, прямо, — тихо произнес Альбинус, а когда уже автомобиль тронулся, он постучал пальцем по стеклу и сообщил адрес.

«Буду считать повороты, — подумал Альбинус. — Первый — это, вероятно, Моцштрассе». Слева заскрежетал и звякнул трамвай. Альбинус повел рукой вокруг себя, ощупывая сиденье, переднюю стенку, пол, пораженный внезапной мыслью, что, быть может, кто-нибудь сел вместе с ним. Опять поворот — это, должно быть, Виктория-Луизе-плац. Или Прагер-плац? Сейчас будет Кайзер-аллее.

Таксомотор остановился. Неужели приехали? Не может быть. Просто перекресток. Еще по крайней мере пять минут езды до… Но дверца открылась.

— Пятьдесят шестой номер, — сказал голос шофера.

Альбинус вышел на панель. Перед ним в воздухе, радостно приближаясь, появилось полное издание того голоса, который только что звучал в телефоне. Шиффермиллер, швейцар дома, сказал:

— Так неожиданно, так приятно, господин Альбинус. Фрейлейн Петерс у вас наверху, она…

— Тише, тише, — пробормотал Альбинус. — Заплатите тут. У меня с глазами…

Он наткнулся коленом на что-то звонкое и как будто валкое — детский велосипед, может быть.

— Проведите меня в дом, — сказал он. — Дайте мне ключ от моей квартиры. Скорее же. Теперь введите меня в лифт. Нет, нет, оставайтесь внизу. Я один поднимусь. Я сам нажму кнопку.

Лифт мягко застонал, голова слегка закружилась, потом ударило под пятки войлочных туфель. Доехал.

Он вышел, шагнул вперед и сошел одной ногой в бездну — нет не в бездну, а просто вниз, на следующую ступеньку лестницы. Пришлось минутку постоять — так била дрожь.

— Правее, гораздо правее, — прошептал он и, вытянув руку вперед, добрался до площадки. Наконец он нашел скважину, сунул в нее ключ, повернул.

Ах, вот он — звук, услышать который он столь страстно мечтал вот уже столько дней, — слева, в небольшой гостиной, шуршала бумага, затем что-то легко, легко хрустнуло, как будто суставы приседающего на корточки человека.

— Вы сейчас мне будете нужны, господин Шиффермиллер, — сказал слегка неестественно звучащий голос Марго. — Вы должны мне будете помочь — все это…

Он услышал, как слева, в гостиной, щелкнула крышка запираемого чемодана. Марго удовлетворенно крякнула — ведь все-таки наконец закрылся — и певуче продолжала:

— …все это снести вниз. Или лучше позовите…

Тут голос ее как бы обернулся на слове «позовите», и последовала тишина.

Альбинус, держа в правой руке готовый выстрелить браунинг, нащупал левой косяк открытой двери, вошел, захлопнул дверь за собой и спиной прислонился к ней.

Тишина продолжалась. Он знал, что он с Марго одни в этой комнате, откуда только один выход — тот, который он заслонял. Комнату он словно видел воочию: слева — полосатый диванчик, у правой стены — столик и на нем фарфоровая балерина, в углу у окна — шкапчик с драгоценными миниатюрами, посредине — еще один, колоссальных размеров, стол, ярко блестящий и гладкий.

Выпрямив руку, он стал водить браунингом перед собой, стараясь вынудить какой-нибудь уяснительный звук. Чутьем, впрочем, он знал, что Марго где-то около миниатюр, — оттуда шло как бы легчайшее ядовито-душистое тепло, к которому примешивался аромат духов «L’heure bleu»[72]; в том углу что-то дрожало, как дрожит воздух над песком в зной. Он начал суживать дугу, по которой водил стволом, и вдруг раздался тихий скрип. Выстрелить? Нет, еще рано. Нужно подойти ближе. Он ударился о стол и остановился. Он чувствовал, что Марго сдвигалась куда-то вбок, но звука перехода он не уловил за громом и треском собственных шагов. Да, теперь она была левее, у самого окна. Если она сейчас потеряет голову, станет открывать его, закричит, это будет просто божественно — идеальная мишень. Но что, если, когда он пойдет вперед, она выскользнет с другой стороны стола? «Лучше запереть за собой дверь», — подумал он. Ключа не оказалось. (Двери почему-то всегда оказывались не на его стороне.[73]) Тогда он взялся одной рукой за край стола и, отступая, потянул его к двери, чтобы стол прикрывал его сзади. Опять тепло, которое он чуял, передвинулось, сузилось, уменьшилось. Он заставил дверь, почувствовал себя свободнее, и стал опять водить перед собой браунингом, и опять нашел во мраке живую дрожащую точку.

Теперь он двигался вперед как можно медленнее, чтобы не мешать слуху уловить каждый звук. Однажды кто-то зимней ночью, вдали от шума городского, слепец стремительный смертельный нанес удар… Он наткнулся на твердое и, держа под прицелом диагональ комнаты, исследовал препятствие рукой. Небольшой сундук. Он отодвинул его коленом и пошел дальше, загоняя невидимую добычу в подразумеваемый угол. Ее молчание сперва раздражало его, но теперь он отлично чуял ее. Это был не звук дыхания и не биение сердца, а некое сборное впечатление, звучание самой жизни, которое сейчас, вот сейчас будет прекращено. И тогда — покой, ясность, свет.

Но он почувствовал внезапно какое-то полегчание в том углу. Он повел пистолетом опять в сторону, и угол опять наполнился теплым присутствием. Затем оно, это присутствие, как бы стало понижаться, словно сбитое сквозняком пламя, оно опускалось, опускалось, вот поползло, вот стелется по полу. Альбинус не выдержал и, застонав, нажал собачку.

Выстрел расколол тьму, и тотчас после этого что-то ударило его по ногам, повалило. Он упал, запутавшись в стуле, брошенном в него. Падая, он выронил браунинг, мгновенно нащупал его, но одновременно почувствовал громкое дыхание, его ноздри уловили запах духов и пота, и холодная, проворная рука попыталась выхватить у него пистолет. Альбинус вцепился во что-то живое, и это живое существо ужасающе-истошно закричало, словно рожденное кошмаром чудовище, корчащееся от щекотки по вине другого такого же — своего двойника. Рука, в которую он вцепился, все же вырвала пистолет, и он почувствовал, как ствол вонзился в бок; и одновременно со слабым хлопком, раздавшимся, похоже, где-то в неимоверной дали, в ином мире, что-то укололо под ребро, от чего перед глазами возникло ослепительное сияние.

«Конец, — подумал он неспешно, как думает человек, нежащийся в постели. — Пока не нужно шевелиться, а потом потихоньку пойти по песку боли — к синей, синей волне. Какое блаженство видеть голубизну. Я никогда не представлял себе, что такое настоящий, истинно голубой цвет. Как можно запутать свою жизнь. Теперь я знаю все. Она накатывает, накатывает, и вот сейчас я утону. Вот она. Как это больно. Я задыхаюсь».

Он сидел на полу, опустив голову, и потом вяло наклонился вперед и криво упал на бок, словно большая мягкая кукла.

Заметки режиссера к последней немой сцене[74]. Дверь — широко открыта. Стол — отодвинут в сторону от нее. Ковер — выпятился горбом у ножки стола, как застывшая волна. Стул — валяется рядом с мертвым телом человека в лиловато-коричневом костюме и войлочных комнатных туфлях. Браунинга не видно, он под ним. Шкап, где хранились миниатюры, — пуст. На другом (маленьком) столике, где некогда белела фарфоровая балерина (перешедшая затем в другую комнату), лежит дамская перчатка, черная снаружи, белая изнутри. Около полосатого дивана стоит щегольской сундучок с цветной наклейкой: «Ружинар, отель „Британия“». Дверь из прихожей на лестницу тоже осталась широко открытой.

Комментарии Смех в темноте (Laughter In Тhе Dark)

Первая, русская версия романа была опубликована в декабре 1933 г. под названием «Камера обскура» издательствами «Современные записки» и «Парабола» (Берлин-Париж).

Первый английский перевод выполнен У. Роем и под названием «Camera Obscura» выпущен в свет лондонским издательством John Long в январе 1936 г. Впоследствии самим Набоковым была сделана новая, сильно переработанная английская версия романа, получившая название «Laughter in the Dark». Она вышла в американском издательстве New Directions 6 мая 1938 г. 10 ноября 1960 г. тем же издательством выпущена новая редакция «Laughter in the Dark», в которой предыдущий текст подвергся незначительной правке.

Предлагаемый перевод является первой попыткой русской реконструкции романа по редакции 1960 г. Впервые напечатан издательством «МП Книга» в Ростове-на-Дону в 1994 г. В настоящем издании в него внесен ряд уточнений. Перевод выполнен по изданию: Nabokov V. Laughter in the Dark. N.Y.: New Directions, 1960.

«Камеру обскуру» Набоков написал быстрее остальных своих романов: от возникновения замысла до завершения работы над текстом прошло всего шесть месяцев. В отдельных эпизодах этой версии, выходившей частями в журнале «Современные записки» в 1932–1933 гг., можно заметить следы спешки. Сделанный в 1936 г. Уинфредом Роем перевод, за исключением мелких деталей, не отличается от русской версии и создавался практически без контроля со стороны автора.

Желание Набокова переработать текст обусловливалось тем, что он не был удовлетворен его эстетическим потенциалом. Внесенные изменения имели концептуальный характер, и вторая версия радикально отличается от первой. Набоков поменял целые сюжетные линии, внес коррективы в стилистику текста, изменил даже имена персонажей.

Главного героя Бруно Кречмара Набоков переименовал в Альберта Альбинуса и начал заново написанную первую главу с его развернутой характеристики, а не с психологического портрета Горна (ставшего Акселем Рексом), что логичнее с точки зрения структуры произведения. Имя Альбинус (белый) выражает наивность, доверчивость и моральную слепоту героя, и это позволяет писателю построить цветовой контраст «белый — черный» в финальной части произведения, где персонаж наконец прозревает, но, увы, в условиях беспросветной темноты, слепоты физической. Наивный, «белый» Альбинус соотнесен с незамысловатым белым мотыльком, противопоставленным «переливчатым» бабочкам. Мотив «белой бабочки» вводится мимоходом в главе 9, а затем в главе 14 мы обнаруживаем такую контрастную фразу: «Неловкий мотылек вертелся вокруг розового абажура, а Альбинус танцевал с Марго». В главе 27 мелькает фраза: «Белый мотылек колесил вокруг лампы и упал на скатерть». Она предвещает близящийся крах Альбинуса, ничего не подозревающего об опасности.

Радикальному пересмотру подверглось все то, что в «Камере обскуре» связано с писателем Зегелькранцем, который превратился в Удо Конрада. Фамилию Конрад носил знаменитый писатель, поляк по происхождению, писавший по-английски, что сразу нацеливает на сопоставление с двуязычным Набоковым, а книги, приписываемые Удо Конраду, вызывают ассоциации с набоковскими романами «Машенька» и «Король, дама, валет». Суждения Удо Конрада о литературе и роли писателя, которые мы обнаруживаем в заново написанной главе 28, отражают авторскую позицию. Кроме того, автор находит емкие и психологически достоверные мотивировки для объяснения способа и степени влияния писателя Конрада (в сопоставлении с Зегелькранцем) на ход событий, что правомерно позволяет ему опустить явно неудачную и избыточную главу 34 «Камеры обскуры».

Набоков также заметно акцентировал игровой характер текста. Перед нами спектакль в спектакле, где все действие подчинено воле двух режиссеров. Первым, более заметным, оказывается Аксель Рекс, который в главе 22 прямо именуется режиссером, постановщиком разыгрывающегося трагического спектакля. Этот мотив неоднократно возникает в диалогах, например в главе 19, где Рекс заявляет: «Приятная роль — быть другом дома», но ему и самому невдомек, кто написал для него эту роль. Ролевое мышление обнаруживают и остальные главные герои в самых разных ситуациях.

Но, конечно, главный постановщик — сам автор, и об этом говорит ремарка на заключительной странице романа: «Заметки режиссера к последней немой сцене», преображающая не только стилистику финала, но и всю концепцию текста.

Текст романа насыщен и другими нюансами, говорящими о том, что набоковские персонажи — только марионетки, подчиняющиеся опытному кукловоду, который направляет их действия и ни на миг не упускает их из поля своего зрения. Особенно ощутимо авторское присутствие в главе 19, где описана начинающаяся болезнь Ирмы: «Часа через два явился Поль. Вижу, он неудачно побрился. На толстой щеке черный крест пластыря». Этот неожиданный и единственный в романе переход на первое лицо — не описка, а сознательно проведенный Набоковым-режиссером игровой прием.

Писатель не просто имитирует киномелодрамы 1920–1930-х гг., нагнетая все новые и новые «фильмовые» детали, но и постоянно пародирует их. «Какое, однако, фарсовое положение», — думает Альбинус (глава 6). В его беседе с Отто «ощущался некий пародийный привкус» (глава 11).

Не только с кино и театром, но и с живописью соотносит Набоков в «Смехе в темноте» происходящее с его персонажами. Мир Набокова — это мир отражений. Хорошо известна роль зеркал в его прозе, сильна она и в данном романе. Произведения искусства — и кинофильмы, и полотна художников — оказываются способными гораздо точнее выразить реальную действительность, чем прямое ее отображение. К тому же связанная изобразительным искусством профессиональная деятельность Альбинуса достаточно весомо аргументирует идущие от живописи приемы изобразительности. Практически ни один пейзаж не дается сам по себе, а оказывается частью нарисованного «художником-постановщиком» фона: «Альбинус сидел с женой на балконе, высоко вознесенный над голубыми улицами с их путаницей проводов и дымовых труб, нарисованных тушью на фоне заката…» (глава 2). Или: «Заплешины […] луж, как будто кем-то нарисованные поперек дороги» (глава 6). Страсть к Марго разбивает семейную жизнь Альбинуса, «как нож маньяка рассекает холст» (глава 9).

Прибегая к этим приемам, в «Смехе в темноте» Набоков усиливает условность происходящего, подчеркивая искусственность создаваемого им мира.

Готовя русский текст «Смеха в темноте», лучше всего было опереться на опыт самого Набокова. Его мемуары существуют в трех вариантах, двух английских и одном русском. В нашем случае русскоязычный роман «Камера обскура», выпущенный позднее Набоковым по-английски под названием «Смех в темноте», следовало бы представить в третьей — вновь русскоязычной — версии.

«Смех в темноте» тщательно сверялся с «Камерой обскурой», и все набоковские нововведения переносились в финальный вариант, и наоборот, все то, что писатель по тем или иным причинам исключил, столь же последовательно из текста произведения удалялось. При этом все время приходилось учитывать, что некоторые мелкие изменения во второй версии обусловлены различиями английского и русского языков, и потому копировать их нецелесообразно. Особого тщания потребовала реконструкция глав 1, 28, 29, 37, фактически исполненных писателем заново. Последовательно сохранялись и принципы характерной для прозы Набокова пунктуации, подчас расходящиеся с общепринятой и зафиксированной справочниками нормой.

В комментариях не ставилась задача описать все расхождения между «Камерой обскурой» (далее по тексту — КО) и «Смехом в темноте» (СТ), но основные из них отмечены и объяснены.

Примечания

1

В Берлине, в столице Германии… — Вce начало главы 1 до слов «Какое дело?», произнесенных Элизабет, написано Набоковым заново. Русская версия романа начиналась с подробного описания истории выдвижения карикатуриста Роберта Горна (Рекса) и персонажа его нашумевшей серии рисунков, морской свинки Чипи. Горн набрел на идею благодаря ученому-физиологу, противнику опытов над животными. Это придуманное существо стало тиражироваться в киномультипликациях и многочисленных детских игрушках. Упоминались имя киноактрисы Дорианны Карениной, снявшейся в рекламном ролике, где был обыгран образ Чипи, и судебный иск Горна к снявшей его фирме. Кречмар (Альбинус) появлялся в качестве эксперта, котором следовало дать заключение о том, кто является главным персонажем фильма — актриса или морская свинка.

Такое начало, видимо, показалось Набокову неудачным. Во-первых, оно было слишком затянутым, во-вторых, фокусировало читательское внимание на второстепенных персонажах вместо того, чтобы направить его на предшественника Альбинуса — Кречмара. Набоков исключил отсюда упоминания о Дорианне Карениной, зато ввел писателя Удо Конрада, которому суждено сыграть решающую роль в развитии событий. Кроме того, во второй версии уже в главе 1 кое-что говорится о складе характера и личных качествах Альбинуса, претендующего на роль эксперта и ценителя искусства, но демонстрирующего удивительную эстетическую слепоту, соответствующую его назревающей слепой страсти и предстоящей слепоте физической.

Устранение Чипи как из начала, так и из всего текста произведения вызвано, скорее всего, противоречиями, которые морская свинка вызывала в читательском восприятии характера Рекса (Горна). Как создатель Чипи художник-карикатурист мог показаться комической фигурой, тогда как по сути своей он жестокий садист.

(обратно)

2

Альбинус — Переименование Бруно Кречмара в Альберта Альбинуса изменило «цветовую окраску» имени (Бруно означает «темный», а Альбинус — «белый»). Как признается писатель в «Память, говори», фамилия Кречмар принадлежала реально существовавшему немецкому ученому-энтомологу, открывшему бабочку, которую, как мнилось в десятилетнем возрасте Набокову, открыл он сам. Ошибка эта вскоре прояснилась. Впрочем, в КО Набоков сквитался с первооткрывателем ночницы. В англоязычной же версии романа, изменив фамилию персонажа, Набоков соотнес его с белым мотыльком.

(обратно)

3

Конрад — См. вступительный комм. к роману.

(обратно)

4

Аксель Рекс — Фамилия художника вызывает «королевские» ассоциации (лат. rex — король) и соотносится с набоковским представлением о художнике как «одиноком короле». В имени Аксель (Axel) скрывается намек на жестокость его носителя (axe по-английски «топор»), его способность бесстрастно, даже садистически обходиться с ближними. Этот скрытый «топор» обыгрывается позднее. Не исключено, что Набоков мог переименовать Роберта Горна в Акселя Рекса, прочитав нашумевшую книгу «Замок Акселя» (Axel’s Castle, 1931) критика и литературоведа Эдмунда Уилсона, который «на примере творчества У. Б. Йейтса, Дж. Джойса, Т. С. Элиота, Г. Стайн, М. Пруста и П. Валери одним из первых в западном литературоведении проследил взаимосвязь между натурализмом, а также символизмом последней трети XIX в., с одной стороны, и модернизмом 1920-х гг. — с другой. Символизм воспринимается Уилсоном в качестве культурологической реакции на новое столкновение между „классикой“ (универсальным функционализмом позитивизма с его пафосом беспристрастной научности) и „романтикой“ (ассоциативность, „музыкальность“, мимолетность лично подсмотренного мгновения)» (Писатели США. М., 1990. С. 481). Как отмечает С. Карлински в предисловии к тому переписки Набокова и Уилсона, после опубликования «Замка Акселя» Америка не могла уже игнорировать «скучную» прозу Пруста, «порнографические» писания Джойса или «нелепые» тексты Стайн.

Еще один смысловой оттенок имени Аксель, возможно, связан с ролью «режиссера» того страшного спектакля, который разыгрывается «в постановке» Рекса на глазах у читателя. Он выступает в роли того стержня, той оси (англ. axis), вокруг которой вращаются все события.

(обратно)

5

Брейгель, Петер старший (1525?–1569) — один из наиболее выдающихся художников фламандской школы, в чьих полотнах соединились воедино реалистические и фантастические элементы.

(обратно)

6

Надо затормозить… — Начало фразы предвещает автокатастрофу в главе 32.

(обратно)

7

…нельзя же, в самом деле, взять браунинг… — Начиная с этого момента писатель применяет тот же обманный ход, что и в «Лолите», где постоянно намекается на якобы предстоящее (в соответствии с имитируемой фабулой новеллы П. Мериме) убийство Гумбертом нимфетки. Стратегия Набокова-повествователя предусматривает подобное пародирование традиционных для литературы решений. Суть обмана раскрывается лишь в последней главе.

(обратно)

8

Затем была история… — Набоков добавил в СТ фраз о жене герра профессора, зато исключил упоминания о двух других связях. В обеих версиях текста автор подчеркивает неискушенность Альбинуса (Кречмара) в любви, но детали комического толка в СТ смягчаются.

(обратно)

9

«С’est la vie» — Такова жизнь (фр.).

(обратно)

10

retrousée — вздернутый (фр.).

(обратно)

11

Понтрезина — спортивный комплекс для занятий зимними видами спорта в Швейцарии.

(обратно)

12

…мерцания очень старой кинематографической ленты… — добавленная в скобках вставка свидетельствует об усилении в английской версии романа кинематографических мотивов. Хотя в главе 1 Альбинус мечтал о перенесении на киноэкран оживших холстов старых мастеров, его собственная история развивается скорее в рамках традиций европейских и голливудских мелодрам.

(обратно)

13

…кинематограф: красные лампочки его вывески обливали сладким малиновым отблеском снег. — Цветовая гамма наделяет здесь киномир, в который Альбинусу предстоит погрузиться, той окраской страстей, которой недоставало его сосуществованию с пресной и блеклой Элизабет. В первой версии упомянутый далее рисунок на афише — «(пожарный, несущий желтоволосую женщину)» — не получал дальнейшего развития в тексте (этот мотив разработан в «Прозрачных вещах»). Новая же версия предвосхищает трагический эпизод с Ирмой в главе 19.

(обратно)

14

…взял билет. — Далее сделана купюра, из которой родилась основная идея новой версии главы 1: «К кинематографу он вообще относился серьезно и даже сам собирался кое-что сделать в этой области — создать, например, фильму исключительно в рембрандтовских или гойевских тонах».

(обратно)

15

…какая-то женщина пятилась… — Набоков уточняет здесь содержание фильма, предвосхищающего развитие событий в финальной главе. Не говоря до конца о сюжете картины, он поддерживает у нас те иллюзии, о которых сказано в прим. 7.

(обратно)

16

…лет восемнадцать. — Марго в СТ несколько «стареет» в сопоставлении с Магдой, которой было «лет пятнадцать-шестнадцать».

(обратно)

17

«Аргус» — милое название для кинематографа. — Название действительно «милое»: в древнегреческой мифологии это страж-великан, тело которого покрывало бесчисленное множество глаз, причем спали одновременно только два из них. Спастись от него кому-либо было невозможно. Аргуса убил Гермес, усыпив игрой на свирели. Возможно, Набоков также обыгрывает название города Аргоса, где развернулась отраженная в классических трагедиях кровавая история мести Ореста отцеубийцам.

(обратно)

18

…луиниевские глаза… — Бернардино Луини (ок. 1480–1532) — итальянский художник, ученик Леонардо да Винчи, автор прославленных фресок.

(обратно)

19

На экране автомобиль несся по гладкой дороге… — Важное добавление, предвещающее аварию в главе 32.

(обратно)

20

…госпожа фон Брок… — В КО она просто Брок, а вообще-то это явная «родственница» Ван Бока из интервью А. Аппелю — одно из воплощений авторского присутствия в тексте.

(обратно)

21

…фильмового актера Файта. — Конрад Фейдт (Вейдт), немецкий киноактер (1893–1943), снимался во многих известных, в том числе «страшных» фильмах немого кино, таких, как «Кабинет доктора Калигари» (1919), «Двуликий Янус» (1920), «Руки Орлака» (1924), «Кабинет восковых фигур» (1925), «Человек, который смеется» (1928) и др.

(обратно)

22

Миллер — См. примеч. 25.

(обратно)

23

«Лоэнгрин» (1848) — опера немецкого композитора Рихарда Вагнера (1813–1883).

(обратно)

24

…на Грету Гарбо. — Сама Марго соотнесена в романе с героинями фильмов Греты Гарбо (1905–1990), американской киноактрисы, выступавшей в амплуа загадочной, «роковой» женщины. Среди фильмов с участием Гарбо, на которые мог ориентироваться Набоков, такие, как «Плоть и дьявол» (1927), «Королева Кристина» (1934), «Анна Каренина» (1935; более ранняя немая версия — конец 1920 гг.), «Дама с камелиями» (1937). Образ Марго является карикатурой (как бы написанной Рексом) на тот, который создала Гарбо.

(обратно)

25

«Везет мне на мельников…» — Цепочка совпадений, организованная «главным режиссером» спектакля (или «фильмы»), сложнее, чем кажется Марго. Прежде всего, не только Рекс назвался Миллером (miller по-английски «мельник»), а Альбинус — Шиффермиллером; в финале романа (глава 39) возникает и подлинный Шиффермиллер. Набоков также имел в виду и другое значение слова miller — так называются бабочки семейств Noctuidae — «совки», или «ночницы», крылышки у которых присыпаны белой пыльцой. С белым мотыльком соотнесен далее, в начале главы 14, Альбинус. Этот энтомологический аспект подтверждается в тексте «Лолиты».

(обратно)

26

…на Альбинуса веяло фиалковым жаром… — Фиалковый (фиолетовый) и лиловый цвета для Альбинуса (как, впрочем, и для Гумберта) — цвета страсти.

(обратно)

27

Ты лжец, трус и дурак… — Этой реплики в КО нет, как и данного в скобках комментария к ней. Существенное добавление, призванное (в числе прочих) снизить уровень читательских симпатий к главному герою.

(обратно)

28

…присущее грешным сновидениям. — Набоков обрывает на этом фразу, хотя в КО далее следовало: «…ибо жизнь есть сон». Купюра не меняет смысла сказанного и, скорее всего, мотивирована тем, что эта авторская установка была хорошо известна читателям Набокова и литературным критикам. Так, русский критик-эмигрант П. Бицилли в 1936 г. отметил в журнале «Современные записки» (в связи с романом «Приглашение на казнь») особую значимость в творчестве Набокова темы «жизнь есть сон». Сон, как писал П. Бицилли, издавна считается родным братом Смерти, а раз так, то жизнь и есть смерть: «…Бывают у каждого человека моменты, когда его охватывает то чувство нереальности, бессмысленности жизни, которое у Сирина служит доминантой его творчества, — удивление, смешанное с ужасом перед тем, что обычно воспринимается как нечто само собой разумеющееся, и смутное видение чего-то, лежащего за всем этим, сущего. В этом — сиринская правда».

(обратно)

29

…«Историю искусства» Нонненмахера (10 томов, ин-фолио). — Эта книга в КО не упоминается. Как отметила Л. Токер, книга по истории искусства для Альбинуса не просто источник информации, а ценное приобретение, обладание которым ему приятно («10 томов, ин-фолио» — это описание того типа, которое принято в каталогах на аукционах). Ему бы хотелось, чтобы и Марго (как и красота, которой его воображение наделяет ее) стала находящимся в его владении имуществом. Имя автора, согласно Л. Токер, может быть понято как «the maker of nonnons», т. е. «творец (англ. maker, нем. Macher) неточек (англ. nonnons)». «Неточка» — введенное Набоковым в «Приглашении на казнь» слово; так называются там гротескные предметы, которые лишь особое зеркало способно преобразовать в понятную картину. Помимо того, Nonne по-немецки означает «монахиня». Упоминание о «творце монахинь» иронично: монашеские качества Марго явно не присущи.

(обратно)

30

…классический метод Парки… — Парки в римской мифологии — богини судьбы.

(обратно)

31

Было полвосьмого вечера. — Описание сумерек по сравнению с КО более развернуто с целью придания действию «картинного фона».

(обратно)

32

…фотография Греты Гарбо. — Автор посылает своему герою «сигнал», который тот не в силах понять.

(обратно)

33

…и расплатился, как платят таксистам герои кинофильмов, — слепо сунул монету… игра сыграна. — Отсутствующие в КО детали, связанные с темой кинематографа и предвосхищающие последнюю поездку уже слепого Альбинуса к Марго в главе 39.

(обратно)

34

Драйеры приглашают зайти. — Автоаллюзия. Курт и Марта Драйеры — персонажи романа Набокова «Король, дама, валет», где также иронически переосмысливается ситуация «любовного треугольника».

(обратно)

35

Вижу… — См. вступительный комм. к роману.

(обратно)

36

…и три марки с полтиной… — Ту же сумму Марго получила от трех японцев в главе 3. Этим подчеркивается тождество безнравственных устоев Марго и Отто.

(обратно)

37

Роль была сыграна посредственно… — См. прим. 24.

«Что ж?.. Ей суждено умереть…» — См. прим. 7.

(обратно)

38

«Я уж с ним справлюсь». — В КО отсутствует упоминание об обновках, принесенных от модистки. Во второй версии романа писатель несколько раз использует повторы в развитии ситуации, и персонажи, как актеры во время репетиции, дважды подряд проигрывают одну и ту же сцену.

(обратно)

39

Вообще же в этой беседе ощущался некий пародийный привкус… — Не только весь роман в целом пародирует классические произведения XIX в. и вульгаризированные подделки под них в киноискусстве 1920-1930-х гг., но и одни его эпизоды в пародийном и гротескном ключе воспроизводят другие.

(обратно)

40

Лазарь — брат Марфы и Марии, воскрешенный Иисусом на четвертый день после смерти (Иоан., XI). На этот сюжет было написано немало известных картин (например, Рембрандтом), и какую-то из них представляет себе Элизабет, в сознании которой образ мужа неотделим от произведений живописи.

(обратно)

41

Неловкий мотылек вертелся вокруг розового абажура… — См. прим. 25.

(обратно)

42

…она слепнет от света… — обманный ход: ведь физически ослепнуть предстоит отнюдь не Марго, нравственная же слепота присуща ей с ранних лет.

(обратно)

43

Дорианна Каренина — комбинация имен Дориана Грея из романа О. Уайльда «Портрет Дориана Грея» (1891) и Анны Карениной из одноименного романа Л. Н. Толстого.

(обратно)

44

…доктор Ламперт… — Перед нами некий зверинец: Соня Гирш — олень, лань (нем. Hirsch), фамилия Рекс ассоциируется с собачьей кличкой, фамилия Ольги Вальдгейм (нем. Waldheim) напоминает о чаще леса, а сама она рассуждает о персидских кошках, которыми изобилует ее дом, жена писателя Баума (нем. Baum — дерево, соответственно, эта фамилия соотнесена с чащей) «в дни мутной юности своей» плавала в бассейне среди дрессированных тюленей, Борис «фон» Иванов чем-то напоминает хорька, и даже у Марго появляется обманчивое «ланье», выражение в глазах. В целом же этот эпизод пародийно соотнесен с эпизодом в парке в главе 12. Из этой компании выпадает доктор Ламперт, но его фамилия похожа на фамилию мнимой учительницы музыки, к которой уезжала брать уроки флоберовская Эмма Бовари и которая обыграна в «Лолите». Ламперт также приобщен к музыке и характеризуется как посредственный скрипач.

(обратно)

45

Гиндемит — Хиндемит, Пауль (1895–1963) — немецкий композитор, одна из видных фигур музыкального авангарда начала ХХ в.

(обратно)

46

…ваше имя всегда напоминало мне о секире. — См. прим. 4.

(обратно)

47

Себастьяно дель Пиомбо (1485–1547) — итальянский художник, особо ценимый за яркость используемых им красок.

(обратно)

48

Беллетрист толкует, например, об Индии… — Набоков высмеивает здесь так называемое «социально значимое искусство».

(обратно)

49

«Трюк исчезновения» — О романах Удо Конрада и о нем самом см. гл. 28.

(обратно)

50

Некогда один человек… — Вся эта история, определяющая специфику мышления Рекса, в КО отсутствовала.

(обратно)

51

…Генрих Восьмой (с картины Гольбейна)… — Ганс Гольбейн Младший (1497–1543) — немецкий художник, долгое время живший и работавший при дворе английского короля Генриха Восьмого (1491–1547, правил в 1509–1547). Гольбейном создан знаменитый портрет монарха. Избыток дам во сне Рекса обусловлен скандальной репутацией короля, сменившего шесть жен. Тот же самый портрет упоминается в «Подлинной жизни Себастьяна Найта» и «Университетской поэме».

(обратно)

52

Дядя, оставшийся дома… их новизна. — Важное добавление. Набоков обыгрывает гегелевскую триаду, интерес к которой, обозначен в книге «Память, говори», и раскрывает технику обмана, используемую не только Рексом, но и стоящим за ним «главным режиссером спектакля».

(обратно)

53

Рейсдейль, Якоб Исаак ван (1628–1682) — голландский художник-пейзажист. Его пейзажи отличаются точностью деталей, красотой ландшафтов и мрачноватой строгостью колорита.

(обратно)

54

Лотто, Лоренцо (1480–1556) — итальянский художник, родился в Венеции, но жил и работал в основном в Бергамо. Наиболее знамениты его отмеченные глубоким психологизмом портреты.

(обратно)

55

Боген, Любэн (1610–1683) — французский художник, писавший в основном натюрморты и полотна на религиозные сюжеты.

(обратно)

56

…она чувствовала себя исполнительницей главной роли… — Здесь Марго представлена вжившейся в образ Греты Гарбо.

(обратно)

57

Enfin seuls. — Наконец одни (фр.).

(обратно)

58

Вратарь гостей… — У. У. Роу в книге «Nabokov’s Deceptive World» (N.Y., 1971) усмотрел здесь выраженную сексуальную символику: в течение всей игры Рекс пытается убедить Марго уйти и переспать с ним, а описание игры откровенно двусмысленно. Бросается в глаза, что, пока Рексу не удается добиться своей цели, в игре отсутствует результат, а именно в тот момент, когда шум толпы достигает апогея и становится нестерпимым, добившийся своей цели и сумевший подчинить себе Марго Рекс уходит вместе с ней. Особое внимание обращает здесь на себя описание действий вратаря. Книга У. У. Роу вызвала гнев Набокова, написавшего на нее резко отрицательную рецензию.

(обратно)

59

«Белая ворона» — Возможно, имеется в виду группа художников-абстракционистов «Голубой всадник» (Der Blaue Reiter), созданная в Мюнхене в 1911 г., членами которой были (в числе прочих) В. Кандинский и П. Клее.

(обратно)

60

Вдруг он вспомнил… Бланш и Роза фон Нахт. — Добавление, сделанное в английской версии. Имена дам Альбинус вспоминает, глядя в сторону Gedächtniskirche (нем. Церковь памяти). Бело-розовый спектр этих имен (фр. blanche — белая, rose — розовая) соотнесен с открывающимся его взору ночным пейзажем (нем. von Nacht — ночной).

(обратно)

61

à l’Américaine — по-американски (фр.).

(обратно)

62

Прошла неделя, вторая. — Главы 27–29 СТ заменили главы 26–27 КО. В русской версии текста писатель Зегелькранц случайно подслушивает разговор между любовниками, сидя позади них в вагоне поезда, на который опаздывает жертва обмана. Услышанное дает ему импульс для создания пространного фрагмента романа, над которым Зегелькранц работает и который он читает вслух случайно пришедшему Кречмару. Попутно Набоков пародирует издержки прустовской манеры.

Изменения, сделанные автором, направлены на то, чтобы придать ситуации большую естественность и достоверность, поэтому он заменяет поезд автобусом и четче мотивирует опоздание Альбинуса. Пародия на Пруста удалена, зато писатель Конрад, заменивший Зегелькранца, высказывает теперь в новой главе 28 суждения о жизни литератора-эмигранта и о задачах искусства, которые более чем близки к набоковским. Правда, в отличие от Набокова, Конрад не готов «расставаться с опытом и богатством родного языка».

(обратно)

63

goguenard — насмешливое (фр.).

(обратно)

64

Comment, Monsieur? — Что вы сказали, мсье? (фр.).

(обратно)

65

Потом по меньшей мере год она будет рассказывать… — Не очевидно, чьи мысли здесь переданы: то ли старухи, собирающей травы, то ли Элизабет, обладающей даром предвидения.

(обратно)

66

auto… mille… beaucoup mille marks — авто… тысяча… много тысяч марок (искаж. фр.).

(обратно)

67

Soucoupe, soucoupe. — Блюдце, блюдце (фр.).

(обратно)

68

Café aimé toujours, thé nicht toujours. — Кофе люблю всегда, чай не всегда (искаж. фр., нем).

(обратно)

69

…достаточно далеко. — Далее в КО следовала глава 34, удаленная писателем из СТ. В ней рассказывалось о том, как, расставшись с Кречмаром, Зегелькранц почувствовал беспокойство за его дальнейшую судьбу и решил отправиться в Берлин, чтобы разобраться в происходящем. Необходимость в данной главе отпала, так как Набоков изъял своего героя-писателя из дальнейшего хода событий.

(обратно)

70

…как актер в немой фильме… — Это место в КО отсутствует.

(обратно)

71

Кто-то из сослуживцев… — Глава 36 КО начинается с большого фрагмента, посвященного встрече Зегелькранца с Максом (Полем), которая проясняет для последнего суть происходящего обмана. Набоков нашел более убедительную мотивировку, вследствие чего необходимость во фрагменте отпала. В результате в СТ появилась новая глава 37, а вторая половина главы 36 КО составила главу 38.

(обратно)

72

«L’heure bleu» — «Синий час» (фр.).

(обратно)

73

Двери почему-то всегда оказывались не на его стороне. — Новое добавление.

(обратно)

74

Заметки режиссера к последней немой сцене. — Это предложение добавлено, а весь абзац переделан писателем, чтобы усилить сходство со стилистикой киносценария. Последняя фраза особенно значима: смерть Альбинуса влияет и на поведение дверей.

(обратно)

Оглавление

.
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • Комментарии . Смех в темноте . (Laughter In Тhе Dark) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .